Банк рефератов содержит более 364 тысяч рефератов, курсовых и дипломных работ, шпаргалок и докладов по различным дисциплинам: истории, психологии, экономике, менеджменту, философии, праву, экологии. А также изложения, сочинения по литературе, отчеты по практике, топики по английскому.
Полнотекстовый поиск
Всего работ:
364139
Теги названий
Разделы
Авиация и космонавтика (304)
Административное право (123)
Арбитражный процесс (23)
Архитектура (113)
Астрология (4)
Астрономия (4814)
Банковское дело (5227)
Безопасность жизнедеятельности (2616)
Биографии (3423)
Биология (4214)
Биология и химия (1518)
Биржевое дело (68)
Ботаника и сельское хоз-во (2836)
Бухгалтерский учет и аудит (8269)
Валютные отношения (50)
Ветеринария (50)
Военная кафедра (762)
ГДЗ (2)
География (5275)
Геодезия (30)
Геология (1222)
Геополитика (43)
Государство и право (20403)
Гражданское право и процесс (465)
Делопроизводство (19)
Деньги и кредит (108)
ЕГЭ (173)
Естествознание (96)
Журналистика (899)
ЗНО (54)
Зоология (34)
Издательское дело и полиграфия (476)
Инвестиции (106)
Иностранный язык (62791)
Информатика (3562)
Информатика, программирование (6444)
Исторические личности (2165)
История (21319)
История техники (766)
Кибернетика (64)
Коммуникации и связь (3145)
Компьютерные науки (60)
Косметология (17)
Краеведение и этнография (588)
Краткое содержание произведений (1000)
Криминалистика (106)
Криминология (48)
Криптология (3)
Кулинария (1167)
Культура и искусство (8485)
Культурология (537)
Литература : зарубежная (2044)
Литература и русский язык (11657)
Логика (532)
Логистика (21)
Маркетинг (7985)
Математика (3721)
Медицина, здоровье (10549)
Медицинские науки (88)
Международное публичное право (58)
Международное частное право (36)
Международные отношения (2257)
Менеджмент (12491)
Металлургия (91)
Москвоведение (797)
Музыка (1338)
Муниципальное право (24)
Налоги, налогообложение (214)
Наука и техника (1141)
Начертательная геометрия (3)
Оккультизм и уфология (8)
Остальные рефераты (21692)
Педагогика (7850)
Политология (3801)
Право (682)
Право, юриспруденция (2881)
Предпринимательство (475)
Прикладные науки (1)
Промышленность, производство (7100)
Психология (8692)
психология, педагогика (4121)
Радиоэлектроника (443)
Реклама (952)
Религия и мифология (2967)
Риторика (23)
Сексология (748)
Социология (4876)
Статистика (95)
Страхование (107)
Строительные науки (7)
Строительство (2004)
Схемотехника (15)
Таможенная система (663)
Теория государства и права (240)
Теория организации (39)
Теплотехника (25)
Технология (624)
Товароведение (16)
Транспорт (2652)
Трудовое право (136)
Туризм (90)
Уголовное право и процесс (406)
Управление (95)
Управленческие науки (24)
Физика (3462)
Физкультура и спорт (4482)
Философия (7216)
Финансовые науки (4592)
Финансы (5386)
Фотография (3)
Химия (2244)
Хозяйственное право (23)
Цифровые устройства (29)
Экологическое право (35)
Экология (4517)
Экономика (20644)
Экономико-математическое моделирование (666)
Экономическая география (119)
Экономическая теория (2573)
Этика (889)
Юриспруденция (288)
Языковедение (148)
Языкознание, филология (1140)

Реферат: Для широкого круга заинтересованных читателей

Название: Для широкого круга заинтересованных читателей
Раздел: Остальные рефераты
Тип: реферат Добавлен 08:31:57 02 октября 2011 Похожие работы
Просмотров: 64 Комментариев: 6 Оценило: 0 человек Средний балл: 0 Оценка: неизвестно     Скачать

Перевод с английского выполнили Э. М. Телятникова и

Т. В. Панфилова («Приложение») по изданию:

THE ANATOMY OF HUMAN DESTRUCTIVENESS

by Erich Fromm.— New York: «An Owl Boob, 1992.

Публикуется впервые на русском языке.

Художник обложки М. В. Драко

Фромм Э.

Ф91 Анатомия человеческой деструктивности /

Пер. с англ. Э. М. Телятникова, Т. В. Панфилова;

Худ. обл. М. В. Драко.— Мн.: ООО «Попурри», 1999.— 624 с.

ISBN 985-438-308-3.

В этом произведении по-своему отражено стремление автора, опи­раясь на идеи психоанализа, экзистенциализма, а также и марксизма, разрешить (или хотя бы объяснить) основные противоречия человече­ского существования.

Для широкого круга заинтересованных читателей.

УДК 13/17 ББК 87.7:88.5

jBN 985-438-308-3 (рус.)

© Перевод. Оформление.ООО «Попурри», 1998

BN 0-8050-1604-Х (англ.) © 1973 by Erich Fromm

Содержание

Содержание 2

ЭРИХ ФРОММ. БИОГРАФИЧЕСКАЯ СПРАВКА 6

ПРЕДИСЛОВИЕ 10

ТЕРМИНОЛОГИЧЕСКИЕ ПОЯСНЕНИЯ 12

ВВЕДЕНИЕ: ИНСТИНКТЫ* И ЧЕЛОВЕЧЕСКИЕ СТРАСТИ 14

Часть первая 21

УЧЕНИЯ ОБ ИНСТИНКТАХ И ВЛЕЧЕНИЯХ; БИХЕВИОРИЗМ; ПСИХОАНАЛИЗ 21

I. ПРЕДСТАВИТЕЛИ ИНСТИНКТИВИЗМА 21

Старшее поколение исследователей 21

Современное поколение исследователей: Зигмунд Фрейд и Конрад Лоренц 22

Понятие агрессии у Зигмунда Фрейда. 22

Теория агрессии Конрада Лоренца 23

Фрейд и Лоренц: сходство и различия 25

О войне: итог концепции Лоренца 29

Обожествление эволюции 31

II. БИХЕВИОРИЗМ И ТЕОРИЯ СРЕДЫ 32

Теория среды у просветителей 32

Бихевиоризм 33

Необихевиоризм Б. Ф. Скиннера 33

Цели и ценности 34

Причины популярности Скиннера 37

Бихевиоризм и агрессия 38

О психологических экспериментах 40

Теория фрустрационной агрессивности 51

III. БИХЕВИОРИЗМ И ИНСТИНКТИВИЗМ: СХОДСТВО И РАЗЛИЧИЯ* 53

Черты сходства 53

О политической и социальной подоплеке обеих теорий 55

IV. ПСИХОАНАЛИТИЧЕСКИЙ ПОДХОД К ПОНИМАНИЮ АГРЕССИВНОСТИ 56

Часть вторая 61

Открытия, опровергающие инстинктивистов 61

V. НЕЙРОФИЗИОЛОГИЯ 61

Мозг как основа агрессивного поведения 63

Инстинкт "бегства" 65

Поведение хищников и агрессивность 66

VI. ПОВЕДЕНИЕ ЖИВОТНЫХ 68

Агрессивность в неволе 68

Перенаселенность и агрессивность у людей 70

Агрессивность животных в естественных условиях обитания 72

Проблема территории и лидерства 75

Агрессивность других млекопитающих 77

Есть ли у человека инстинкт "Не убивай!"? 78

VII. ПАЛЕОНТОЛОГИЯ 80

Является ли человек особым видом? 80

Является ли человек хищником? 80

VIII. АНТРОПОЛОГИЯ 82

"Человек-охотник" — это ли Адам антропологии? 82

Первобытные охотники и агрессивность 86

Война у первобытных народов 92

Революция эпохи неолита 95

Доисторическое общество и природа человека 100

Революция городов 101

Как это произошло? 101

Агрессивность в первобытных культурах 104

Анализ тридцати первобытных племен 104

Система А: жизнеутверждающие общества 105

Система В: недеструктивное, но все же агрессивное общество 105

Система С: деструктивные общества 105

Индейцы зуни (система А) 106

Племя манус (система В) 107

Добу (система С) 109

Симптомы жестокости и деструктивности 110

Часть третья 113

РАЗЛИЧНЫЕ ТИПЫ АГРЕССИИ И ДЕСТРУКТИВНОСТИ И ИХ ПРЕДПОСЫЛКИ 113

IX. ДОБРОКАЧЕСТВЕННАЯ АГРЕССИЯ 113

Предварительные замечания 113

Псевдоагрессия 115

Непреднамеренная агрессия 115

Игровая агрессия 115

Агрессия как самоутверждение 116

Оборонительная агрессия 119

Различие между человеком и животным 119

Агрессивность и свобода 121

Агрессия и нарциссизм 122

Агрессивность и сопротивление 125

Агрессия и конформизм 126

Инструментальная агрессия 127

О причинах войн 128

Условия снижения оборонительной агрессии 132

X. ЗЛОКАЧЕСТВЕННАЯ АГРЕССИЯ: ПРЕДПОСЫЛКИ 133

Предварительные замечания 133

Природа человека 133

Экзистенциальные потребности человека и различные укоренившиеся в его характере страсти 141

Ценностные ориентации и объект почитания 141

Исторические корни 142

Чувство единения 143

Творческие способности 144

Возбуждение и стимулирование 146

Хроническая депрессия и скука (тоска) 149

Структура характера 154

Нейрофизические предпосылки 156

Социальные условия 159

О рациональности и иррациональности инстинктов и страстей 162

Психологическая функция страстей 163

XI. ЗЛОКАЧЕСТВЕННАЯ АГРЕССИЯ: ЖЕСТОКОСТЬ И ДЕСТРУКТИВНОСТЬ 165

Кажущаяся деструктивность 165

Спонтанные формы 166

Исторический обзор 167

Деструктивность отмщения 167

Экстатическая деструктивность 169

Поклонение деструктивности 170

Эрнст фон Саломон и его герой Керн. Клинический случай поклонения идолу разрушения 170

Деструктивный характер: садизм 172

Примеры сексуального садизма и мазохизма 173

Иосиф Сталин, клинический случай несексуального садизма 175

Сущность садизма 177

Условия, вызывающие садизм 182

Генрих Гиммлер, клинический случай анально-накопительского садизма 183

Выводы 196

XII. ЗЛОКАЧЕСТВЕННАЯ АГРЕССИЯ: НЕКРОФИЛИЯ 198

Традиционные представления 198

Некрофильский характер 201

Некрофильские сновидения 202

"Непреднамеренные" некрофильские действия 204

Некрофильский язык 207

Обожествление техники и некрофилия 208

Манифест футуризма 209

Гипотеза об инцесте и Эдиповом комплексе 218

Отношение фрейдовской теории влечений к биофилии и некрофилии 223

Симптоматика "некрофилии" 224

XIII. ЗЛОКАЧЕСТВЕННАЯ АГРЕССИЯ: 225

АДОЛЬФ ГИТЛЕР — КЛИНИЧЕСКИЙ СЛУЧАЙ НЕКРОФИЛИИ 225

Предварительные замечания 226

Родители Гитлера и раннее детство 227

Клара Гитлер 227

Алоис Гитлер 228

Раннее детство Адольфа Гитлера (до шести лет: 1889-1895) 229

Детство Гитлера (с шести до одиннадцати лет: 1895-1900) 231

Отрочество и юность (с одиннадцати до семнадцати лет: 1900-1906) 232

Вена (1907-1913) 237

Мюнхен 240

Методологические замечания 241

Деструктивность Гитлера 242

Вытеснение деструктивности 246

Другие аспекты личности Гитлера 247

Отношения с женщинами 249

Таланты и способности 252

Маскировка 257

Недостаток воли и реализма 259

ЭПИЛОГ: О ДВОЙСТВЕННОСТИ НАДЕЖДЫ 264

ПРИЛОЖЕНИЕ: 266

ФРЕЙДОВА ТЕОРИЯ АГРЕССИВНОСТИ И ДЕСТРУКТИВНОСТИ 266

ПРИМЕЧАНИЯ 290

УКАЗАТЕЛЬ ИМЕН 293

ЭРИХ ФРОММ. БИОГРАФИЧЕСКАЯ СПРАВКА

Эрих Фромм родился 23 марта 1900 г. во Франкфурте в ортодоксальной еврейской семье. Отец его торговал ви­ноградным вином, а дед и прадед по отцовской линии были раввинами. Мать Эриха — Роза Краузе — по проис­хождению была из русских эмигрантов, переселившихся в Финляндию и принявших иудаизм.

Семья жила в соответствии с патриархальными тради­циями добуржуазной эпохи, отмеченной духом религиоз­ности, трудолюбия и тщательного соблюдения обрядов.

Эрих получил хорошее начальное образование. Гимна­зия, в которой изучали латынь, английский и француз­ский языки, пробудила в нем интерес к ветхозаветным текстам. Правда, он не любил сказаний о героических сражениях из-за их жестокости; зато ему нравились ис­тории об Адаме и Еве, о предсказаниях Авраама и особен­но пророчества Исайи и других пророков. Картины уни­версального мира, в котором лев и овца живут рядом, очень рано привлекали внимание мальчика, а позднее стали толчком к раздумьям о жизни человеческого сообщества, к идеям интернационализма. В средних классах гимназии у Эриха Фромма формируется протест против массового безумия, ведущего к войне, начало которой юноша встре­тил с болью и недоумением (1914 г.).

Одновременно он переживает и первое личное потрясе­ние, которое оказало на него очень серьезное влияние: прелестная молодая женщина, художница, друг семьи, совершила самоубийство после смерти своего старого, боль­ного отца. Последняя ее воля состояла в том, чтобы ее похоронили вместе с отцом. Эрих мучительно размышля­ет над вопросами жизни и любви и, главное, стремится понять, насколько сильна была любовь этой женщины к отцу, что единение с ним (даже в смерти) она предпочла всем радостям жизни. Эти наблюдения и раздумья приве­ли Фромма на путь психоанализа. Он стал пытаться по­нять мотивы человеческого поведения.

В 1918 г. он начинает изучать психологию, филосо­фию и социологию во Франкфуртском, а затем Гейдельбергском университетах, где среди прочих его учителей были Макс Вебер, Альфред Вебер, Карл Ясперс, Генрих Риккерт и другие философы мирового масштаба. В 22 года он стал доктором философии, а затем продолжил образо­вание в Мюнхене и закончил его в известном Институте психоанализа в Берлине. Фромм рано познакомился с фи­лософскими работами К. Маркса, которые привлекли его прежде всего идеями гуманизма, понимаемого как полное освобождение человека, а также создание возможностей для его самовыражения.

Другим важнейшим источником личных и профессио­нальных интересов Фромма в 20-е гг. становится психо­анализ Зигмунда Фрейда. Первой женой Фромма была Фрида Райхман — образованная женщина, психолог; и Эрих, который был значительно моложе Фриды, под ее влиянием увлекся клинической практикой психоанализа. Они прожили вместе всего четыре года, но на всю жизнь сохранили дружеское расположение и способность к твор­ческому сотрудничеству.

Третьим духовным источником для Фромма был ма­лоизвестный автор Иоганн Якоб Бахофен. Его учение о материнском праве впоследствии стало для Фромма важ­ным аргументом, опровергающим фрейдовскую теорию "либидо".

В 20-е гг. Фромм познакомился с учением буддизма, которое воспринял как озарение, и был верен ему до глу­бокой старости.

В 1927-1929 гг. Фромм начинает много печататься. Известность ему принесло выступление с докладом "Пси­хоанализ и социология", а затем публикация статьи под названием "О методе и задачах аналитической социаль­ной психологии: замечания о психоанализе и историче­ском материализме".

Почти десять лет (1930-1939) его судьба связана с Франкфуртским институтом социальных исследований,

который возглавлял Макс Хоркхаймер[1] . Фромм руково­дит здесь отделом социальной психологии, проводит се­рию эмпирических исследований среди рабочих и служа­щих и уже к 1932 г. делает вывод о том, что рабочие не окажут сопротивления диктаторскому режиму Гитлера[2] . В 1933 г. Фромм покидает Германию, переезжает в Чика­го, а затем в Нью-Йорк, куда вскоре перебазируется и Хоркхаймер со своим институтом. Здесь ученые вместе продолжают исследование социально-психологических про­блем авторитарности[3] , а также выпускают периодическое издание "Журнал социальных исследований".

В 40-е гг. конфронтация с Адорно и Маркузе приводит к отходу Фромма от франкфуртской школы. Оторвавшись от "немецких корней", он полностью оказывается в аме­риканском окружении: работает во многих учебных заве­дениях, участвует в различных союзах и ассоциациях аме­риканских психоаналитиков. Когда в 1946 г. в Вашинг­тоне создается Институт психологии, психиатрии и пси­хоанализа, Фромм активно включается в систематическую подготовку специалистов в области психоанализа. Но Фромм никогда не был ординарным профессором какой-либо кафедры, он всегда читал свой курс на "междисцип­линарном" уровне и, как никто, умел не только связать воедино данные антропологии, политологии и социаль­ной психологии, но и проиллюстрировать их фактами из своей клинической практики.

В 50-е гг. Фромм отходит от теории Фрейда и посте­пенно формирует свою собственную концепцию личнос­ти[4] , которую сам назвал "радикальным гуманизмом".

Причины пересмотра Фроммом концепции Фрейда доста­точно очевидны. Это прежде всего бурное развитие науки, особенно социальной психологии и социологии. Это потря­сение, которое Фромм сам перенес в связи с приходом к власти фашизма, вынужденной эмиграцией и необходимо­стью переключения на совершенно новую клиентуру. Имен­но практика психотерапии на Американском континенте привела его к выводу о том, что неврозы XX в. невозможно объяснить исключительно биологическими факторами, что влечения и инстинкты — это совершенно недостаточная детерминанта поведения людей в индустриальном обществе.

"Невозможно перечислить всех радикальных гуманис­тов со времен Маркса, — говорит Фромм, — но я хотел бы назвать следующих: Торо, Эмерсон, Альберт Швей­цер, Эрнст Блох, Иван Иллич; югославские философы из группы "Праксис": М. Маркович, Г. Петрович, С. Сто-янович, С. Супек, П. Враницки; экономист Э. Ф. Шума­хер; политический деятель Эрхард Эпплер, а также мно­гие представители религиозных и радикально-гуманисти­ческих союзов в Европе и Америке XX века".

Несмотря на все различия во взглядах радикальных гуманистов, их принципиальные позиции совпадают по следующим пунктам:

— производство должно служить человеку, а не экономике;

— отношения между человеком и природой должны строиться не на эксплуатации, а на кооперации;

— антагонизмы повсюду должны быть заменены отно­шениями солидарности;

— высшей целью всех социальных мероприятий долж­но быть человеческое благо и предотвращение человече­ских страданий;

— не максимальное потребление, а лишь разумное по­требление служит здоровью и благосостоянию человека;

— каждый человек должен быть заинтересован в актив­ной деятельности на благо других людей и вовлечен в нее.

После окончания второй мировой войны Фромм при­нимает решение не возвращаться в Германию. Он поселя­ется в Мексике на берегу моря (в городе Куэрно-Вако), получает профессуру в Национальном университете в Ме­хико, сотрудничает с прогрессивно настроенными латино­американскими учеными, читает лекции в США.

50-е годы примечательны интересом к социально-тео­ретическим и социально-политическим проблемам. Труды этих лет: лекции "Психоанализ и религия", анализ эпоса "Сказки, мифы и сновидения" (1951), две философские работы — "Здоровое общество" (1955) и "Современный человек и его будущее" (1959), а также много публичных выступлений, докладов и статей. Он участвует в полити­ческой деятельности, в разработке программы американ­ской социал-демократической федерации (СДФ), в кото­рую вступил ненадолго, пока не убедился, что социал-демократия сильно "поправела".

Трудно поверить, что в самом начале 60-х гг. (т. е. задолго до того, как кто-либо из политиков заговорил о возможности разрядки в отношениях между двумя сверх­державами) Фромм писал о "деструктивном потенциале американского антикоммунизма" и о необходимости "здо­рового рационального мышления ради безопасности во всем мире". Кто-то, быть может, помнит, что осенью 1962 г. Фромм приезжал в Москву, где принимал участие в каче­стве наблюдателя в конференции по разоружению.

Анализ "кибернетического общества", проделанный Фроммом в 60-70-е гг., привел его к созданию самостоя­тельной "типологии социальных характеров": общество отчуждения "опредмечивает" человека, заявляет Фромм, превращает его в песчинку, колесико с единственной за­дачей — вращать гигантскую машину вооружения... Та­кое общество, без сомнения, создает особый "деструктив­ный тип личности", который становится угрозой для са­мого существования человечества.

Последние 11 лет (с 1969 по 1980 г.) Фромм живет в Швейцарии (Локарно), пишет по-английски и по-немец­ки, печатается во всех странах мира и с удовольствием выступает перед немецкоязычной аудиторией после дол­гих лет разлуки с Европой.

70-летний ученый не только не чувствует себя стари­ком, но и в жизни и в творчестве переживает подлинный расцвет. Он пишет в эти годы свою "интеллектуальную биографию" под названием "По ту сторону от иллюзий"; две важнейшие работы, которые сам он называл "труды моей души": "Психоанализ и дзэн-буддизм" и "Душа че­ловека". В конце 60-х гг. он завершает работу над книгой "Революция надежды" и вплотную берется за исследо­вание проблем агрессивности. Труд оказался безмерным, но спустя пять лет он принес весьма зримый результат: книгу объемом 450 страниц, которой автор намеренно дал очень строгое и точное название "Анатомия человеческой деструктивности". Непосредственно над книгой Фромм ра­ботал с 1968 по 1973 г., но подготовка к ней шла более трех десятилетий, ибо исходным пунктом своих научных размышлений об истоках агрессии сам автор считает соб­ственные первые исследования авторитарности, а также изучение и описание характера Гитлера ("Бегство от сво­боды", 1941). Позднее в ученом мире большая работа Фром­ма была оценена как оригинальная теория личности. Эта книга еще больше усилила интерес европейцев к творче­ству Фромма, особенно после выхода в свет его книги "Иметь или быть". Последней публикацией при жизни стала давно задуманная книга о Фрейде.

Когда Фромма не стало, его ассистент подготовил к изданию в Германии Полное собрание сочинений в 10 то­мах, а швейцарский журналист Ханс Юрген Шульц вос­произвел запись 10 радиобесед с Фроммом и издал их в книге под названием "О любви к жизни".

Э. М. Телятникова


ПРЕДИСЛОВИЕ

Это издание представляет собой первый том обширного исследования в области теории психоанализа. Я занялся изучением агрессии и деструктивности не только потому, что они являются одними из наиболее важных теорети­ческих проблем психоанализа, но и потому еще, что вол­на деструктивности, захлестнувшая сегодня весь мир, дает основание думать, что подобное исследование будет иметь серьезную практическую значимость.

Более шести лет назад, когда я начинал писать эту книгу, я недооценивал возможные трудности и препят­ствия. Вскоре мне стало ясно, что, оставаясь в профессио­нальных границах собственно психоанализа, я не смогу адекватно оценить проблемы человеческой деструктивнос­ти. Хотя такое исследование и имеет в первую очередь психоаналитический аспект, мне были необходимы дан­ные из других областей знания, особенно нейрофизиоло­гии, психологии животных, палеонтологии и антрополо­гии. Я был вынужден сравнивать свои выводы с важней­шими выводами других наук, чтобы убедиться, что эти выводы не противоречат моим гипотезам.

Поскольку в то время еще не было обобщающих работ по проблеме агрессивности, не было ни отчетов, ни обзо­ров, я был вынужден сам проделать эту работу. Так что я попытался оказать услугу моим читателям и рассмотреть проблему деструктивности с глобальных позиций, а не толь­ко с точки зрения отдельной научной дисциплины. Такая попытка, естественно, небезопасна. Ведь ясно, что я не мог быть достаточно компетентным во всех областях; мень­ше всего знаний у меня было в области неврологии. А теми знаниями, которые я приобрел, я обязан не столько своим собственным трудам, сколько дружескому участию нескольких специалистов по неврологии, которые дали мне ценные советы, ответили на многие мои вопросы, а также просмотрели значительную часть моей рукописи[5] . При этом следует добавить, что нередко многие специалисты высту­пают с совершенно различных позиций, между ними нет единства — особенно в области палеонтологии и антропо­логии. После серьезного изучения всех точек зрения я оста­новился на тех, которые либо признаются большинством авторов, либо убеждают меня своей логикой, либо, нако­нец, на тех, которые, казалось, меньше подвержены воз­действию господствующих предрассудков. Подробно изло­жить все полярные точки зрения невозможно в рамках одной книги; но я попытался, насколько возможно, при­вести противоположные воззрения и дать им критическую оценку. И если даже специалисты обнаружат, что я не могу предложить им ничего нового в их узкой области, они все равно, вероятно, будут приветствовать возмож­ность расширить свои знания об интересующем их пред­мете за счет информации из других исследовательских сфер. Есть сложности с повторами из моих ранних работ. Ведь я работаю проблемами индивида и общества более 40 лет, и каждый раз, сосредоточивая свое внимание на новом аспекте этой проблемы, я одновременно уточнял, углуб­лял и оттачивал свои идеи, проработанные в прежних ис­следованиях. Я не мог писать о деструктивности, не используя многих уже высказанных ранее идей, хотя и пытался по возможности избегать повторов, отсылая чи­тателей к более подробному изложению в других публика­циях, однако это не всегда удавалось. Это особенно каса­ется моей книги "Душа человека"[6] , где в зародыше уже содержались мои нынешние идеи о некрофилии* [7] и биофилии * , которые мне сегодня удалось не только развер­нуть теоретически, но и подкрепить значительным числом клинических случаев.

Мне приятно поблагодарить тех, кто помог мне в со­здании этой книги. Это прежде всего доктор Жером Брамс, которому я многим обязан.

Я благодарю доктора Хуана де Диос Эрнандеса, кото­рый помог мне в области нейрофизиологии. В ходе наших дискуссий, длившихся часами, он дал мне информацию о литературе, а также просмотрел и откомментировал те ча­сти моей рукописи, которые посвящены проблемам нейро­физиологии.

Я благодарю таких специалистов в области невроло­гии, как покойный доктор Рауль Эрнандес Пеон, д-р Ро­берт Б. Ливингстон, д-р Роберт Г. Хит, д-р Хайнц фон Фёрстер и д-р Теодор Мельничук. Доктора Ф. О. Шмидта я благодарю за организацию конференции в Массачусетском технологическом институте, на которой ученые-ней­рофизиологи ответили на многие мои вопросы. Я благода­рю Альберта Шпеера, который сообщил неизвестные мне ранее сведения о Гитлере, а также Роберта Кемпнера, офи­циального обвинителя с американской стороны на Нюрн­бергском процессе, за предоставленную мне информацию. Я должен поблагодарить также д-ра Дэвида Шехтера, Микаэля Маккоби, Гертруду Гунзикер-Фромм за прочтение рукописи, ценную критику и конструктивные предложе­ния; д-ра Ивана Иллича и Рамона Ксирау — за поддерж-"ку моих философских идей; д-ра В. А. Мэзона — за сове­ты в области психологии животных; д-ра Гельмута де Тер­ра — за комментарии по палеонтологии, Макса Гунзике­ра — за ценные идеи в области сюрреализма, а Хайнца Брандта — за информацию в области нацистской практи­ки. Я благодарю д-ра Калинковича за живой интерес к моей работе, д-ра Иллича и мисс Валентину Боресман — за дружескую поддержку при отборе литературы в Между­народном центре документации в Куэрнавака. Пользуюсь случаем поблагодарить мисс Беатрис Майер, которая 20 лет перепечатывает мои рукописи, внося в них необходимую и ценную литературную правку, а также компетентнейшего редактора Марион Одомирок и многих других.

Это исследование было поддержано Национальным ин­ститутом умственного здоровья Государственной службы здравоохранения (грант № МН 13144-01, МН 13144-02). Я признателен также Фонду Альберта и Мари Ласкер, благо­даря которому я смог воспользоваться помощью ассистента.

Нью-Йорк, май 1973 г. Э.Ф.


ТЕРМИНОЛОГИЧЕСКИЕ ПОЯСНЕНИЯ

Многозначность слова "агрессия" вызывает большую нераз­бериху в литературе. Оно употребляется и по отношению к человеку, который защищается от нападения, и к разбой­нику, убивающему свою жертву ради денег, и к садисту* , пытающему пленника. Путаница еще более усиливается, поскольку этим понятием пользуются для характеристики сексуального поведения мужской половины человеческого рода, для целеустремленного поведения альпиниста, тор­говца и даже крестьянина, рьяно трудящегося на своем поле. Возможно, причиной такой путаницы является бихевиористское* влияние в психологии и психиатрии. Если обозначать словом "агрессия" все "вредные" действия, т. е. все действия, которые наносят ущерб или приводят к разру­шению живого или неживого объекта (растения, животного и человека в том числе), то тогда, конечно, поиск причины утрачивает свой смысл, тогда безразличен характер импульса, в результате которого произошло это вредное действие. Если называть одним и тем же словом действия, направленные на разрушение, действия, предназначенные для защиты, и действия, осуществляемые с конструктивной целью, то, пожалуй, надо расстаться с надеждой выйти на понимание "причин", лежащих в основе этих действий; ведь у них нет одной общей причины, так как речь идет о совершенно разнородных явлениях, и потому попытка обнаружить при­чину "агрессии" ставит исследователя в позицию, безна­дежную с теоретической точки зрения[8] .

Возьмем, к примеру, К. Лоренца. Первоначально он по­нимал под агрессией необходимый биологический импульс, развивающийся в результате эволюции в целях выжива­ния индивида и вида. Но поскольку он подвел под это понятие такие аффекты, как жажда крови и жестокость, то отсюда следует, что и данные иррациональные страсти в такой же мере являются врожденными. Тогда можно пред­положить, что причины войн коренятся в жажде уби­вать, т. е. что войны обусловлены склонностью человека к разрушению. При этом слово "агрессия" служит удоб­ным мостиком для соединения биологически необходимой агрессии (не злонамеренной) с несомненно злонамеренной, злокачественной человеческой деструктивностью. По сути дела, такая "аргументация" основана на обыкновенном формально-логическом силлогизме:

Биологически необходимая агрессия — врожденное ка­чество.

Деструктивность и жестокость — агрессия. Следовательно, деструктивность и жестокость суть врож­денные качества — q. e. d.[9]

Я в данной книге употреблял слово "агрессия" в от­ношении поведения, связанного с самообороной, с ответ­ной реакцией на угрозу, и в конечном счете пришел к понятию доброкачественной агрессии. А специфически че­ловеческую страсть к абсолютному господству над другим живым существом и желание разрушать (злокачествен­ная агрессия) я выделяю в особую группу и называю сло­вами "деструктивность" и "жестокость". Там, где я счи­тал необходимым в определенном контексте использовать слово "агрессия" в другом смысле (не в смысле реактив­ной и оборонительной агрессии), я делал это, во избежа­ние двусмысленности, имея в виду самый прямой смысл слова.

Далее: когда речь идет о человеке, я повсюду для упро­щения текста употребляю местоимение "он"[10] . Хотя я и придаю большое значение отдельному слову, но, с дру­гой стороны, считаю, что не стоит фетишизировать слова, и предпочитаю больше внимания уделять не слову, а идее, которая им обозначена. А что такое слово­употребление не имеет ничего общего с патриархальны­ми принципами — это явствует из всего содержания дан­ной книги.

Ради соблюдения документальной точности основные цитаты сопровождаются указанием на имя автора и год издания его работы. Благодаря этому читатель может са­мостоятельно почерпнуть дальнейшую информацию из биб­лиографии. Приведенные ссылки не всегда относятся к первому изданию, как, например, при цитировании Спи­нозы.

Сменяющие друг друга поколения

становятся хуже и хуже.

Наступит время, когда они будут

такими злыми, что начнут поклоняться

силе и могуществу.

Сила тогда станет самооправданием,

а добро больше не будет в почете.

В конце концов, когда люди прекратят

возмущаться бесчинствами или

утратят чувство стыда при виде униженных

и несчастных, Зевс уничтожит их всех.

И все же этого можно избежать, если

простой народ способен подняться и

сбросить тиранов, которые его угнетают.

Греческий миф о железном веке

Мысли об истории делают меня пессимистом... но мысли о предыстории делают меня оптимистом.

Ян. Сматс

Человек, с одной стороны, сродни многим видам животных, особенно в том, что он ве­дет борьбу с представителями своего собствен­ного рода. Но, с другой стороны, среди многих тысяч биологических видов, борющихся друг с другом, только человек ведет разрушительную борьбу...

Человек уникален тем, что он составляет род массовых убийц; это единственное суще­ство, которое не годится для своего собствен­ного общества. Почему же это так?

Н. Тинберген


ВВЕДЕНИЕ: ИНСТИНКТЫ * И ЧЕЛОВЕЧЕСКИЕ СТРАСТИ

Постоянно растущие во всем мире насилие и деструктивность привлекли внимание специалистов и широкой об­щественности к теоретическому исследованию сущности и причин агрессии. Такое внимание к данной проблеме не может никого удивить; заслуживает удивления лишь то, что этот интерес возник так поздно, особенно если учесть, что такой выдающийся исследователь, как Фрейд, после пересмотра своей теории, центральной идеей которой была идея сексуальности, уже в 20-е гг. создал новую теорию, в которой страсть разрушения ("инстинкт смерти") занима­ет точно такое же место, как и страсть любви ("жажда жизни", "сексуальность"). Однако общественность по-пре­жнему рассматривала фрейдизм исключительно в духе сло­жившегося стереотипа, ограничивая его рамками учения о либидо* как основополагающей страсти человека.

Эта ситуация изменилась лишь в середине 60-х гг. Од­ной из причин перемены был, вероятно, масштаб насилия и страх перед нарастающей угрозой войны во всем мире, который в это время достиг своего апогея. Этому способ­ствовала также публикация нескольких книг, посвящен­ных проблеме человеческой агрессивности, особенно книги Конрада Лоренца "Так называемое зло". Лоренц, извест­ный ученый в области исследования поведения животных[11]

(особенно интересны его труды о рыбах и птицах), решил вступить в область, где обладал недостаточным опытом и недостаточной компетентностью, — в область человеческо­го поведения. Хотя его книга "Так называемое зло" была, отвергнута большинством психологов и нейрофизиологов, она мгновенно стала бестселлером и произвела огромное впечатление на значительную часть весьма образованной публики, которая увидела в идеях Лоренца окончательное решение проблемы.

Большой успех идей Лоренца не в последнюю очередь был связан с предшествующей публикацией работ автора совершенно иного типа, Роберта Ардри, — "Адам пришел из Африки", "Адам и его территория". Ардри (талантли­вый сценарист, но не ученый) смешивает без разбору даты и факты о происхождении человека и связывает их с весь­ма тенденциозным мифом о врожденной человеческой аг­рессивности. За этой книгой последовали другие книги специалистов в области поведения животных, например "Голая обезьяна" Десмонда Морриса и "Любовь и нена­висть", принадлежащая перу одного из учеников К. Ло­ренца, Ирениусу Эйбл-Эйбесфельду.

Все эти произведения содержат, по сути дела, один и тот же тезис: агрессивное поведение людей, проявляющее­ся в войнах, преступлениях, личной драчливости и про­чих типах деструктивного и садистского поведения, имеет филогенетические корни* , оно запрограммировано в чело­веке, связано с врожденным инстинктом, который ждет своего места и часа и использует любой повод для своего выражения.

Возможно, успех Лоренца и его неоинстинктивизма свя­зан не столько с безупречностью его аргументов, сколько с тем, что многие люди оказались предрасположены к вос­приятию такой аргументации. Что может быть приятнее для человека, испытывающего страх и понимающего свою беспомощность перед лицом неумолимого движения мира в сторону разрушения, что может быть желаннее, чем тео­рия, заверяющая, что насилие коренится в нашей звери­ной натуре, в неодолимом инстинкте агрессивности и что самое лучшее для нас, как говорит Лоренц, — постарать­ся понять, что сила и власть этого влечения являются закономерным результатом эволюции. Эта теория о врожденной агрессивности очень легко превращается в идеологию, которая смягчает страх перед тем, что может случиться, и помогает рационализировать* чувство беспомощности.

Есть еще и другие причины, в силу которых кое-кто отдает предпочтение упрощенному решению проблемы де­структивности в рамках инстинктивистской теории. Серь­езное исследование причин деструктивности может поста­вить под сомнение основы крупнейших идеологических си­стем. Здесь невозможно избежать анализа проблемы ирра­циональности нашего общественного строя, здесь придется нарушить некоторые табу, скрывающиеся за священными понятиями "безопасность", "честь", "патриотизм" и т. д.

Достаточно провести серьезное исследование нашей со­циальной системы, чтобы сделать вывод о причинах роста деструктивности в обществе и подсказать средства для ее снижения. Инстинктивистская теория избавляет нас от нелегкой задачи такого глубокого анализа. Она успокаи­вает нас и заявляет, что даже если все мы должны погиб­нуть, то мы по меньшей мере можем утешать себя тем, что судьба наша обусловлена самой "природой" человека и что все идет именно так, как и должно было идти.

Принимая во внимание современное состояние психо­логической мысли, каждый, кто встречается с критикой в адрес лоренцовской теории агрессивности, ожидает, что она исходит со стороны бихевиоризма — другой теории, которая занимает доминирующее положение в психоло­гии. В противоположность инстинктивизму, бихевиоризм не интересуют субъективные мотивы, силы, навязываю­щие человеку определенный способ поведения; бихевиорист­скую теорию интересуют не страсти или аффекты, а лишь тип поведения и социальные стимулы, формирующие это

поведение.

Радикальная переориентация психологии с аффектов на поведение произошла в 20-е гг., и в последующий пе­риод многие психологи изгнали из своего научного обихо­да понятия страсти и эмоции, как не подлежащие научно­му анализу. Поведение само по себе, а не человек, веду­щий себя так или иначе, стало предметом главного психологического направления. "Наука о душе" преврати­лась в науку о манипулировании поведением — животного и человека. Это развитие достигло своей вершины в необихевиоризме Скиннера, который представляет сегодня в университетах США общепризнанную Психологическую теорию.

Нетрудно обнаружить причины такого поворота внутри психологической науки. Ученый, занимающийся изучени­ем человека, более всех других исследователей подвержен воздействию социального климата. Это происходит отто­го, что не только он сам, его образ мыслей, его интересы и доставленные им вопросы детерминированы обществом (как это бывает и в естественных науках), но также детерминиро­ван обществом и сам предмет его исследования — чело­век. Каждый раз, когда психолог говорит о человеке, мо­делью для него служат люди из его ближайшего окруже­ния — и прежде всего он сам. В современном индустри­альном обществе люди ориентируются на разум, их чув­ства бедны, эмоции представляются им излишним баллас­том, причем так обстоят дела и у самого психолога, и у объектов его исследования. Поэтому бихевиористская тео­рия их вполне удовлетворяет.

Противостояние инстинктивизма и бихевиоризма не спо­собствовало прогрессу психологической науки. Каждая по­зиция была проявлением "одностороннего подхода", обе опирались на догматические принципы и требовали от ис­следователей приспособления либо к одной, либо к другой теории. Но разве в действительности существует лишь та­кая альтернатива в выборе теории — или инстинктивист­ская, или бихевиористская? Неужели непременно надо вы­бирать между Скиннером и Лоренцом? Разве нет других вариантов? В этой книге я отстаиваю мнение, что суще­ствует еще одна возможность, и пытаюсь выяснить, в чем она состоит.

Мы должны различать у человека два совершенно раз­ных вида агрессии. Первый вид, общий и для человека, и для всех животных,— это филогенетически заложенный импульс к атаке (или к бегству) в ситуации, когда возни­кает угроза жизни. Эта оборонительная "доброкачествен­ная" агрессия служит делу выживания индивида и рода; она имеет биологические формы проявления и затухает, как только исчезает опасность. Другой вид представляет "злокачественная" агрессия — это деструктивность и жестокость, которые свойственны только человеку и прак­тически отсутствуют у других млекопитающих; она не имеет филогенетической программы, не служит биологи­ческому приспособлению и не имеет никакой цели. Боль­шая часть прежних споров на данную тему была вызвана тем, что не существовало разграничения между этими дву­мя видами агрессии, которые различны и по происхожде­нию, и по отличительным чертам.

Оборонительная агрессия действительно заложена в природе человека, хотя и в этом случае речь не идет о "врожденном"[12] инстинкте, как принято было считать.

Когда Лоренц говорит об агрессии как способе защиты, он прав в своем предположении, что речь здесь идет об агрессивном инстинкте (хотя теория спонтанности влече­ний и их способности к саморазрядке не выдерживает кри­тики). Но Лоренц идет еще дальше. Он применяет целый ряд утонченных логических конструкций, чтобы предста­вить любую человеческую агрессию, включая жажду му­чить и убивать, как следствие биологически данной агрес­сивности, которая, с его точки зрения, под влиянием це­лого ряда различных факторов из необходимой защитной превращается в деструктивную силу. Против этой гипоте­зы говорят многочисленные эмпирические данные, и пото­му она практически несостоятельна. Изучение поведения животных показывает, что, хотя млекопитающие — осо­бенно приматы — демонстрируют изрядную степень обо­ронительной агрессии, они не являются ни мучителями, ни убийцами. Палеонтология, антропология и история дают нам многочисленные примеры, противоречащие инстинк­тивистской концепции, отстаивающей три основных прин­ципа:

1. Человеческие группы отличаются друг от друга сте­пенью своей деструктивности — этот факт можно объяс­нить, только исходя из допущения о врожденном харак­тере жестокости и деструктивности.

2. Разные степени деструктивности могут быть связа­ны с другими психическими факторами и с различиями в соответствующих социальных структурах.

3. По мере цивилизационного прогресса степень де­структивности возрастает (а не наоборот).

На самом деле концепция врожденной деструктивности относится скорее к истории, чем к предыстории. Ведь если бы человек был наделен только биологически приспособи­тельной агрессией, которая роднит его с его животными предками, то он был бы сравнительно миролюбивым су­ществом; и если бы среди шимпанзе были психологи, то проблема агрессии вряд ли беспокоила бы их в такой мере, чтобы писать о ней целые книги.

Но в том-то и дело, что человек отличается от живот­ных именно тем, что он убийца. Это единственный пред­ставитель приматов, который без биологических и эконо­мических причин мучит и убивает своих соплеменников и еще находит в этом удовлетворение. Это та самая биоло­гически аномальная и филогенетически не запрограмми­рованная "злокачественная" агрессия, которая представ­ляет настоящую проблему и опасность для выживания человеческого рода; выяснение же сущности и условий воз­никновения такой деструктивной агрессии как раз и со­ставляет главную цель этой книги.

Различение доброкачественно-оборонительной и злока­чественно-деструктивной агрессии требует еще более осно­вательной дифференциации двух категорий, а именно: ин­стинкта[13] и характера, точнее говоря, разграничения меж­ду естественными влечениями, которые коренятся в физи­ологических потребностях, и специфически человечески­ми страстями, которые коренятся в характере ("характе­рологические, или человеческие, страсти"). Такая диффе­ренциация между инстинктом и характером будет в даль­нейшем подробно рассмотрена. Я попытаюсь показать, что характер — это "вторая натура" человека, замена для его слаборазвитых инстинктов; что человеческие страсти со­ответствуют экзистенциальным потребностям* человека, а последние в свою очередь определяются специфическими условиями человеческого существования. Короче говоря, инстинкты — это ответ на физиологические потребности человека, а страсти, произрастающие из характера (потребность в любви, нежности, свободе, разрушении, са­дизм, мазохизм, жажда собственности и власти), — все это ответ на экзистенциальные потребности, и они являют­ся специфически человеческими. Хотя экзистенциальные потребности одинаковы для всех людей, индивиды и груп­пы отличаются с точки зрения преобладающих страстей. К примеру, человек может быть движим любовью или стра­стью к разрушению, но в каждом случае он удовлетворяет одну из своих экзистенциальных потребностей — потреб­ность в "воздействии" на кого-либо. А что возьмет верх в человеке — любовь или жажда разрушения, — в значи­тельной мере зависит от социальных условий; эти усло­вия влияют на биологически заданную экзистенциальную ситуацию и возникающие в связи с этим потребности (а не на безгранично изменчивую и трудноуловимую психику, как считают представители теории среды).

Когда же мы хотим узнать, что составляет условия человеческого существования, то возникают главные во­просы: в чем состоит сущность человека? что делает чело­века человеком?

Вряд ли стоит доказывать, что обсуждение таких про­блем в современном обществознании нельзя считать пло­дотворным. Эти проблемы по-прежнему считаются преро­гативой философии и религии; а позитивистское направ­ление рассматривает их в чисто субъективистском аспек­те, игнорируя всякую объективность. Поскольку мне не хочется, забегая вперед, приводить развернутую аргумен­тацию, опирающуюся на факты, я пока ограничусь не­сколькими замечаниями. Что касается меня, то в отноше­нии этих проблем я исхожу из биосоциальной точки зре­ния. Главной предпосылкой является следующее: посколь­ку специфические черты Homo sapiens могут быть опреде­лены с позиций анатомии, неврологии и физиологии, мы должны научиться определять представителя человеческого рода с позиций психологии.

В попытке дать определение человеческой сущности мы опираемся не на такие абстракции, какими оперирует спе­кулятивная метафизика в лицо, например, Хайдеггера и Сартра. Мы обращаемся к реальным условиям существо­вания реального живого человека, так что понятие сущ­ность каждого индивида совпадает с понятием экзистенция (существование) рода. Мы приходим к этой концеп­ции путем эмпирического анализа анатомических и нейро­физиологических человеческих типов и их психических коррелятов (т. е. душевных состояний, соответствующих этим данным).

Мы заменяем фрейдовский физиологический принцип объяснения человеческих страстей на эволюционный социобиологический принцип историзма.

Лишь при опоре на такой теоретический фундамент ста­новится возможным подробное обсуждение различных форм и личностных типов злокачественной агрессии, особенно таких, как садизм (страстное влечение к неограниченной власти над другим живым существом) и некрофилия (страсть к разрушению жизни и привязанность ко всему мертвому, разложившемуся, чисто механическому). Понимание этих личностных типов стало доступно, как я думаю, благода­ря анализу характеров нескольких персон, известных сво­им садизмом и деструктивностью, как, например, Сталин, Гиммлер, Гитлер.

Итак, мы наметили построение данного исследования, и теперь имеет смысл назвать некоторые посылки и выводы, с которыми читатель встретится в последующих главах.

1. Мы намерены заниматься не поведением, как тако­вым, в отрыве от действующего человека; нашим предме­том являются человеческие стремления, независимо от того, выражаются они непосредственно наблюдаемым по­ведением или нет. В случае с феноменом агрессии это озна­чает, что мы будем исследовать происхождение и интен­сивность агрессивного импульса, а не агрессивное поведе­ние в отрыве от его мотивации.

2. Эти импульсы могут быть осознанными, но в боль­шинстве случаев они неосознанны.

3. Чаще всего они интегрированы в сравнительно по­стоянную структуру личности.

4. В широком смысле данное исследование опирается на психоаналитическую теорию. Отсюда следует, что мы будем прибегать к методу психоанализа, который вскры­вает неосознанную внутреннюю реальность путем истол­кования доступных для наблюдения и внешне незначи­тельных данных. Но выражение "психоанализ" употреб­ляется у нас все же не в смысле классической теории Фрейда, а в смысле дальнейшего развития фрейдизма. На глав­ных аспектах этого развития я позднее остановлюсь более подробно; здесь же следует лишь отметить, что мой пси­хоанализ опирается не на теорию либидо и исходит не из инстинктивистских представлений, которые, по общему мнению, составляют ядро и сущность теории Фрейда.

Отождествление теории Фрейда с инстинктивизмом и без того весьма проблематично. Фрейд в действительности был первым современным психологом, который (в противо­положность прежде распространенной традиции) исследо­вал все богатство человеческих страстей — любовь, нена­висть, тщеславие, жадность, ревность и зависть. Страсти, которые ранее были "доступны" лишь романтикам и тру­бадурам, Фрейд сделал предметом научного исследования[14] .

Возможно, этим объясняется то, что учение Фрейда нашло больше понимания и признания среди художни­ков, чем среди психологов и психиатров, — по крайней мере до того момента, пока его метод не был взят на воо­ружение для психотерапевтического лечения все возраста­ющего потока больных. Что касается представителей ис­кусства, то учение Фрейда воистину вызвало у них чув­ство, будто впервые появился ученый, который взял их кровную тему и постиг человеческую "душу" в самых ее сокровенных и значимых проявлениях.

Влияние Фрейда на художественное мышление явствен­нее всего обнаружилось в сюрреализме. В противополож­ность классическим формам искусства сюрреализм отказал­ся от прежнего понимания "реальности", усмотрев в ней нечто неполноценное (нерелевантное); представителей сюр­реализма перестали интересовать способы поведения — ценность мог представлять только субъективный опыт; поэтому совершенно естественно, что фрейдовское толко­вание сновидений стало одним из важнейших факторов развития этого направления.

Следует заметить, что Фрейд в формулировании своих идей неизбежно был ограничен рамками понятийного аппарата своей эпохи. Поскольку он никогда не собирался идти на разрыв с материализмом своих учителей, он вы­нужден был искать возможность объяснить человеческие страсти как выражение влечений. И это ему блестяще уда­лось благодаря теоретическому tour de force[15] : он расши­рил понятие сексуальности (либидо) настолько, что все человеческие страсти (за исключением инстинкта самосо­хранения) он представил как формы проявления одного-единственного инстинкта. Любовь, ненависть, жадность, тщеславие, зависть, ревность, жестокость и нежность — все они оказались насильно втиснуты в тесные рамки тео­ретической схемы, где получили обоснование либо как суб­лимация* , либо как реализация сексуальности (в виде оральной, анальной, генитальной, нарциссистской и дру­гих форм либидо* ).

Во второй период своего творчества Фрейд попытался вырваться за пределы этой схемы и создал новую теорию, которая демонстрировала значительный прогресс в пони­мании деструктивности. Он обнаружил, что жизнью пра­вят не два эгоистических инстинкта — голод и сексуаль­ность, а две главные страсти — любовь и деструктивность, и обе они служат делу физиологического выживания, хотя и не в том смысле, как физический и сексуальный голод. Но поскольку Фрейд все равно был связан цепями своих теоретических установок, он обозначил эти две страсти парными категориями "инстинкт жизни" и "инстинкт смер­ти", тем самым придав деструктивности столь серьезное значение, что она была признана одной из двух фундамен­тальных человеческих страстей.

В настоящем исследовании автор освобождает от при­нудительного брака с инстинктами такие важные челове­ческие страсти, как стремление к любви и свободе, тяга к разрушению, желание мучить, подчинять себе другого и господствовать над ним. Инстинкт — это чисто биологи­ческая категория, в то время как страсти и влечения, коренящиеся в характере, — это биосоциальные, истори­ческие категории[16] . И хотя они не служат физическому выживанию, они обладают такой же (а иногда и большей) властью, как и инстинкты. Они составляют основу человеческой заинтересованности жизнью (способности к радо­сти и восхищению); они являются в то же время материа­лом, из которого возникают не только мечты и сновиде­ния, но и искусство и религия, мифы и сказания, литерату­ра и театр — короче, все, ради чего стоит жить (что дела­ет жизнь достойной жизни). Человек не может существо­вать как простой "предмет", как игральная кость, выска­кивающая из стакана; он сильно страдает, если его низ­водят до уровня автоматического устройства, способного лишь к приему пищи и размножению, даже если при этом ему гарантируется высшая степень безопасности. Человек нуждается в драматизме жизни и переживаниях; и если на высшем уровне своих достижений он не находит удо­влетворения, то сам создает себе драму разрушения.

Нынешнее состояние психологической мысли поддер­живает известную аксиому, согласно которой мотивация лишь тогда может быть сильной, когда она служит орга­ническим потребностям, т. е. только инстинкты обладают достаточно интенсивной мотивационной силой. Если же отказаться от этой механистической, редукционистской* точки зрения и обратиться к целостной концепции чело­века, то постепенно становится ясно, что человеческие стра­сти следует рассматривать в связи с их функцией в про­цессе жизни целостного организма. Их интенсивность ко­ренится не в специфических физиологических потребнос­тях, а в потребности целостного организма жить и разви­ваться как в телесном, так и в духовном смысле.

Эти страсти важны для нас не после того, как удовлет­ворены наши физиологические потребности. Нет. Их корни уходят в самые основания человеческого бытия, они от­нюдь не относятся к разряду роскоши, которую кто-то мо­жет себе позволить после того, как удовлетворит свои нор­мальные "низшие" потребности. Люди кончали жизнь самоубийством из-за того, что не могли удовлетворить свою любовную страсть, жажду власти, славы или мести. Слу­чаи самоубийства по причине недостаточной сексуальной удовлетворенности практически не встречаются. Именно эти, не обусловленные инстинктами, страсти волнуют человека, зажигают его, делают жизнь полноценной; как сказал однаж­ды Гольбах, французский философ-просветитель: "Человек, лишенный желаний и страстей, перестает быть человеком".

Их влияние и роль тем и обусловлены, что без них человек перестает быть человеком[17] .

Человеческие страсти превращают человека из маленько­го, незаметного существа в героя, в существо, которое во­преки всем преградам пытается придать смысл собственной жизни. Он хочет быть творцом самого себя, хочет превра­тить свое неполноценное бытие в полноценное, осмыслен­ное и целеустремленное, позволяющее ему в максимальной мере достигнуть целостности своей личности. Человеческие страсти — это отнюдь не психологические комплексы, ко­торые можно объяснить путем обращения к событиям и впечатлениям раннего детства. Их можно понять, только разорвав узкие рамки редукционистской психологии и изу­чая их в живой реальности, т. е. подвергнув анализу по­пытку человека придать смысл своей жизни; пережить самые острые, самые мощные потрясения бытия, кото­рые только могут иметь место при данных условиях (или которые он сам считает возможными). Страсти — это его религия, его культ и его ритуал, а он вынужден скрывать их даже от себя самого, особенно если он не получает поддержки группы. Ценой вымогательства и под­купа его могут заставить отказаться от своей "религии" и стать адептом нового культа — культа робота. Но такой психологический подход отбирает у человека его послед­нее достояние — способность быть не вещью, а человеком.

В действительности все человеческие страсти, "хоро­шие" и "дурные", следует понимать не иначе как попытку человека преодолеть собственное банальное существова­ние во времени и перейти в трансцендентное* бытие. Из­менение личности возможно лишь в том случае, если че­ловеку удается "обратиться" к новым способам осмысли­вания жизни: если он при этом мобилизует все свои жизненно важные устремления и страсти и тем самым познает гораздо более острые формы витальности и интеграции, чем те, что были ему присущи прежде. А до тех пор, пока этого не происходит, его можно обуздать, укротить, но нельзя исцелить. Несмотря на то что жизнеспособные стра­сти ведут к самоутверждению человека, усиливают его ощу­щение радости жизни и гораздо больше способствуют про­явлению его целостности и витальности, чем жестокость и деструктивность, тем не менее и те и другие в равной мере участвуют в реальном человеческом существовании; потому анализ тех и других страстей необходим для реше­ния проблемы человека. Ведь и садист — тоже человек и обладает человеческими признаками так же, как и свя­той. Его можно назвать больным человеком, калекой, уро­дом, который не смог найти другого способа реализовать данные ему от рождения человеческие качества, — и это будет правильно; его можно также считать человеком, который в поисках блага ступил на неверный путь[18] .

Эти рассуждения вовсе не доказывают того, что жесто­кость и деструктивность — не суть пороки, они доказыва­ют лишь то, что эти пороки свойственны человеку. Жес­токость разрушает душу и тело и саму жизнь; она сокру­шает не только жертву, но и самого мучителя. В этом пороке находит выражение парадокс: в поисках своего смыс­ла жизнь оборачивается против себя самой. В этом поро­ке заключено единственное настоящее извращение. И по­нять его — вовсе не значит простить. Но пока мы не поняли, в чем его суть, мы не можем судить о том, какие факторы способствуют, а какие препятствуют росту деструктивности в обществе.

Такое понимание особенно важно в наше время, когда значительно снизился порог чувствительности к жестоко­сти, когда на всех уровнях жизни заметны некрофильские тенденции: рост интереса нашего кибернетического инду­стриального общества ко всему мертвому, разложившему­ся, механическому, автоматическому и т. д.

В литературе дух некрофилии впервые проявился в 1909 г. в "Манифесте футуризма" Ф. Т. Маринетти. Но в последние десятилетия эта тенденция стала заметна во многих сферах литературы и искусства, где объектом изо­бражения все чаще становится механическое, безжизнен­ное, деструктивное начало. Предвыборный лозунг фалан­гистов "Да здравствует смерть!" грозит превратиться в прин­цип жизни самого общества, в котором победа машин над природой стала символом прогресса, а сам живой человек становится всего лишь придатком машины.

В настоящей работе исследуется сущность некрофилии и социальные условия, способствующие формированию и проявлению этой страсти. В результате исследования я пришел к выводу, что в широком смысле избавление от этого порока возможно только ценой радикальных пере­мен в нашем общественном и политическом строе — та­ких перемен, которые вернут человеку его господствую­щую роль в обществе. Лозунг "Порядок и закон" (вместо "Жизнь и система"), призыв к применению более строгих мер наказания за преступления, равно как и одержимость некоторых "революционеров" жаждой власти и разрушения — это не что иное, как дополнительные примеры растущей тяги к некрофилии в современном мире. Мы должны создать такие условия, при которых высшей це­лью всех общественных устремлений станет всестороннее развитие человека — того самого несовершенного суще­ства, которое, возникнув на определенной ступени разви­тия природы, нуждается в совершенствовании и шлифов­ке. Подлинная свобода и независимость, а также искоре­нение любых форм угнетения смогут привести в действие такую силу, как любовь к жизни, — а это и есть един­ственная сила, способная победить влечение к смерти.


Часть первая

УЧЕНИЯ ОБ ИНСТИНКТАХ И ВЛЕЧЕНИЯХ; БИХЕВИОРИЗМ; ПСИХОАНАЛИЗ

I. ПРЕДСТАВИТЕЛИ ИНСТИНКТИВИЗМА

Старшее поколение исследователей

Я не собираюсь представлять здесь читателю историю уче­ний об инстинктах, ибо ее можно найти во многих учебни­ках[19] . Истоки этой истории надо искать в философских трудах прошлого, но современное мышление в целом опира­ется на труды Чарлза Дарвина и его эволюционную теорию. Уильям Джеймс и Уильям Мак-Дугалл составили про­странные таблицы, полагая, что каждый отдельный ин­стинкт или влечение обусловливает соответствующий тип поведения. Так, Джеймс выделяет инстинкт подражания, инстинкты вражды, сочувствия, охоты, страха, соревно­вания, клептомании, творчества, игры, зависти, общитель­ности, скрытности, чистоты, скромности, любви, ревнос­ти — в целом этот список представляет странную смесь из общечеловеческих свойств и специфических социально обус­ловленных черт личности. И хотя сегодня перечни такого рода кажутся нам несколько наивными, все же следует отметить, что исследования инстинктов по сей день пора­жают обилием теоретических конструкций и высоким уров­нем теоретического мышления. Джеймс, например, совер­шенно четко представлял себе, что самое элементарное ин­стинктивное действие может включать в себя элемент обу­чения, а Мак-Дугалл вовсе не отрицал многообразного фор­мирующего влияния опыта и культуры. Его учение об ин­стинктах перекидывает мостик к теории Фрейда. Как под­черкивает Флетчер, Мак-Дугалл не отождествлял инстинкт с "механической моторикой" и не связывал его с двига­тельной реакцией. Для него инстинкт по сути своей пред­ставлял "склонность" к чему-либо, "потребность" в чем-то; и он допускал, что аффективно-коннативное ядро всякого влечения, "по-видимому, может существовать и фун­кционировать в инстинктивной системе индивида сравнительно независимо от когнитивной и моторной ее части".

Прежде чем мы обратимся к крупнейшим современным исследователям этой проблемы, каковыми являются Зиг­мунд Фрейд и Конрад Лоренц, попробуем отметить то, что объединяет их с их предшественниками. Так, в концепции Мак-Дугалла существовала некая механогидравлическая модель действия инстинктов, по типу шлюза, в котором ворота сдерживают энергию воды, а затем при определен­ных условиях она прорывается и образует "водопад". По­зднее он для образности сравнивал любой инстинкт с "га­зовым баллоном", из которого "постоянно высвобождает­ся отравляющее вещество".

Фрейд в своей теории либидо также следует некой гид­равлической схеме. Либидо нарастает — напряженность усиливается — недовольство ширится; сексуальный акт дает разрядку, снимает напряжение до тех пор, пока оно вновь не начнет усиливаться и нарастать. Сходные идеи мы ви­дим и у Лоренца; он, например, сравнивает реактивную энергию со "сжатым газом, который долго хранится в спе­циальном резервуаре", или с жидкостью, которая заключена в сосуд, имеющий вентиль в днище, и т. д. Р. А. Хинде считает, что, несмотря на мелкие различия, все эти теоре­тические модели имеют одну общую идею — идею субстан­ции, обладающей способностью стимулировать поведение. "Эта субстанция заключена в некий сосуд, а затем она выпускается, воздействует на субъект, заряжает его энер­гией, от которой тот приходит в действие".

Современное поколение исследователей: Зигмунд Фрейд и Конрад Лоренц

Понятие агрессии у Зигмунда Фрейда. [20]

Главный прогресс во взглядах Фрейда по сравнению с его предшественниками, особенно Мак-Дугаллом, состоял в том, что он свел все "влечения" к двум категориям: ин­стинкту самосохранения и инстинкту сексуальности; Поэто­му теорию Фрейда можно считать последней ступенькой в истории развития учения об инстинктах. Но я хочу еще раз повторить мою мысль о том, что одновременно теория Фрейда была и первой ступенькой к преодолению прежних теоретических построений, хотя сам Фрейд этого и не со­знавал. В дальнейшем я буду рассматривать только фрей­довскую концепцию агрессии, исходя из того, что его тео­рия либидо многим читателям уже хорошо известна либо они могут познакомиться с ней по другим источникам, а лучше всего по первоисточнику, каковым являются лек­ции Фрейда под названием "Введение в психоанализ".

Фрейд уделял феномену агрессии сравнительно мало внимания, считая сексуальность (либидо) и инстинкт са­мосохранения главными и преобладающими силами в че­ловеке. Однако в 20-е гг. он полностью отказывается от этого представления. Уже в работе "Я и Оно", а также во всех последующих трудах он выдвигает новую дихотоми­ческую пару: влечение к жизни (эрос) и влечение к смер­ти. Сам он описывал новую стадию своего теоретизирова­ния следующим образом: "Размышляя о происхождении жизни и о развитии разных биологических систем, я при­шел к выводу, что наряду с жаждой жизни (инстинктом живой субстанции к сохранению и приумножению) долж­на существовать и противоположная страсть — страсть к разложению живой массы, к превращению живого в пер­воначальное неорганическое состояние. То есть наряду с эросом должен существовать инстинкт смерти".

Инстинкт смерти направлен против самого живого орга­низма и потому является инстинктом либо саморазруше­ния, либо разрушения другого индивида (в случае направ­ленности вовне). Если инстинкт смерти оказывается свя­зан с сексуальностью, то он находит выражение в формах садизма или мазохизма* . И хотя Фрейд неоднократно под­черкивал, что интенсивность этого инстинкта можно ре­дуцировать, основная его теоретическая посылка гласит: человек одержим одной лишь страстью — жаждой разру­шить либо себя, либо других людей, и этой трагической альтернативы ему вряд ли удастся избежать. Из гипотезы о влечении к смерти следует вывод, что агрессивность по сути своей является не реакцией на раздражение, а пред­ставляет собой некий постоянно присутствующий в орга­низме подвижный импульс, обусловленный самой консти­туцией человеческого существа, самой природой человека.

Большинство психоаналитиков, взявших на вооруже­ние теорию Фрейда, воздержались от восприятия той час­ти его учения, которая говорит об инстинкте смерти, воз­можно, потому, что она выходит за рамки механистиче­ского биологического мышления, согласно которому все "биологическое" автоматически отождествляется с физио­логией инстинктов. И все же они не отбросили полностью новые идеи Фрейда, а пошли на компромисс, признав, что "жажда разрушения" существует как противоположность сексуальности. Это дало им возможность применить но­вый подход Фрейда к понятию агрессии и в то же время "не заметить" кардинальных изменений в его мировоззре­нии и не подпасть под его влияние.

Фрейд сделал очень важный шаг вперед от механическо­го физиологизма к биологическому воззрению на организм как целое и к анализу биологических предпосылок феноме­нов любви и ненависти. Однако его теория страдает серьез­ным недостатком: она опирается на чисто абстрактные спе­кулятивные рассуждения и не имеет убедительных эмпири­ческих доказательств. Вдобавок к этому, хотя Фрейд и предпринял блистательную попытку объяснить с помощью своей новой теории человеческое поведение, его гипотеза оказалась непригодной для объяснения поведения живот­ных. Для него инстинкт смерти — это биологическая сила, действующая в любом живом организме, а это значит, что и животные должны совершать действия, направленные либо на саморазрушение, либо на разрушение других осо­бей. Из этого следует, что у менее агрессивных животных мы должны были бы обнаруживать более частые болезни и более раннюю смертность (и наоборот); но эта гипотеза, разумеется, не имеет эмпирических доказательств.

В следующей главе я постараюсь доказать, что агрес­сия и деструктивность не являются ни биологически дан­ными, ни спонтанно возникающими импульсами. Здесь же следует подчеркнуть, что Фрейд не столько прояс­нил, сколько завуалировал феномен агрессии, распрост­ранив это понятие на совершенно разные типы агрессии, и таким образом свел все эти типы к одному-единствен­ному инстинкту. И поскольку Фрейд наверняка не был приверженцем бихевиоризма, мы можем предположить, что причиной тому была его склонность к дуалистическому противопоставлению двух основополагающих сил в человеке.

При разработке этой дихотомической схемы сначала возникла пара, состоящая из либидо и стремления к само­сохранению; позднее эта пара трансформировалась в про­тивопоставление инстинкта жизни инстинкту смерти. Эле­гантность этой концепции потребовала от Фрейда опреде­ленной жертвы: ему пришлось расположить все человече­ские страсти либо на одном, либо на другом из двух полю­сов и таким образом соединить вместе те черты, которые в реальности не имеют ничего общего друг с другом.

Теория агрессии Конрада Лоренца

Хотя Фрейдова теория агрессии имела и по сей день имеет определенное влияние, она все же оказалась слишком труд­ной, многослойной и не получила особой популярности у широкого читателя. Зато книга Конрада Лоренца "Так называемое зло" сразу после выхода в свет стала одним из бестселлеров в области социальной психологии.

Причины такой популярности очевидны. Прежде всего "Так называемое зло" написана таким же простым и яс­ным языком, как и более ранняя, очаровательная книга Лоренца "Кольцо царя Соломона". Легкостью изложения эта книга выгодно отличалась от всех предыдущих науч­ных исследований и книг самого Лоренца, не говоря уже о тяжеловесных рассуждениях Фрейда об инстинкте смер­ти. Кроме того, сегодня его идеи привлекают многих лю­дей, которые предпочитают верить, что наша страсть к насилию (к ядерному противостоянию и т. д.) обусловле­на биологическими факторами, не подлежащими нашему контролю, чем открыть глаза и осознать, что виною всему мы сами, вернее, созданные нами социальные, политиче­ские и экономические обстоятельства.

Согласно Лоренцу[21] , человеческая агрессивность (точно так же, как и влечения у Фрейда) питается из постоянного энергетического источника и не обязательно является результатом реакции на некое раздражение.

Лоренц разделяет точку зрения, согласно которой спе­цифическая энергия, необходимая для инстинктивных дей­ствий, постоянно накапливается в нервных центрах, и, когда накапливается достаточное количество этой энер­гии, может произойти взрыв, даже при полном отсутствии раздражителя. Правда, и люди и животные обычно нахо­дят возбудитель раздражения, чтобы сорвать на нем зло и тем самым освободиться от энергетической напряженнос­ти. Им нет нужды пассивно дожидаться подходящего раз­дражителя, они сами ищут его и даже создают соответ­ствующие ситуации. Вслед за В. Крэйгом Лоренц называ­ет это "поведенческой активностью". Человек создает по­литические партии, говорит Лоренц, чтобы обеспечить себе ситуации борьбы, в которых он может разрядиться (осво­бодиться от излишков накопившейся энергии); но сами политические партии не являются причиной агрессии. Од­нако в тех случаях, когда не удается найти или создать внешний раздражитель, энергия накопившейся инстинк­тивной агрессивности достигает таких размеров, что сразу происходит взрыв, и инстинкт "срабатывает" in vacuo[22] . "Даже самый крайний случай бессмысленного инстинк­тивного поведения, внешне ничем не обусловленного и не имеющего никакого объекта (своего рода бег на месте), дает нам картину таких действий, которые фотографичес­ки точно совпадают с биологически целесообразными дей­ствиями нормального живого организма, — и это являет­ся важным доказательством того, что в инстинктивных действиях координация движений до мельчайших деталей запрограммирована генетически"[23] .

Итак, для Лоренца агрессия, во-первых, не является реакцией на внешние раздражители, а представляет собой собственное внутреннее напряжение, которое требует раз­рядки и находит выражение, невзирая на то, есть для этого подходящий внешний раздражитель или нет. "Глав­ная опасность инстинктов в их спонтанности" (Курсив мой. — Э. Ф.). Модель агрессии К. Лоренца, как и либидозную модель Фрейда, можно с полным правом назвать гидравлической моделью по аналогии с давлением воды, зажатой плотиной в закрытом водоеме.

Можно сказать, что теория Лоренца покоится на двух фундаментальных посылках: первая — это гидравлическая модель агрессии, которая указывает на механизм возникно­вения агрессии. Вторая — идея, что агрессивность служит делу самой жизни, способствует выживанию индивида и всего вида. В общем и целом Лоренц исходит из предполо­жения, что внутривидовая агрессия (агрессия по отношению к членам своего же вида) является функцией, служащей выживанию самого вида. Лоренц утверждает, что агрессив­ность играет именно такую роль, распределяя отдельных представителей одного вида на соответствующем жизненном пространстве, обеспечивая селекцию "лучших производите­лей" и защиту материнских особей, а также устанавливая определенную социальную иерархию. Причем агрессивность может гораздо успешнее выполнять функцию сохранения вида, чем устрашения врага, которое в процессе эволюции превратилось в своего рода форму поведения, состоящую из "символических и ритуальных" угроз, которые никого не страшат и не наносят виду ни малейшего ущерба.

Однако дальше Лоренц утверждает, что инстинкт, слу­жащий у животных сохранению вида, у человека "перера­стает в гротесковую и бессмысленную форму" и "выбивает его из колеи". Агрессивность из помощника превращается в угрозу выживанию.

Лоренц, по-видимому, и сам не был полностью удов­летворен подобным истолкованием человеческой агрессив­ности; ему хотелось дополнить это объяснение аргумента­ми, выходящими за рамки этологии. Он пишет:

Прежде всего надо отметить, что губительная энергия аг­рессивного инстинкта досталась человеку по наследству, а сегодня она пронизывает его до мозга костей; скорее всего, эта агрессивность была обусловлена процессом внутривидово­го отбора, который длился многие тысячелетия (в частности, прошел через весь раннекаменный век) и оказал серьезное влияние на наших предков. Когда люди достигли такого уров­ня, что сумели благодаря своему оружию, одежде и социаль­ной организации избавиться в какой-то мере от внешней угро­зы погибнуть от голода, холода или диких зверей, т. е. когда

эти факторы перестали выполнять свою селективную функ­цию, тогда, вероятно, вступила в свои права злая и жестокая внутривидовая селекция. Наиболее значимым фактором ста­ла война между враждующими ордами людей, живущими по соседству. Война стала главной причиной формирования у людей так называемых "воинских доблестей", которые и по сей день, к сожалению, для многих людей представляют иде­ал, достойный подражания.

Такое представление о постоянной войне между "дики­ми" охотниками и собирателями плодов, земледельцами с момента появления "современного человека" (где-то около 40-50 тысячелетий до нашей эры) — одно из распростра­ненных клише, которое К. Лоренц берет на вооружение, вовсе не принимая во внимание исследования, опроверга­ющие этот стереотип[24] .

Предположение Лоренца о 40 тысячах лет организован­ной войны — это не что иное, как старая формула Гоббса о войне как естественном состоянии человека, у Лоренца этот аргумент служит для доказательства врожденной агрессив­ности человека. Из этого предположения Лоренца выводит­ся силлогизм: человек является агрессивным, ибо он тако­вым был, а агрессивным он был, так как он таков есть.

Даже если тезис Лоренца о постоянной войне всех про­тив всех действителен по отношению к раннему каменно­му веку, то все равно его генетические умозаключения вызывают сомнение. Если какая-то существенная черта приобретает преимущество при селекции, то это должно иметь серьезные основания и многократно повториться в нескольких поколениях носителей данной черты. А если учесть, что агрессивные индивиды раньше других погиба­ют в войнах, то очень сомнительно, что распространен­ность какой-либо существенной черты можно связывать с процессом естественного отбора. На самом деле частота такого наследственного фактора должна была бы скорее убывать, если рассматривать высокие потери в войне как "негативную селекцию"[25] . И действительно, плотность на­селения в те времена была крайне низкой и многим племе­нам после полного формирования Homo sapiens вряд ли было нужно соперничать и сражаться друг с другом за пищу и место под солнцем.

Лоренц соединил в своей теории два элемента. Первый состоит в утверждении, что звери, как и люди, наделены врожденной агрессивностью, которая способствует выжи­ванию вида и особи. Дальше я еще покажу. Опираясь на нейрофизиологические данные, что оборонительная, защит­ная агрессивность не спонтанна и не постоянна, а пред­ставляет собой реакцию на угрозу витальным интересам соответствующего живого существа. Второй элемент: (те­зис о гидравлическом характере накопившейся агрессии) помогает Лоренцу объяснить жестокие и разрушительные импульсы человека; правда, для доказательства этого пред­положения у него не так уж много аргументов и фактов. Как способствующая жизни, так и разрушительная агрес­сия подводятся под одну категорию, и единственное, что их объединяет, — это слово "агрессия". Ясность в пробле­му, в противоположность Лоренцу, внес Тинберген: "Че­ловек, с одной стороны, сродни многим видам животных, особенно в том, что он ведет борьбу с представителями своего собственного вида. Но с другой стороны, среди мно­гих тысяч биологических видов, борющихся друг с дру­гом, только человек ведет разрушительную борьбу... Че­ловек уникален тем, что он составляет вид массовых убийц; это единственное существо, которое не годится для своего собственного общества. Почему же это так?"

Фрейд и Лоренц: сходство и различия

Отношения между теориями Фрейда и Лоренца довольно сложные. Объединяет их гидравлическая концепция аг­рессивности, хотя причины последней они объясняют по-разному. В других отношениях их взгляды кажутся порой диаметрально противоположными. Фрейд выдвигал гипо­тезу об инстинкте разрушения, а Лоренц эту гипотезу на биологическом уровне считает совершенно неприемлемой. Ибо, с его точки зрения, агрессивный инстинкт служит делу жизни, в то время как инстинкт у Фрейда находится "на службе у смерти".

Правда, это расхождение в значительной мере утрачи­вает свою роль, когда Лоренц говорит об изменениях

первоначально оборонительной и жизнеспособной агрес­сии. С помощью сложных и порой довольно сомнитель­ных конструкций Лоренц пытается обосновать и упро­чить свою гипотезу о том, что оборонительная агрессия у человека превращается в постоянно действующую и само­развивающуюся интенцию, которая заставляет его искать и находить условия для разрядки или же ведет к взрыву, если нет возможности найти подходящий раздражитель. Отсюда следует, что, даже если в обществе с точки зрения социально-экономического устройства отсутствуют под­ходящие возбудители серьезных проявлений агрессии, все равно давление самого инстинкта столь сильно, что чле­ны общества вынуждены изменять условия или же — если они к этому не готовы — дело доходит до совершен­но беспричинных взрывов агрессивности... Исходя из это­го, Лоренц приходит к выводу, что человека от рождения ведет по жизни жажда разрушения. То есть практические последствия этого вывода совпадают с идеями Фрейда. Правда, у Фрейда страсть к разрушению противостоит столь же сильному влечению эроса (сексуальность и жизнь вообще), в то время как для Лоренца любовь является результатом агрессивных влечений.

Фрейд и Лоренц совпадают в одном: плохо, если аг­рессия не может воплотиться в действие. Фрейд в ран­ний период своего творчества выдвинул идею о том, что вытеснение* сексуальных порывов может привести к пси­хической болезни; позднее он подвел то же самое осно­вание и под влечение к смерти и заявил, что вытеснение агрессии, направленной вовне, ведет к болезни. Лоренц констатирует, что "вообще каждый представитель совре­менной цивилизации страдает от недостаточной возмож­ности проявления инстинктивно-агрессивных действий". Оба исследователя разными путями приходят к одному и тому же представлению о человеке как о существе с постоянно возникающей агрессивно-деструктивной энер­гией, которая не может долго находиться под контро­лем. И если у животных энергия такого рода — всего лишь "так называемое зло", то у человека она превра­щается в настоящее зло, хотя, по Лоренцу, и не имеет злокачественных корней."Доказательство" по аналогии

Черты сходства в теориях агрессии у Фрейда и Лоренца не могут скрыть фундаментальных расхождений между ними. Фрейд изучал человека. Он был любознательным и зор­ким наблюдателем фактического поведения людей, а так­же различных проявлений бессознательного* . Его теория о влечении к смерти может казаться ошибочной или недо­статочно завершенной и доказанной, но это никак не ме­няет того факта, что Фрейд разрабатывал эту теорию в процессе постоянного изучения реальных людей. В проти­воположность Фрейду Лоренц изучал животных, особенно низших, и в этой области был, без сомнения, в высшей степени компетентен. Однако его понимание человека не выходит за рамки знаний среднего буржуа. Он не расширял свой кругозор в этой области ни систематическими наблю­дениями, ни изучением серьезной литературы[26] . Он наивно полагал, что наблюдения за самим собой или за своими близкими знакомыми можно перенести на всех остальных людей. Но самый главный его метод — это отнюдь не самонаблюдение, а метод заключения по аналогии на ма­териале сравнения поведения определенных животных и поведения человека.

С научной точки зрения подобные аналогии вообще не являются доказательством; они впечатляют и нравятся людям, которые любят животных. Многоплановый антро­поморфизм Лоренца идет рука об руку с этими аналогия­ми. Однако они создают приятную иллюзию, будто чело­век понимает то, что чувствует животное, — и в этой иллюзии состоит главный секрет их популярности. Спра­шивается, кто же не мечтал научиться говорить с рыба­ми, птицами и домашними животными?

Поскольку Лоренц поможет напрямую доказать свою гипотезу в отношении человека и других приматов, он выдвигает несколько аргументов, которые должны уси­лить его позицию. Все это он проделывает в основном методом аналогии; он обнаруживает черты сходства меж­ду человеческим поведением и поведением изучаемых им животных и делает вывод, что способ поведения в обоих случаях обусловлен одной и той же причиной. Многие психологи критиковали этот метод. Знаменитый коллега Лоренца Н. Тинберген предупреждал о ряде опасностей, "подстерегающих исследователя, который рассуждает, опи­раясь на аналогии; особенно если для сравнения берутся физиологические явления из низшей ступени эволюции, если выводы о простейших формах поведения организмов более низкого уровня нервной организации используются для обоснования теорий о механизмах поведения высоко­развитых и сложноорганизованных структур".

Я мог бы для иллюстрации привести несколько приме­ров лоренцовских "доказательств по аналогии"[27] . Лоренц рассказывает о своих наблюдениях над циклидами и бра­зильскими перламутровыми рыбами и утверждает, что рыба не нападает на свою женскую особь в том случае, если может разрядить свой здоровый гнев на особи своего пола ("переориентированная агрессия"[28] ). И он сопровождает этот факт следующим комментарием:

Аналогичные ситуации встречаются у людей. В старое доброе время, когда еще существовала "Дунайская империя" и еще имело место "понятие и реальность служанки", я на­блюдал в доме своей старой тетушки следующую ситуацию. У нее прислуга не задерживалась больше чем 8-10 месяцев. Каж­дую новую служанку она регулярно хвалила, восхищалась ею и клялась, что наконец-то нашла настоящую жемчужи­ну. В последующие месяцы ее оценки становились более трез­выми, она сначала видела мелкие недостатки, затем перехо­дила к упрекам, а в конце названного срока видела в несчаст­ной девушке одни только отрицательные и достойные нена­висти черты — и в конце концов девушку, как правило, уволь­няли раньше срока и с большим скандалом. После такой раз­рядки старая дама готова была в следующей служанке ви­деть чистого ангела.

Я далек от мысли посмеяться над моей любимой и давно почившей тетушкой. Ибо совершенно идентичные процессы происходят с серьезными и в высшей степени владеющими собой мужчинами (не исключая и меня самого). Пример тому — лагерь военнопленных. Так называемая полярная болезнь (или экспедиционная холера) охватывает главным образом малые группы мужчин, если последние вынуждены обстоятельствами быть рядом и лишены возможности об­щаться с чужими людьми, не имеющими отношения к кругу друзей. Из сказанного становится ясно, что накопление аг­рессивности растет и становится опаснее по мере того, как члены группы узнают друг друга, начинают лучше понимать и любить... Могу заверить вас, что в такой ситуации заложе­ны всевозможные возбудители внутривидового агрессивного поведения. Субъективно это выражается в том, что на ка­кое-либо малейшее проявление своего лучшего друга (как он дышит, сопит и т. д.) человек может выдать такую реакцию, как если бы он получил пощечину от пьяного хулигана.

Похоже, что Лоренцу не приходит вовсе в голову, что личный опыт его тетушки, его товарищей по плену и его собственные впечатления вовсе не обязательно доказыва­ют общезначимость подобных реакций. Даже при объяс­нении поведения своей тетушки Лоренц, похоже, не дума­ет, что вместо гидравлической интерпретации (согласно которой агрессивный потенциал нарастал, достигая своего апогея и нуждаясь в разрядке каждые 8 месяцев) можно было использовать более сложную психологическую кон­цепцию для объяснения такого поведения.

С точки зрения психоанализа следует предположить, что тетушка была весьма нарциссической* личностью, склонной использовать других людей в своих интересах. Она требовала от своей прислуги абсолютной "преданнос­ти", самоотдачи и отсутствия собственных интересов, тре­бовала, чтобы та довольствовалась ролью твари и видела счастье в том, чтобы служить своей хозяйке. В каждой следующей служанке она видела ту, которая наконец-то будет соответствовать ее ожиданиям. После короткого "ме­дового месяца", пока хозяйка еще не видела, что новая служанка — опять "не та, что требуется" (может быть, ввиду своих фантазий, а быть может, еще и оттого, что девушка вначале особенно старалась угодить хозяйке), вдруг тетушка просыпалась и обнаруживала, что девушка не готова играть придуманную для нее роль. Подобный про­цесс пробуждения тоже требует некоторого времени. А за­тем тетушку посещали резкое разочарование и гнев, кото­рые наблюдаются в каждом нарциссическом эксплуатато­ре в случае фрустрации* . Поскольку она не осознает, что причина ее гнева в ее невозможных притязаниях, она ра­ционализирует свое разочарование и возлагает вину на служанку. Поскольку она не может отказаться от испол­нения своего желания, она выгоняет девушку и надеется, что новая будет "как раз та, что надо". И тот же самый механизм продолжает работать до самой ее смерти либо до того момента, пока больше никто не придет к ней рабо­тать. Подобное развитие событий можно встретить не толь­ко в отношениях между рабочим и работодателем. Неред­ко подобным образом развиваются и семейные конфлик­ты. И поскольку служанку выгнать легче, чем развестись, то нередко дело доходит до пожизненных сражений, в ко­торых стороны постоянно пытаются наказать друг друга за оскорбления, которые накапливаются, и несть им чис­ла. Речь идет здесь о специфической проблеме собственно человеческого характера, а именно о нарциссически-экс­плуататорской этичности, но вовсе не о проблеме нако­пившейся энергия инстинктов.

В главе "О типах поведения, аналогичных морально­му" Лоренц выдвигает следующий тезис: "И все же тот, кто действительно улавливает эти связи, не может удер­жаться от нового удивления, когда видит на деле психо­логические механизмы, которые навязывают животным самоотверженное поведение, направленное на благо дру­гих, поведение, подобное тому, что нам, людям, предписа­но нравственным законом".

Но как обнаружить у животного "самоотверженное" поведение? То, что описывает Лоренц, есть не что иное, как инстинктивно детерминированная модель поведения. Выражение "самоотверженный" взято вообще из челове­ческой психологии и имеет отношение к тому факту, что человеческое существо может забыть про самого себя (вернее было бы сказать: про свое Я), когда выше всего оказыва­ется желание помочь другим. Но разве у гуся, рыбы или собаки есть свое Я, которое она (он) может забыть? Разве самый факт человеческого самосознания не зависит от ней­рофизиологических структур, имеющих место только в человеческом мозгу? Разве само понятие самосознания не является жестко связанным именно с человеческим спо­собом отношения к миру (хотя и имеет в основе своей определенные нейрофизиологические процессы в мозгу)? И такие вопросы возникают многократно при чтении Ло­ренца, когда он употребляет для описания поведения животных такие категории, как "жестокость", "грусть", "сму­щение".

К важнейшим и интереснейшим этологическим наход­кам Лоренца относится та "связь", которая возникает между животными (на примере серых гусей) как реакция на внешнюю угрозу для всей группы. Однако его рассуждения по аналогии в отношении человеческого поведения иногда просто обескураживают: "дискриминационная аг­рессивность по отношению к чужим и союз с членами своей группы возрастают параллельно. Противопоставление «мы» и «они» создает резко отличающиеся друг от друга разнополярные общности. Перед лицом современного Ки­тая даже США и СССР временно объединяются в одну категорию «мы». Аналогичный феномен (впрочем, с неко­торыми элементами борьбы) можно наблюдать у серых гу­сей во время церемонии победного гоготания".

Лоренц идет в своих аналогиях между поведением животных и человека еще дальше, что особенно ярко прояв­ляется в его рассуждениях о проблеме человеческой любви и ненависти. Вот каковы его представления об этом предме­те: "Личную привязанность, индивидуальную дружбу мож­но встретить только у животных с высокоразвитой внутривидовой агрессивностью, и эта привязанность тем сильнее, чем больше агрессивности у данного вида". Ну что же, предположим, что Лоренц действительно наблюдал нечто подобное. Однако в этом месте он вдруг совершает скачок в область человеческой психологии. После того, как он констатирует, что внутривидовая агрессивность на миллионы лет старше, чем личная дружба и любовь, он делает из этого следующий вывод: "Не существует любви... без агрессивности" (Курсив мой. — Э. Ф.).

Это обобщение, касающееся человеческой любви, не только не подтвержденное, но и многократно опровергае­мое фактами, Лоренц дополняет суждениями о "безобраз­ном младшем брате большой любви" по имени "ненависть": "Она ведет себя иначе, чем обычная агрессивность, она, как и любовь, направлена на индивида (вернее, против него), и, вероятно, ее (любви) наличие является предпо­сылкой для ненависти" (Курсив мой. — Э. Ф.).

Известно утверждение: от любви до ненависти — один шаг. Однако это не совсем верно сказано; на самом деле не любовь знает такое превращение, а разрушенный нарцис­сизм влюбленных, т. е., точнее говоря, причиной ненави­сти является не-любовь (отсутствие любви). Утверждать, что ненависть имеет место лишь там, где была любовь, — это значит привести элемент истины к полному абсурду. Угнетенный ненавидит своего угнетателя, мать — убийцу своего ребенка, а жертва пытки ненавидит своего мучите­ля. Так что же, эта ненависть связана с тем, что прежде там была любовь или, может быть, она все еще присут­ствует?

Следующее умозаключение по аналогии связано с фено­меном "опьянения борьбой". Речь идет об "особой форме коллективной агрессии, которая явно отличается от про­стейших форм индивидуальной агрессии". Это "святой обы­чай", опирающийся на глубокие, генетически обусловлен­ные модели поведения. Лоренц заверяет, что, "вне всякого сомнения, бойцовская страсть человека развилась из кол­лективной потребности наших дочеловеческих предков в самообороне". Речь идет о коллективной радости, разделя­емой всеми членами группы при виде поверженного врага.

Каждый нормально чувствующий мужчина знает это осо­бое субъективное переживание. Сначала это некое волнение, предчувствие победы, затем зрелище бегущего врага и "свя­тое" восхищение при виде отступающей армии. Здесь насту­пает момент, когда человек забывает все и вся, он чувствует себя выше всех повседневных проблем, он слышит лишь один призыв, он готов идти на этот зов и выполнить святой долг воителя, а ведет его воля к победе. Любые препятствия, сто­ящие на этом пути, утрачивают свое значение, в том числе инстинктивный страх нанести ущерб своим собратьям, убить своего соплеменника. Разум умолкает, как и способность к критике, и все другие чувства, кроме коллективного вооду­шевления борьбой, отходят на задний план... короче, вели­колепно звучит украинская пословица: "Когда развевается знамя, разум вылетает в трубу!"

Лоренц выражает "обоснованную надежду", что "перво­родный инстинкт можно взять под контроль моральной ответственности, однако это может быть достигнуто лишь в том случае, если мы смело признаемся, что опьянение борьбой — это генетическая инстинктивная реакция орга­низма, автоматически отключающая все другие центры..." То, как Лоренц описывает нормальное человеческое поведение, совершенно обескураживает. Разумеется, бы­вает, что "человек чувствует себя правым, даже совершая жестокий поступок", или, придерживаясь психологиче­ской терминологии, многие охотно совершают дурные по­ступки, не испытывая ни малейших угрызений совести. Однако с научных позиций недопустимо бездоказательно объявлять воинственность универсальным врожденным свойством "человеческой натуры", а жестокости, совер­шаемые во время войны, объяснять первородным инстинк­том борьбы на базе весьма сомнительной аналогии с ры­бами и птицами.

Фактически, индивиды и группы сильно отличаются друг от друга в проявлениях жестокости, даже когда их натравливают на представителей другой группы. Во время первой мировой войны британская пропаганда распро­страняла легенды о зверствах немецких солдат по отно­шению к бельгийским младенцам, ибо на самом деле было мало фактов жестокости и недоставало "горючего" для раз­жигания ненависти к врагу. Соответственно и у немцев было мало сообщений о жестокостях противника по той простой причине, что их и впрямь было мало. Даже во время второй мировой войны, несмотря на общий рост жестокости в мире, зверские поступки в целом ограничи­вались особой средой — нацистами. В среднем регулярные армейские части с обеих сторон не совершали военных преступлений в тех масштабах, которые следовало бы ожидать согласно теории Лоренца. То, что он называет зверским поведением, связано с садистским, вампирским типом личности. Его "опьянение борьбой" — не что иное, как эмоционально примитивный национализм. Утверж­дать, что готовность совершать жестокости, "когда разве­вается знамя", и объявлять эту готовность врожденной чертой человека — это классический прием защиты при обвинении в нарушении принципов Женевской конвенции. И хотя я совершенно уверен, что сам Лоренц не имел намерений защищать жестокость, все равно его теорети­ческий аргумент оказывает практическую услугу такой защите. А его метод мешает пониманию структуры лично­сти, индивидуальных и общественных условий и причин возникновения и развития преступности.

Лоренц идет еще дальше, утверждая, что без бойцовского азарта (этого "автономного человеческого инстинкта") были бы "невозможны ни наука, ни искусство, ни любые другие грандиозные человеческие свершения". Как это возмож­но? Ведь сам Лоренц называет главным условием проявле­ния этого инстинкта "наличие внешней опасности, объе­диняющей людей в группу". Разве есть хоть один пример, подтверждающий, что искусство и наука процветают лишь там, где существует угроза нападения извне?

Объяснение Лоренцом причин любви к ближнему есть также смесь инстинктивизма с утилитаризмом. Человек спасает друга, ибо тот уже не раз спасал его самого... да еще и потому, что так поступали его предки еще в период палеолита... — все это звучит настолько легковесно, что избавляет нас от комментариев.

О войне: итог концепции Лоренца

В результате анализа агрессивного инстинкта у человека Лоренц приходит к выводу, весьма близкому размышле­ниям Фрейда, высказанным им в письме к Эйнштейну, на тему "Почему война?". Ни один человек не может почув­ствовать радость, узнав, что войны неизбежны, что иско­ренить войну в принципе невозможно, ибо она является следствием врожденно-инстинктивного поведения. И если Фрейда можно назвать "пацифистом" в широком смысле слова, то Лоренца вряд ли можно зачислить в этот раз­ряд, хотя он и понимает, что ядерная война — это катаст­рофа небывалого масштаба. Он ищет средства, чтобы по­мочь обществу избежать трагических последствий агрес­сивного инстинкта: на самом деле в ядерный век он фак­тически вынужден искать возможности сохранения мира, коль скоро стремится сделать приемлемой свою теорию о врожденной человеческой деструктивности. Некоторые его предложения похожи на фрейдовские, но все же разница очень велика. Фрейд выдвигает свои предложения с боль­шой долей скепсиса и скромности, Лоренц же заявляет: "В отличие от Фауста, я знаю способ и могу научить лю­дей, как изменить себя в лучшую сторону. И мне кажет­ся, что я здесь не преувеличиваю своих возможностей..."Если бы под этим заявлением были серьезные основа­ния, то заслуги Лоренца и впрямь было бы трудно пере­оценить. Однако его советы не идут дальше широко извест­ных штампов типа "простых предостережений об опасно­сти полной дезинтеграции, которая грозит обществу, если в нем будут функционировать неправильные модели соци­ального поведения".

1. Первая совершенно очевидная рекомендация состоит в том, чтобы... "познать самого себя". Под этим Лоренц понимает "требование углубить свои знания о причинных связях нашего собственного поведения", то есть о законах эволюции. Одним из главных звеньев в этой цепи, с точки зрения Лоренца, является "объективно-психологическое изучение возможностей перенесения агрессии с первона­чально избранного объекта на эрзац-объект".

2. Второй путь — это исследование так называемой сублимации методом психоанализа.

3. "...Личное знакомство между людьми различных на­циональностей и партий".

4. Четвертое и, вероятно, важнейшее мероприятие, "про­ведение которого не терпит отлагательства... — это само­критичное и благоразумное овладение теми страстями, которые в предыдущей главе мы называли "опьянением борьбой" или "воинственным азартом"; это означает, что "необходимо помочь молодежи... найти подлинные цели, ради которых стоит жить в современном мире".

Рассмотрим внимательно каждый пункт этой программы.

Классическую формулу "Познай самого себя" Лоренц применяет неправильно, причем не только в плане грече­ского смысла этой формулы, но и в плане употребления этого понятия Фрейдом, который всю свою науку и прак­тическую психотерапию строит на принципе самопозна­ния. Для Фрейда понятие самопознания означает, что че­ловек осознает то, что существует на бессознательном уров­не; и это крайне трудный процесс, ибо человек при этом встречает огромное сопротивление* , которое мешает осо­знать неосознанное. Самопознание в смысле Фрейда — это не только интеллектуальный, но одновременно и аф­фективный процесс, как его понимал еще Спиноза. Это познание, которое осуществляется не только с помощью разума, но и с помощью сердца. Позвать самого себя означает интеллектуально и эмоционально проникнуть в са­мые потаенные уголки своей души. Это процесс, который может длиться годы, а то и целую жизнь (когда речь идет о душевнобольном, который серьезно хочет избавиться от своего недуга и стать самим собой). Исцеление проявляет­ся в усилении энергии, которая высвобождается, когда у человека исчезает необходимость тратить силы на вытесне­ние; поэтому человек пробуждается и высвобождается по мере того, как он глубже проникает в свою субъективную реальность. В противоположность этому взгляду Лоренц понимает под "познанием самого себя" нечто совершенно иное, а именно теоретическое знание о фактах эволюции и особенно об инстинктивных корнях агрессивности. По­жалуй, Лоренцово понимание самопознания скорее можно сравнить с фрейдовской теорией о влечении к смерти. Если следовать аргументации Лоренца, то практика психоана­лиза полностью исчерпывается чтением собрания сочине­ний Фрейда. Невольно приходит на ум поговорка Маркса о том, что того, кто упал в воду, не умея плавать, не спасет знание законов гравитации. "Чтение рецептов ни­кого не излечит", — гласит китайская мудрость.

Свой второй рецепт о сублимации Лоренц даже не рас­крывает. Что касается третьего "требования личного зна­комства представителей различных партий и национальностей", то сам Лоренц признает, что в этой формуле по­чти все очевидно, ибо даже любые авиакомпании в своей рекламе объявляют о том, что международные рейсы слу­жат делу мира. К сожалению, представление о том, что личное знакомство выполняет функцию снижения агрес­сивности, не получило подтверждения. Гораздо больше примеров обратного. Англичане и немцы довольно хорошо были знакомы до 1914 г., но, когда началась война, обе нации были охвачены безмерной ненавистью.

Есть еще одно убедительное доказательство. Ни одна война, как известно, не вызывает больше ненависти и жестокости, чем гражданская, в которой стороны особен­но хорошо знают друг друга. А разве ненависть между родственниками из одной семьи становится меньше отто­го, что они отлично знают друг друга?

Трудно ожидать, что "знакомство" и "дружба" умень­шат агрессию, ибо в этом случае речь может идти лишь о самом поверхностном знании о другом человеке, т. е. о знании "объекта", наблюдаемого снаружи. Это знание не имеет ничего общего с глубинным эмпатическим проник­новением в переживания другого человека, которые стано­вятся мне понятны лишь тогда, когда я мобилизую весь свой опыт, вспоминая и сравнивая аналогичные или хотя бы мало-мальски сходные ситуации из своей жизни. По­знание такого рода требует от познающего определенных усилий, чтобы он сам справился со многим вытесненным (из своего сознания) материалом; и в этом процессе посте­пенно реализуются новые пласты нашего бессознательно­го, которые раньше были помехой на пути самопознания. И если достигнуто такое понимание (которое не поддается рациональной оценке), то это ведет к снижению, а то и к полному устранению агрессивности; это зависит от того, насколько удалось данному субъекту преодолеть свою соб­ственную неуверенность, жадность н нарциссизм, а вовсе не от максимального количества информации о других

людях[29] .

Последнее место в программе из четырех пунктов зани­мает предложение о "новой направленности опьянения борьбой (бойцовского азарта)". Особое место среди его ре­комендаций занимает спорт. Никто не отрицает того фак­та, что спортивная борьба может вызвать слишком серь­езную агрессивность. Недавно мы имели возможность убедиться в этом, когда во время международного футболь­ного матча в Латинской Америке взрыв эмоций привел к вспышке настоящей войны. И поскольку нет доказательств того, что спорт снижает агрессивность, то одновременно следует подчеркнуть и то, что мотивировка спорта необходимостью разрядки агрес­сивного потенциала также не имеет доказательств. То, что в спорте приводит к агрессии, — это дух соревнования и зрелищность, которая культивируется и стимулируется об­щей коммерциализацией спортивных мероприятий, когда главную роль играют деньги и популярность, а вовсе не гордость спортивными показателями. Многие видные на­блюдатели несчастных Олимпийских игр 1972 г. в Мюн­хене утверждают, что эти Игры были не столько проявле­нием доброй воли и миролюбия, сколько способствовали росту национализма и соревновательной агрессивности[30] .

Достаточно процитировать еще некоторые высказыва­ния Лоренца о войне и мире, чтобы убедиться в непосле­довательности и двойственности его позиции. Например, он говорит: "Допустим, я люблю свою родину (это так и есть на самом деле) и что я испытываю неодолимую враж­дебность по отношению к другой стране (что на самом деле мне совсем не свойственно), все равно я не смог бы всем сердцем желать ее уничтожения, если бы я предста­вил себе, что в этой стране живут люди, которые увлече­ны естественными науками, или те, кто чтут Чарлза Дар­вина и пропагандируют его открытия, или другие, кото­рые, как и я, обожают искусство Микеланджело и "Фаус­та" Гёте, или те, кто разделяют мое восхищение коралло­выми рифами и другими объектами природы. Я не смогу вызвать в себе безграничную ненависть к врагу, если узнаю, что его ценностные ориентации в области культуры и мо­рали совпадают с моими собственными привязанностями и вкусами" (Курсив мой. — Э. Ф.).

Лоренц вводит такое странное ограничение для разру­шительности и ненависти, обозначив его словами "всем сердцем" или "безграничность". Тогда возникает вопрос: а разве бывает иное желание разрушить целую страну или, может быть, бывает "ограниченная" ненависть? Еще важ­нее то, что условие, при котором он отказывается от разру­шения другой страны, состоит в том, что там живут люди с такими же, как у Лоренца, вкусами и привязанностя­ми... А то, что речь идет просто о живых людях, которые могут погибнуть, — этого недостаточно. Иначе говоря: полное уничтожение противника нежелательно лишь то­гда, когда и поскольку тот принадлежит к одной и той же культуре, что и Конрад Лоренц, и разделяет его интересы. Суть и характер этих заявлений нисколько не меняют­ся от того, что Лоренц требует "гуманистического воспи­тания", т. е. воспитания в духе максимального привития индивиду общечеловеческих ценностей и идеалов. Именно эти принципы преобладали в системе воспитания в немец­ких гимназиях перед первой мировой войной, однако боль­шая часть учителей этих гуманистических гимназий, ве­роятно, была значительно воинственней настроена, чем простые немцы... Однако по-настоящему оказать сопро­тивление войне может лишь очень радикальный гуманизм, такой, для которого главные ценности — это жизнь, че­ловеческое достоинство и саморазвитие индивида.

Обожествление эволюции

Невозможно до конца понять позицию Лоренца, если не знать о его фанатической приверженности дарвинизму. Та­кая позиция не редкость в наши дни и заслуживает серьез­ного изучения как важный социально-психологический фе­номен современной культуры. Глубочайшая потребность человека в том, чтобы избавиться от чувства одиночества и заброшенности, прежде находила удовлетворение в идее Бога, который создал этот мир и заботится о каждом отдельном существе. Когда эволюционная теория разрушила образ Бога как высшего творца, одновременно утратила силу и вера в Бога как всемогущего отца (хотя многие сумели сохранить веру в Бога наряду с признанием теории Дарвина). Однако для тех, у кого вера в Царствие Божие пошатнулась, со­хранилась потребность в какой-либо богоподобной фигу­ре. И некоторые из них провозгласили в качестве нового бога эволюцию, а Дарвина объявили ее пророком. Для Лоренца — и не только для него — идея эволюции стала ядром целой системы ценностных ориентации. Дарвин от­крыл для него окончательную истину в вопросе о проис­хождении человека. Все явления, связанные с экономическими, религиозными, этическими или политическими об­стоятельствами человеческого бытия, отныне объяснялись исключительно с позиций теории происхождения видов.

Квазирелигиозное отношение к дарвинизму проявляет­ся и в выражении "великие конструкторы", которым Ло­ренц обозначает естественный отбор и изменчивость. Он говорит о методах и целях этих "великих конструкторов" точно так же, как христианин говорит о творениях Госпо­да Бога; употребляемое единственное число "великий кон­структор" еще больше усиливает аналогию с Богом. Самое яркое свидетельство идолопоклонства в мышлении Лорен­ца мы обнаруживаем в последнем разделе его книги "Так называемое зло":

Союз личной любви и дружбы, на котором основано наше социальное устройство, возникает на том этапе развития ро­дового строя, когда нужно было ограничить агрессивность и обеспечить мирное сосуществование двух и более индивидов. Новые жизненные условия современного человечества, бесспор­но, заставляют искать новые механизмы, препятствующие агрессивности всех против всех. Именно отсюда выводится естественное, чуть ли не природой заложенное требование братской любви человека ко всем людям. Это требование не ново, разумом мы понимаем его необходимость, сердцем ощу­щаем его красоту, но все же мы не в силах выполнить его, так уж устроен человек. Он может испытывать полноценное чувство любви и дружбы только к отдельным людям, и са­мая сильная и добрая воля ничего тут не может изменить! И все же великий конструктор может это. Я верю, что он это сделает, ибо я верю в мощь человеческого разума, я верю в - силу естественного отбора, и я верю, что разумная селекция совершается разумом. Я верю, что в недалеком будущем наши потомки обретут способность для исполнения этого величай­шего и благороднейшего требования (Курсив мой. — Э. Ф.).

Великий конструктор свершит то, что не сумели сде­лать ни Бог, ни человек. Заповедь братской любви не мо­жет быть реализована, пока ее не пробудит к новой жизни великий конструктор. Абзац заканчивается настоящим признанием: я верю, я верю, я верю...

Социальный и моральный дарвинизм[31] в творчестве Ло­ренца имеет тенденцию к вуалированию истинных причин человеческой агрессивности — биологических, психологи­ческих и социальных. В этом состоит фундаментальное рас­хождение между Лоренцом и Фрейдом. Фрейд был послед­ним представителем философии Просвещения. Он искренне верил в разум как единственную силу, способную спасти человека от душевного и духовного краха. Он требовал на­стоящего самопознания человека через раскрытие его не­осознанных влечений. Обратившись к разуму, он пережил утрату Бога — и он при этом болезненно четко сознавал свои недостатки. Но он не стал искать новых богов.

II. БИХЕВИОРИЗМ И ТЕОРИЯ СРЕДЫ

Теория среды у просветителей

Диаметрально противоположную инстинктивизму позицию занимают представители теории среды. Они утверждают, что человеческое поведение формируется исключительно под воздействием социального окружения, т. е. определя­ется не "врожденными", а социальными и культурными факторами. Это касается и агрессивности, которая явля­ется одним из главных препятствий на пути человеческо­го прогресса.

Уже философы-просветители рьяно отстаивали эту идею в самой радикальной ее форме. Они утверждали, что чело­век рождается добрым и разумным. И если в нем развива­ются дурные наклонности, то причиной тому — дурные обстоятельства, дурное воспитание и дурные примеры. Многие считали, что не существует психических различий между полами (l'аme n'a pas de sex[32] ) и что реально суще­ствующие различия между людьми объясняются исключи­тельно социальными обстоятельствами и воспитанием. Следует отметить, что в противоположность бихевиористам эти философы имели в виду вовсе не манипулирова­ние сознанием, не методы социальной инженерии, а соци­альные и политические изменения самого общества. Они верили, что "хорошее общество" обеспечит формирование хорошего человека или, по крайней мере, сделает возмож­ным проявление его лучших природных качеств.

Бихевиоризм

Основателем бихевиоризма является Д. В. Уотсон. Глав­ной предпосылкой этого психологического направления еще в 1914 г. стала идея о том, что "предметом психологии является человеческое поведение". Как и представители логического позитивизма* , бихевиористы выносят за скобки все "субъективные факторы, которые не поддаются непос­редственному наблюдению, такие как: ощущение, воспри­ятие, представление, влечение и даже мышление и эмо­ции, коль скоро они имеют субъективную природу".

На пути своего развития от чуточку наивных формули­ровок Уотсона до филигранных необихевиористских кон­струкций Скиннера бихевиоризм претерпел довольно за­метные изменения. И все же речь идет скорее о совершен­ствовании первоначальной формулировки, чем о возник­новении новых оригиналыных идей.

Необихевиоризм [33] Б. Ф. Скиннера

Необихевиоризм опирается на тот же самый принцип, что и концепция Уотсона, а именно: психология не имеет права заниматься чувствами или влечениями или какими-либо другими субъективными состояниями[34] ; он отклоняет лю­бую попытку говорить о "природе" человека, либо конст­руировать модель личности, либо подвергать анализу раз­личные страсти, мотивирующие человеческое поведение. Всякий анализ поведения с точки зрения намерений, целей и задач Скиннер квалифицирует как донаучный, ненаучный и как совершенно бесполезную трату времени. Психология должна заниматься изучением того, какие механизмы сти­мулируют человеческое поведение (reinforcements) и как они могут быть использованы с целью достижения макси­мального результата. "Психология" Скиннера — это на­ука манипулирования поведением; ее цель — обнаруже­ние механизмов "стимулирования", которые помогают обес­печивать необходимое "заказчику" поведение.

Вместо условных рефлексов павловской модели Скиннер говорит о модели "стимул — реакция". Иными слова­ми, это означает, что безусловно-рефлекторное поведение приветствуется и вознаграждается, поскольку оно жела­тельно для экспериментатора. (Скиннер считает, что по­хвала, вознаграждение являются более сильным и дей­ственным стимулом, чем наказание.) В результате такое поведение закрепляется и становится привычным для объекта манипулирования. Например, Джонни не любит шяинат, но он все же ест его, а мать его за это вознаграж­дает (хвалит его, одаривает взглядом, дружеской улыб­кой, куском любимого пирога и т. д.), т. е., по Скиннеру, применяет позитивные "стимулы". Если стимулы работа­ют последовательно и планомерно, то дело доходит до того, что Джонни начинает с удовольствием есть шпинат. Скин­нер и его единомышленники разработали и проверили це­лый набор операциональных приемов в сотнях экспери­ментов. Скиннер доказал, что путем правильного приме­нения позитивных "стимулов" можно в невероятной сте­пени менять поведение как животного, так и человека — и это даже вопреки тому, что некоторые слишком смело называют "врожденными склонностями".

Доказав это экспериментально, Скиннер, без сомнения, заслужил признание и известность. Одновременно он под­твердил мнение тех американских антропологов, которые на первое место в формировании человека выдвигали со­циокультурные факторы. При этом важно добавить, что Скиннер не отбрасывает полностью генетические предпо­сылки. И все же, чтобы точно охарактеризовать его пози­цию, следует подчеркнуть: Скиннер считает, что, невзи­рая на генетические предпосылки, поведение полностью определяется набором "стимулов". Стимул может созда­ваться двумя путями: либо в ходе нормального культур­ного процесса, либо по заранее намеченному плану.

Цели и ценности

Эксперименты Скиннера не занимаются выяснением целей воспитания. Подопытному животному или человеку в экс­перименте создаются такие условия, что они ведут себя вполне определенным образом, А зачем их ставят в такие условия — это зависит от руководителя проекта, который выдвигает цели исследования. Практика-экспериментато­ра в лаборатории в общем и целом мало занимает вопрос, зачем он тренирует, воспитывает, дрессирует подопытное животное (или человека), его скорее интересует сам про­цесс доказательства своего умения и выбора методов, адек­ватных поставленной цели. Когда же мы от лабораторных условий переходим к условиям реальной жизни индивида и общества, то возникают серьезные трудности, связан­ные как раз с вопросами: зачем человека подвергают ма­нипуляции и кто является заказчиком (кто ставит, пре­следует подобные цели)?

Создается впечатление, что Скиннер, говоря о культу­ре, все еще имеет в виду свою лабораторию, в которой психолог действует без учета ценностных суждений и не испытывает трудностей, ибо цель эксперимента для него не имеет значения. Это можно объяснить по меньшей мере тем, что Скиннер просто не в ладах с проблемой целей, смыслов и ценностей. Например, он пишет: "Мы удивля­емся, когда люди ведут себя необычно или оригинально, не потому, что подобное поведение само по себе достойно удивления, а потому, что мы не знаем, каким способом можно простимулировать оригинальное, из ряда вон вы­ходящее поведение". Подобное рассуждение движется в по­рочном кругу: мы удивляемся оригинальности, ибо един­ственное, что мы в состоянии зафиксировать, — так это то, что мы удивляемся.

Однако зачем мы вообще обращаем внимание на то, что не является достойной целью? Скиннер не ставит это­го вопроса, хотя минимальный социологический анализ способен дать на него ответ. Известно, что в различных социальных и профессиональных группах наблюдается различный уровень оригинальности мышления и творче­ства. Так, например, в нашем технологически-бюрократическом

обществе это качество является чрезвычайно важным для ученых, а также руководителей промышленных предприятий. Зато для рабочих высокий творческий по­тенциал является совершенно излишней роскошью и даже создает угрозу для идеального функционирования систе­мы в целом.

Я не думаю, что наш анализ способен дать исчерпыва­ющий ответ на вопросы об оригинальности мышления и творчества. С точки зрения психологии многое свидетель­ствует о том, что творческое начало, а также стремление к оригинальности имеют глубокие корни в природе чело­века, и нейрофизиологи подтверждают гипотезу, что это стремление "вмонтировано" в структуру мозга. Я хотел бы подчеркнуть следующее: Скиннер попадает в сложное положение со своей концепцией потому, что не придает никакого значения поискам и находкам психоаналити­ческой социологии, считая, что если бихевиоризм не зна­ет ответа на какой-либо вопрос, то ответа и вовсе не су­ществует.

Приведу пример, свидетельствующий о расплывчатости скиннеровских представлений о ценностях.

Большинство людей согласится, что решение о путях и способах создания атомной бомбы не содержит ценностных суждений, зато они не согласятся с утверждением, что реше­ние о создании такого оружия в принципе было свободно от ценностных суждений. Главное различие между этими пози­циями, видимо, состоит в том, что ученые-практики, руково­дящие конструированием бомбы, — все на виду, в то время как создатели культуры, в рамках которой возникла бомба, остаются в тени. И мы не можем предсказать успешность или провал культурных открытий с такой же степенью точности, как это имеет место в отношении физических открытий. А потому в этих случаях мы прибегаем к ценностным суждени­ям, к догадкам, предположениям и т. д. Ценностные сужде­ния лишь там выходят на верный след, где этот след остави­ла наука. А когда мы научимся планировать и измерять мел­кие социальные взаимодействия и другие явления культуры с такой же точностью, какой мы располагаем в физической технологии, то вопрос о ценностях отпадет сам собой.

Главный тезис Скиннера сводится к следующему. Не вызывает сомнения тот факт, что целостные суждения отсутствуют как при решении построить атомную бомбу, так и при техническом решении этой проблемы. Разница состоит лишь в том, что мотивы построения бомбы не совсем "ясны". Может быть, профессору Скиннеру они и впрямь неясны, зато многим историкам эти мотивы по­нятны.

На самом деле решение о создании атомной бомбы име­ло под собою более чем одну причину (то же самое отно­сится и к водородной бомбе). Первая — это страх, что Гитлер сделает такую бомбу, кроме того, — желание об­ладать сверхмощным оружием в будущих конфликтах с Советским Союзом; и наконец — внутренняя логика раз­вития общественной системы, которая вынуждена посто­янно наращивать вооружение, чтобы чувствовать уверен­ность перед лицом конкурирующих систем.

Однако кроме этих чисто военных стратегических и по­литических оснований, я полагаю, была еще одна не ме­нее важная причина. Я имею в виду ту максиму, которая превратилась в аксиоматическую норму кибернетического общества: "Нечто должно быть сделано, если только это технически возможно". И когда возникает возможность производства ядерного оружия, оно не может не быть про­изведено, даже если это несет угрозу всеобщего уничтоже­ния. Если появляется возможность полететь на Луну или другие планеты, то это должно произойти даже ценой мно­гочисленных лишений людей, живущих на Земле. Этот принцип означает отрицание всех гуманистических ценно­стей, место которых занимает одна высочайшая ценностная норма "технотронного" общества[35] .

Скиннер не дает себе труда изучить причины создания бомбы и предлагает нам подождать, пока бихевиоризм рас­кроет эту тайну. В своих воззрениях на социальные процессы он проявляет такую же беспомощность, как и при обсуждении психических процессов: т. е. он совершенно неспособен понять скрытые (невербальные) мотивы тех или иных общественных явлений. А поскольку все то, что люди говорят о своих мотивах и в политической, и в лич­ной жизни, фактически является фикцией, поскольку вербально выраженные мотивы лишь скрывают истину, то понимание социальных и психических процессов оказыва­ется блокировано, если исследователь довольствуется лишь словесным материалом. Но иногда, сам того не замечая, Скиннер потихоньку протаскивает ценностные категории. Например, он пишет: "Я уверен, что никто не хочет раз­вития новой системы отношений типа "хозяин-слуга", никто не хочет искать новых деспотических методов по­давления воли народа власть имущими. Это образцы управления, которые были пригодны лишь в том мире, в котором еще не было науки". Спрашивается, в какую эпо­ху живет профессор Скиннер? Разве сейчас нет стран с эффективной диктаторской системой подавления воли на­рода? И разве похоже, что диктатура возможна лишь в культурах "без науки"? Скиннер все еще верует в устарев­шую идею "прогресса", согласно которой средневековье было "мрачным", ибо тогда еще не было наук, а развитие науки с необходимостью ведет к увеличению человеческой свобо­ды. На самом деле ни один политический лидер и ни одно правительство никогда не признаются в своих намерениях подавить волю народа; у них на устах сегодня совсем дру­гие слова, совершенно иная лексика, которая, казалось бы, имеет диаметрально противоположное значение. Ни один диктатор не называет себя диктатором, и каждая политическая система клянется выражать волю народа. К тому же в странах "свободного мира" в труде, в воспита­нии и в политике место явного авторитета занимают "ано­нимный авторитет" и система манипулирования.

Ценностные суждения Скиннера проявляются и в дру­гих его высказываниях. Например, он утверждает: "Если мы достойны нашего демократического наследия, то, ес­тественно, мы будем готовы оказать противодействие ис­пользованию науки в любых деспотических или просто эгоистических целях. И если мы еще ценим демократиче­ские достижения и цели, то мы не имеем права медлить и должны немедленно использовать науку в деле разработ­ки моделей культуры, при этом нас не должно смущать даже то обстоятельство, что мы в известном смысле мо­жем оказаться в положении контролеров" (Курсив мой. — Э. Ф.). Что же является основанием для подобного ценно­стного понятия внутри необихевиеристской теории? И при чем здесь контролеры?

Ответ находим у самого Скиннера: "Все люди осуще­ствляют контроль и сами находятся под контролем". Это звучит почти как успокоение для человека демократиче­ски настроенного, но вскоре выясняется, что речь идет всего лишь о робкой и почти ничего не значащей форму­лировке:

Когда мы выясняем, каким образом господин контроли­рует раба, а работодатель — рабочего, мы упускаем из виду обратные воздействия и потому судим о проблеме контроля односторонне. Отсюда возникает привычка понимать под сло­вом "контроль" эксплуатацию или, по меньшей мере, состоя­ние одностороннего преимущества; а на самом деле контроль осуществляется обоюдно. Раб контролирует своего господи­на в такой же мере, как а господин своего раба, — в том смысле, что методы наказания, применяемые господином, как бы определяются поведением раба. Это не означает, что поня­тие эксплуатации утрачивает всякий смысл или что мы не имеем права спросить cui bono?[36] Но когда мы задаем такой вопрос, то мы абстрагируемся от самого конкретного социаль­ного эпизода и оцениваем перспективы воздействия, которые совершенно очевидно связаны с ценностными суждениями. Подобная ситуация складывается и при анализе любых спо­собов поведения, которые производят инновации в практике культуры.

Я считаю это рассуждение возмутительным; мы долж­ны верить, что отношения между рабом и господином вза­имны, и это несмотря на то, что понятие эксплуатации "не лишено смысла". Для Скиннера эксплуатация не яв­ляется частью самого социального эпизода, этой частью являются лишь методы контроля. Это позиция человека, для которого социальная жизнь ничем не отличается от эпизода в лаборатории, где экспериментатора интересуют только его методы, а вовсе не сам по себе "эпизод", ибо в этом искусственном мирке совершенно не имеет значения, какова крыса — миролюбива она или агрессивна. И, слов­но этого еще было мало, Скиннер окончательно констати­рует, что за понятием эксплуатации "легко просматрива­ются" ценностные суждения. Быть может, Скиннер пола­гает, что эксплуатация или грабеж, пытки, убийства — только слова, а не "факты", коль скоро эти явления свя­заны с ценностными суждениями? Это должно означать следующее: любые психологические и социальные феноме­ны утрачивают характер фактов, доступных научному ис­следованию, как только их можно охарактеризовать с точки зрения их ценностного содержания[37] .

Идею Скиннера о взаимности отношений раба и рабо­владельца можно объяснить только тем, что он употреб­ляет слово "контроль" в двояком смысле. В том смысле, в котором оно употребляется в реальной жизни, вне всяко­го сомнения рабовладелец контролирует раба, и при этом не может быть речи о "взаимности", если не считать, что при определенных обстоятельствах раб располагает мини­мумом обратного контроля — например, он угрожает бун­том. Но Скиннер не это имеет в виду. Он подразумевает контроль в самом абстрактном смысле лабораторного экс­перимента, который не имеет ничего общего с реальной жизнью. Он вполне серьезно повторяет то, что часто рас­сказывают как анекдот, — это история про крысу, кото­рая рассказывает другой крысе, как хорошо ей удается воспитывать своего экспериментатора: каждый раз, когда она нажимает на определенный рычаг, человек вынужден ее кормить.

Поскольку бихевиоризм не владеет теорией личности, он видит только поведение и не в состоянии увидеть дей­ствующую личность. Для необихевиориста нет никакой разницы между улыбкой друга и улыбкой врага, улыбкой хорошо обученной продавщицы и улыбкой человека, скры­вающего свою враждебность. Однако трудно поверить, что профессору Скиннеру в его личной жизни это также без­различно. Если же в реальной жизни эта разница для него все же имеет значение, то как могла возникнуть теория, полностью игнорирующая эту реальность?

Необихевиоризм не может объяснить, почему многие люди, которых обучили преследовать и мучить других людей, становятся душевнобольными, хотя "положитель­ные стимулы" продолжают свое действие. Почему поло­жительное "стимулирование" не спасает многих и что-то вырывает их из объятий разума, совести или любви и тянет в диаметрально противоположном направлении? И почему многие наиболее приспособленные человеческие индивиды, которые призваны, казалось бы, блистательно подтверждать теорию воспитания, в реальной жизни не­редко глубоко несчастны и страдают от комплексов и не­врозов? Очевидно, существуют в человеке какие-то влече­ния, которые сильнее, чем воспитание; и очень важно с точки зрения науки рассматривать факты неудачи воспи­тания как победу этих влечений. Разумеется, человека можно обучить чуть ли не любым способом, но именно "чуть ли не". Он реагирует на воспитание по-разному и вполне определенным образом ведет себя, если воспитание противоречит основным его потребностям. Его можно вос­питать рабом, но он будет вести себя агрессивно. Или человека можно приучить чувствовать себя частью маши­ны, но он будет реагировать, постоянно испытывая досаду и агрессивность глубоко несчастного человека.

По сути дела, Скиннер является наивным рационалис­том, который игнорирует человеческие страсти. В проти­воположность Фрейду, Скиннера не волнует проблема стра­стей, ибо он считает, что человек всегда ведет себя так, как ему полезно. И на самом деле общий принцип необи­хевиоризма состоит в том, что идея полезности считается самой могущественной детерминантой человеческого пове­дения; человек постоянно апеллирует к идее собственной пользы, но при этом старается вести себя так, чтобы заво­евать расположение и одобрение со стороны своего окру­жения. В конечном счете бихевиоризм берет за основу буржуазную аксиому о примате эгоизма и собственной пользы над всеми другими страстями человека.

Причины популярности Скиннера

Невероятную популярность Скиннера можно объяснить тем, что ему удалось соединить элементы традиционного либерально-оптимистического мышления с духовной и со­циальной реальностью.

Скиннер считает, что человек формируется под влия­нием социума и что в "природе" человека нет ничего, что могло бы решительно помешать становлению мирного и справедливого общественного строя. Таким образом, сис­тема Скиннера оказалась привлекательной для всех тех психологов, которые относятся к либералам и находят в этой системе аргументы для защиты своего политического оптимизма. Он апеллирует ко всем тем, кто верит, что такие вожделенные социальные цели, как мир и равен­ство, являются не просто утопией, а что их можно вопло­тить в жизнь. Сама идея создания более совершенного, научно обоснованного общественного строя волнует всех, кто раньше был в рядах социалистов. Разве не к этому же стремился Маркс? Разве не он назвал свой социализм "на­учным" в противоположность "утопическому" социализму предшественников? И разве метод Скиннера не выглядит особенно привлекательно в тот исторический момент, ко­гда политические лозунги себя исчерпали, а революцион­ные надежды захлебнулись?

Однако Скиннер привлекает не только своим оптимиз­мом, но и тем, что ему удалось умело вмонтировать в традиционно либеральные идеи элементы ярого негати­визма. В век кибернетики индивид все чаще становится объектом манипулировали. Его труд, потребление и сво­бодное время — все находится под воздействием рекламы, идеологии и всего того, что Скиннер называет положи­тельным стимулированием. Личность теряет свою актив­ную ответственную роль в социальном процессе; человек становится совершенно "конформным" существом и при­выкает к тому, что любое поведение, поступок, мысль и даже чувство, отклоняющееся от стандарта, будет иметь для него отрицательные последствия; он результативен лишь в том, что от него ожидают. Если же он будет настаивать на своей уникальности, то в полицейском госу­дарстве он рискует потерять не только свободу, но и жизнь; в некоторых демократических системах он рискует своей карьерой, иногда — потерей работы, а важнее всего — он рискует оказаться в изоляции. Хотя большинство людей не осознают своего внутреннего дискомфорта, они все же испытывают неопределенное чувство страха перед жизнью, они боятся будущего, одиночества, тоски и бессмысленно­сти своего существования. Они чувствуют, что их собствен­ные идеалы не находят опоры в социальной реальности. Какое же огромное облегчение они должны испытать, узнав, что приспособление — это самая лучшая, самая прогрессивная и действенная форма жизни. Скиннер пре­вращает кибернетический ад изолированного, манипулируемого индивида в райские кущи прогресса. Он избавля­ет нас от страха перед будущим, заявляя, что направле­ние, в котором развивается наша индустриальная систе­ма, — это то самое направление, о котором мечтали вели­кие гуманисты прошлого, да к тому же еще и научно обо­снованное. Кроме того, теория Скиннера звучит очень убе­дительно, так как она (почти) точно "попадает" в отчуж­денного человека кибернетического общества. Короче, скиннеризм — это психология оппортунизма, выдающая себя за научный гуманизм.

Я вовсе не хочу этим сказать, что Скиннер захотел выступить в роли апологета "технотронного" века. Напро­тив, его политическая и социальная наивность нередко вынуждающего писать такие вещи, которые звучат гораз­до убедительнее (хоть и тревожат душу), чем если бы он отдавал себе полностью отчет в том, к чему он пытается нас приспособить.

Бихевиоризм и агрессия

Знание бихевиористской методологии очень важно для изучения проблемы агрессии, поскольку в США большин­ство ученых, хоть как-то причастных к проблеме агрес­сии, являются приверженцами бихевиоризма. Их аргумен­тация проста: если Джон обнаружит, что в ответ на его агрессивное поведение его младший брат (или мать) дает ему то, что он хочет, то он превратится в человека с агрес­сивными наклонностями; то же самое можно было бы ска­зать в отношении мужественного, низкопоклоннического или любвеобильного поведения. Формула гласит: человек чувствует, думает и поступает так, как он считает пра­вильным для достижения ближайшей желанной цели. Аг­рессивность, как и другие формы поведения, является бла­гоприобретенной и определяется тем, что человек стре­мится добиться максимального преимущества.

Бихевиорист А. Басс определяет агрессию как "поведение, вызывающее раздражение и наносящее ущерб другим орга­низмам". Приведу небольшой фрагмент из его рассуждений:

То, что в определение понятия агрессии совершенно не вошел такой элемент, как намерение (мотив), обусловлено двумя обстоятельствами. Во-первых, намерение имплицитно включает телеологию — целенаправленное действие, устрем­ленное к будущей цели; такое понятие намерения несовместимо с бихевиористскими взглядами. Во-вторых (что еще важнее), это понятие очень трудно применить к действиям, поступкам в бихевиористском смысле. Намерение, умысел — это индиви­дуальное действие, которое может получить вербальное выра­жение, а может и не получить... О намерении можно судить по истории процесса "стимулирования". Если агрессивная ре­акция систематически усиливалась и имела специфические последствия (например, бегство жертвы), то можно утверж­дать, что повторение агрессивного поведения содержит "наме­рение вызвать такую реакцию, как бегство". Однако подоб­ное рассуждение совершенно излишне при анализе поведения, гораздо полезнее и продуктивнее будет изучить отношение между историей "стимулирования" агрессивной реакции и не­посредственной ситуацией, подтолкнувшей эту реакцию.

В целом категория намерения очень сложна для анализа; к тому же агрессивное поведение в большей мере зависит от последствий "стимулирования", именно они определяют воз­никновение и интенсивность агрессивных реакций. То есть, иными словами, речь идет о том, чтобы определить, какие виды "стимулов" вызывают агрессивное поведение.

Мы видим, что под словом "намерение" Басс имеет в виду сознательный умысел. То есть Басс не отказывается полностью от психоаналитического подхода к проблеме. "Если гнев не является импульсом к агрессии, стоит ли видеть в нем вообще какой-либо импульс? Мы считаем, что это нецелесообразно"[38] .

Выдающиеся бихевиористы А. Басс и Л. Беркович де­монстрируют гораздо больше понимания эмоциональных состояний человека, чем Скиннер, хотя в целом они поддер­живают главный принцип Скиннера, гласящий, что объек­том научного наблюдения является действие, а не дейст­вующий человек. Поэтому они не придают серьезного зна­чения фундаментальным открытиям Фрейда, т. е. не учи­тывают того, что поведение определяют психические силы, что эти силы в основном находятся на бессознательном уровне и, наконец, что осознание ("прозрение") как раз и является тем фактором, который преобразует энергетиче­ский потенциал и определяет направленность этих сил.

Бихевиористы претендуют на "научность" своего мето­да на том основании, что они занимаются теми видами поведения, которые доступны визуальному наблюдению. Однако они не понимают, что невозможно адекватно опи­сать "поведение" в отрыве от действующей личности. На­пример, человек заряжает револьвер и убивает другого че­ловека; само по себе действие — выстрел из револьвера — с психологической точки зрения мало что значит, если его взять в отрыве от "агрессора". Фактически бихевиоризм констатирует лишь то, что относится к действию револь­вера; по отношению к револьверу мотив того, кто нажал на курок, не имеет никакого значения. А вот поведение человека можно понять до конца лишь в том случае, если мы будем знать осознанные и неосознанные мотивы, побу­дившие его к выстрелу. При этом мы обнаружим не одну-единственную причину его поведения, а получим возмож­ность эксплицировать внутреннюю психическую структу­ру его личности и выявить многие факторы, которые, со­единившись вместе, и привели к тому мгновению, когда револьвер выстрелил. И тогда мы констатируем, что мо­жем через целую систему личностных характеристик объяс­нить импульс, который привел к выстрелу. А сам выстрел зависит от массы случайных факторов, ситуативных эле­ментов; например, от того, что у данного субъекта в этот момент оказался в руках именно револьвер, что вблизи не было других людей, наконец, от общего состояния его психики, а также от степени психологической напряжен­ности в данный момент.

Поэтому основной бихевиористский тезис, согласно ко­торому наблюдаемое поведение представляет собой надеж­ную с научной точки зрения величину, совершенно оши­бочен. На самом деле поведение различно в зависимости от различия мотивирующих его импульсов, а они-то часто скрыты от наблюдателя.

Это можно проиллюстрировать простым примером. Два отца с разным темпераментом бьют своих сыновей, пола­гая, что наказание полезно для нормального развития ре­бенка. Внешне оба отца ведут себя одинаково. Каждый дает своему сыну затрещину правой рукой. Однако, если мы сравним при этом, как ведет себя любящий отец и отец-садист, мы увидим в них много различий. Различны позы, выражения лиц, хватка, слова и тон разговора по­сле наказания. Соответственно отличается и реакция де­тей. Один ребенок ощущает в наказании садистское, раз­рушительное начало; а другой не имеет никаких основа­ний усомниться в любви своего отца. И тем более, если эта уверенность дополняется другими бесчисленными при­мерами поведения отца, которые формируют ребенка с ран­него детства. Тот факт, что оба отца убеждены в том, что наказывают детей для их же пользы, ничего не меняет, кроме того, что устраняет моральные преграды с пути отца-садиста. И даже если он, отец-садист, никогда не бил сво­его ребенка из страха перед женой, или из других сообра­жений, или под влиянием прочитанных книг о воспита­нии, он все равно вызовет у ребенка те же самые реакции, ибо его взгляд также точно выдает его садистское нутро, как и его руки, дающие ребенку затрещину. Поскольку дети чувствительнее взрослых, они реагируют в целом на импульс, который исходит от отца, а вовсе не на отдель­ные, изолированные факты его поведения.

Возьмем другой пример. Мы видим человека, который сердится, гневается, у которого от злости краснеет лицо. Мы описываем его поведение, говоря: он в гневе, в бешенст­ве, он вне себя. Если мы спросим, почему он гневается, то можем услышать в ответ: "Потому что он боится". — "А чего он боится? Отчего этот страх?" — "Оттого, что он очень страдает от своей беспомощности". — "Откуда это чувство?" — "Все дело в том, что он никак не может по­рвать узы, привязывающие его к матери, и постоянно чувст­вует себя как малое дитя". (Это, разумеется, не единственно возможный вариант объяснения причинных связей.) Каж­дый из этих ответов содержит "истину". Разница лишь в том, что каждый из них отмечает причинную связь разной глубины; и чем глубже лежит причина, тем меньше она осознается. Чем глубже уровень осознания, тем больше мы получаем информации для понимания поведения. И не только для понимания мотивов, но и в том смысле, что поведение человека становится понятным до мелочей. В данном случае наблюдатель с тонким чутьем скорее заме­тит на "красном" лице выражение испуганной беспомощ­ности, а не гнева. В другом случае поведение может быть внешне совершенно аналогичным, но от внимательного наблюдателя не ускользнет лежащая на лице человека печать жестокости и деструктивизма. Его гневное поведе­ние — лишь результат того, что он держит под контролем свои разрушительные импульсы. И тогда два внешне оди­наковых типа поведения на деле оказываются сильно от­личающимися друг от друга, что научно можно объяс­нить, только обратившись к мотивационной сфере в струк­туре личности.

Поэтому на вопрос о "краснолицем" я дал необычный ответ: "Он гневается потому, что его оскорбили, или же он чувствует себя оскорбленным". Подобное объяснение акцентирует повод для гнева и упускает из виду, что раз­дражительность и гневливость могут быть и чертами ха­рактера данной личности. Группа людей будет по-разному реагировать на один и тот же раздражитель в зависимости от характеров индивидов. Так, например, субъекта А этот раздражитель задевает; субъект В испытывает к нему от­вращение; субъект С может его испугаться, а субъект D просто проигнорирует его.

Басс прав, утверждая, что намерение — это личное дело каждого, которое может получить словесное выражение, а может и не получить. Однако как раз в этом и состоит дилемма бихевиоризма: поскольку он не располагает ме­тодом для анализа невербализованных данных, он вынуж­ден ограничивать свои исследования теми данными, кото­рые ему доступны и которые обычно слишком грубы и поверхностны, а потому недостаточны для проведения тон­кого теоретического анализа.

О психологических экспериментах

Если психолог ставит перед собой задачу понять поведе­ние человека, то он должен выбрать такие методы, которые пригодны для изучения человека in vivo[39] , тогда как бихе­виористские исследования практически проводятся in vitro[40] (я употребляю это выражение в собственном значении, т. е. для констатации того факта, что человек наблюдается в контролируемых, искусственно созданных условиях, а не в "реальном" жизненном процессе). Может возникнуть впечатление, будто психология стремилась обеспечить себе респектабельность посредством подражания естественным наукам, заимствуя у них некоторые методы, но, кстати сказать, это оказались методы, которые имели силу 50 лет назад, а не те "научные" методы, которые приняты в передовых отраслях науки сегодня[41] . В результате недоста­ток теории часто скрывается за впечатляющими матема­тическими формулами, которые не имеют ничего общего с фактами и нисколько не поднимают их значимость.

Разработать метод для наблюдения и анализа челове­ческого поведения вне лаборатории — весьма нелегкое дело, однако это является важнейшей предпосылкой для пони­мания человека. В сущности при изучении человека рабо­тают только два метода наблюдения:

1. Первый метод — это прямое и детальное изучение одного человека другим. Самый результативный вариант данного метода демонстрирует "психоаналитическая лабо­ратория", разработанная Фрейдом. Здесь пациенту предо­ставляется возможность выразить свои неосознанные вле­чения, одновременно выясняется связь этих влечений с доступными глазу "нормальными" и "невротическими"* ак­тами поведения[42] .

Менее сильным, но все же довольно продуктивным ме­тодом является интервью или серия опросов, к которым следует причислить также изучение некоторых сновиде­ний, а также ряд прожективных тестов. Не следует недо­оценивать глубинные психологические данные, которые опытный наблюдатель добывает уже тем, что вниматель­но и долго следит за испытуемым, изучая его жесты, го­лос, осанку, руки, выражение лица и т. д. Даже не зная испытуемого и не имея в распоряжении ни писем, ни днев­ников, ни подробной его биографии, психолог может ис­пользовать наблюдение такого рода как важный источник для понимания психологического профиля личности.

2. Второй метод исследования человека in vivo состоит в том, чтобы, вместо "запихивания" жизни в психологическую лабораторию, превратить в "естественную лаборато­рию" определенные жизненные ситуации- Вместо констру­ирования искусственной социальной ситуации (как это де­лается в психологической лаборатории), исследователь из­учает те эксперименты, которые предлагает сама жизнь. Надо выбрать такие социальные ситуации, которые подда­ются сравнению, и с помощью специального метода превра­тить их в соответствующий эксперимент. Если одни факто­ры принять за константу, а другие изменять, то в такой естественной лаборатории появляется возможность для про­верки различных гипотез. Существует очень много похожих ситуаций, и можно проверить, соответствует ли та или иная гипотеза всем этим ситуациям, — и если это не так, то можно выяснить, существует ли убедительное объяснение для этого исключения, или надо изменить гипотезу. Про­стейшей формой подобного "естественного эксперимента" является анкетный опрос (с использованием большого спис­ка открытых вопросов или же в ходе личного интервью), проводимый среди репрезентативных групп людей разного возраста, профессий (в тюрьмах, больницах и т. д.).

Само собой разумеется, в таких случаях мы не можем рассчитывать на абсолютную "точность" результатов, ко­торая достигается в лаборатории, ибо два социальных объекта никогда не бывают совершенно идентичны. Но когда ученый имеет дело не с "подопытными индивида­ми", а с людьми, когда он изучает не артефакты* , а реаль­ную жизнь, то вовсе не стоит ему гнаться за видимой (а иногда и сомнительной) точностью ради того, чтобы полу­чить весьма тривиальные результаты. Я считаю, что для анализа агрессивного поведения с научной точки зрения наиболее пригодны либо психоаналитическое интервьюи­рование, либо опрос в естественной социальной "лабора­тории" жизни. Правда, оба эти метода требуют от иссле­дователя гораздо более высокого уровня комплексного те­оретического мышления, чем самый изощренный, хитро­умный лабораторный эксперимент[43] .

Для наглядности хочу привести пример. Стенли Мильграм в своей "интеракционистской* лаборатории" в Йельском университете провел интересное исследование[44] .

В исследовании участвовали 40 мужчин в возрасте от 20 до 50 лет из Нью-Хейвена и его окрестностей. Мы подобрали людей с помощью рекламы и прямых предложений по почте. Общая совокупность включала самые различные профессии. Наиболее распространенные — это почтовые служащие, пре­подаватели вузов, продавцы, инженеры и рабочие. Образова­тельный уровень — от неполной средней школы до докторов наук. За участие в эксперименте каждый получал 4,5 долла­ра. Им сообщалось заранее, что деньги они получат только за свое появление в лаборатории, независимо от дальнейших событий.

В каждом эксперименте принимали участие как минимум один совершенно "невинный", неопытный представитель и одна "жертва" (по выбору руководителя исследования). Мы должны были выдумать причину, чтобы объяснить неопыт­ным испытуемым необходимость применения электротока (на самом деле он не применялся, но подготовка была). Для при­крытия создавалась легенда об интересе исследователей к про­блеме отношений между обучением и наказанием. Вот как звучала эта легенда:

"Мы очень мало знаем о воздействии наказания на обуче­ние, ибо по этой проблеме практически нет научных исследо­ваний.

Так, например, мы не знаем, какая мера наказания дает наибольший результат в учебе; мы не знаем, существует ли различие в восприятия наказания: имеет ли значение для взрослого человека, кто его наказывает — тот, кто старше его или моложе, и многое другое.

Поэтому мы собрали здесь взрослых людей разных возра­стов и профессий и предполагаем, что среди вас есть ученики и есть учителя.

Мы хотим узнать, каково влияние различных личностей друг на друга, когда одни выступают в роли обучающих, а другие — в роли обучаемых, и, кроме того, какова роль нака­зания при обучении.

Я попрошу одного из вас сегодня вечером сыграть здесь роль учителя, а другого — быть учеником.

Может быть, кто-то хочет сам быть учителем, а кто-то предпочитает быть учеником?"

Дальше испытуемые тянули жребий (бумажки из шля­пы): кто будет учителем, а кто — учеником. Жеребьевка была так подстроена, что ничего не подозревающий всегда был учи­телем, а посвященные — всегда учениками. (На обеих бу­мажках было написано слово "учитель".) Сразу после жере­бьевки учитель и ученик помещались в разные комнаты, при­чем ученика сажали на "электрический стул" и привязывали. Экспериментатор объяснял, что ремни должны удержи­вать обучаемого от слишком резких движений во время шока или даже от бегства в соответствующей ситуации. Затем на­кладывался электрод на запястье обучаемого, которое пред­варительно смазывалось специальным вазелином "во избежа­ние ожога и волдыря". Испытуемому было сказано, что элек­трод подключен к генератору шока, который стоит в соседней комнате.

...Из соседней комнаты испытуемому учителю дается при­каз за каждый неправильный ответ выдавать обучаемому "порцию шока". Кроме того, — и эта особенно важно — учи­телю предлагалось "после каждого неправильного ответа обу­чаемого передвигать регулятор силы тока вверх по шкале интенсивности на одно деление". Кроме того, перед тем как нажать на рычаг, он должен был вслух произнести число, соответствующее делению вольтметра. Таким образом, испы­туемый учитель должен был четко сознавать постоянно рас­тущую интенсивность электрошока, которым он "наказыва­ет" обучаемого... Во всех случаях обучаемому заранее дается набор парных ответов, среди которых три ошибочных прихо­дятся на один верный. При таких условиях обычно ученик не подает голоса или другого протестующего сигнала, пока уровень электрошока не достигнет 300 вольт. А когда сигнал достигает 300 вольт, ученик начинает бить кулаками в стен­ку. Экспериментатор слышит эти стуки. С этой минуты отве­ты обучаемого больше не идут по четырехответной схеме... Когда испытуемый дает знак, что не хочет больше работать, экспериментатор подбадривает его. Для этого у него есть це­лый набор просьб-требований — ровно столько, сколько нуж­но, чтобы заставить испытуемого продолжить работу.

Просьба 1. Пожалуйста, продолжайте.

Просьба 2. Эксперимент требует вашего дальнейшего участия.

Просьба 3. Ваше участие совершенно необходимо.

Просьба 4. У вас нет иного выбора, как продолжить работу.

Эти фразы предъявлялись последовательно по мере необ­ходимости. Если даже четвертому требованию испытуемый не хотел подчиниться, эксперимент прекращался. Экспери­ментатор разговаривал одним и тем же размеренным, доволь­но вежливым тоном, и каждый раз, когда испытуемый начи­нал спотыкаться или медлить с выполнением приказа, экс­периментатор снова начинал выдвигать вышеназванный ряд требований.

Были и подбадривания особого назначения. Например, если испытуемый спрашивал, не скажется ли эксперимент на здо­ровье "ученика", то экспериментатор отвечал: "Даже если уко­лы электрошока доставляют болезненные ощущения, все равно кожный покров от этого не пострадает, так что спокойно работайте дальше". (Это дополнение к просьбам 2, 3, 4.) Бели испытуемый говорил, что ученик больше не хочет работать, то наблюдающий отвечал: "Хочет этого ученик или нет, Вы должны продолжать, пока ученик не выучит правильные ответы на все вопросы парного теста. Пожалуйста, продол­жайте!"

Какие результаты дал этот эксперимент? Многие участ­ники проявили признаки нервозности, особенно при уве­личении доз электрошока. Во многих случаях напряже­ние достигало такой степени, какая редко встречается в социально-психологических лабораторных испытаниях (Курсив мой. — Э. Ф.). Испытуемые потели, заикались, дрожали, кусали губы, стонали и сжимали кулаки так, что ногти впивались в кожу. И это были скорее типичные реакции, чем из ряда вон выходящие.

Одним из признаков напряжения были периодические при­ступы смеха. У 14 из сорока человек этот нервный смех был регулярно повторяющимся, хотя смех в подобной ситуации кажется совершенно неуместным, почти безумным. У трех человек приступы смеха были "неуправляемыми, а у одного испытуемого начались такие конвульсии, что эксперимент пришлось прервать. Испытуемый 46 лет, книготорговец, был в явном смущении из-за своего неуправляемого и "непристой­ного" поведения. В последующей беседе почтя каждый выра­жал сожаление и заверял, что он не садист и улыбка вовсе не означала, что мучения жертвы доставляли ему хоть малей­шее удовольствие.

Вопреки первоначальным ожиданиям ни один из соро­ка человек не прекратил работу прежде, чем уровень элек­тротока достигал 300 вольт, а жертва начинала бараба­нить в стенку. Только пятеро из сорока отказались подчи­ниться требованию экспериментатора и включить ток свы­ше 300 вольт. Пятеро сами увеличили дозу сверх трехсот: двое до 330 вольт, а остальные трое — до 345, 360 и 375 вольт. Таким образом, 14 человек (35%) оказали со­противление экспериментатору.

А "послушные" нередко слушались лишь под большим дав­лением и проявляли почти такой же страх, как я сопротив­ляющиеся. А после окончания эксперимента многие из по­слушных испускали вздох облегчения, терли глаза и лоб, нервно хватались за сигареты, кое-кто виновато качал голо­вой. И только несколько испытуемых в течение всего экспе­римента не проявили никаких признаков беспокойства.

При обсуждении эксперимента автор констатировал два удивительных вывода:

Первый касается непреодолимой тенденции к повинове­нию. Испытуемые с детства привыкли, что наносить боль другому человеку — это тяжелый нравственный проступок. И все же 26 человек переступили через этот нравственный императив и послушно исполняли приказы авторитарной личности, хотя она и не обладала никакой формальной вла­стью.

Второй непредусмотренный эффект связан с чрезмерным напряжением. Можно было ожидать, что испытуемые либо прекратят выполнять задание, либо будут продолжать — как кому подскажет совесть. Но произошло нечто совершенно иное. Дело дошло до крайней степени напряженности и огромных эмоциональных перегрузок. Один наблюдатель записал: "Я видел, как довольно развязный, уверенный в себе предприни­матель средних лет, улыбаясь, вошел в лабораторию. Через 20 минут он превратился в дрожащее, заикающееся, жалкое существо, похожее на нервного больного. Он постоянно тере­бил мочку уха, потирал руки. А один раз ударил себя кула­ком по лбу и пробормотал: «О Господи, когда же это кончит­ся?!» И тем не менее он прислушивался к каждому слову экс­периментатора и подчинялся ему до конца".

На самом деле этот эксперимент чрезвычайно интересен не только для изучения конформизма, но и для изучения жестокости и деструктивности. Это напоминает ситуации реальной жизни, когда, к примеру, выясняется вина сол­дата, совершавшего чудовищные преступления по прика­зу командира. Может быть, это касается и немецких гене­ралов, осужденных в Нюрнберге военных преступников или лейтенанта Келли и некоторых его подчиненных во Вьетнаме* ?

Я полагаю, что в большинстве случаев из эксперимента нельзя делать выводов относительно реальной жизни. Пси­холог был в эксперименте не просто авторитетом, а пред­ставителем науки и одного из ведущих научно-исследова­тельских институтов, занимающихся проблемами высше­го образования в США. Принимая во внимание, что наука в современном индустриальном обществе ценится выше всего на свете, среднему американцу трудно представить, что от ученого может исходить безнравственный приказ. Если бы Господь Бог не запретил Аврааму убить сына, он бы это сделал, как это делали миллионы родителей, при­носившие своих детей в жертву. Для верующего ни Бог,ни его современный эквивалент, каким является наука, не могут совершить несправедливость. Поэтому повинове­ние, обнаруженное в эксперименте Мильграма, не должно вызывать удивления. Скорее можно было бы удивиться непокорности 35%.

Не должна удивлять и возникшая степень напряжен­ности. Экспериментатор ожидал, "что испытуемые сами прекратят выполнять задание по велению своей совести". Но разве это тот способ, каким люди в жизни выходят из конфликтных ситуаций? Разве не в том состоит особен­ность и трагизм человеческого поведения, что человек пы­тается не ставить себя в конфликтную ситуацию? Это означает, что он не осознает свой выбор между тем, что ему диктует жадность и страх, и тем, что ему запрещает его совесть? На деле человек с помощью рационализации устраняется от осознания конфликта, и конфликт прояв­ляется неосознанно в форме сильного стресса, невротиче­ских симптомов или чувства вины по совершенно иным, придуманным причинам. И в этом отношении Мильграмовы подопечные вели себя вполне нормально.

Однако здесь возникают другие интересные вопросы. Мильграм считает, что его испытуемые находятся в конф­ликтной ситуации, ибо они не видят выхода из противо­речия между авторитарным приказом и образцами поведе­ния, внушенными им в раннем детстве, суть которых: "не навреди другому человеку".

Но разве так происходит на самом деле? Разве мы на­учились "не наносить ущерб другим людям"? Может быть, этой заповеди и учат в церковной школе, но в школе ре­альной жизни детей, напротив, учат понимать и отстаи­вать свои преимущества, даже в ущерб другим. И потому конфликт, который предполагает Мильграм в этой ситуа­ции, не столь уж велик.

Я вижу важнейший результат Мильграмова экспери­мента в том, что он обнаружил сильную реакцию против жестокости. Разумеется, 65% испытуемых удалось поста­вить в такие условия, что они вели себя жестоко, но при этом в большинстве случаев они отчетливо проявляли ре­акцию возмущения или неприятия садистского типа пове­дения. К сожалению, автор не приводит нам точные сведе­ния о тех людях, которые в продолжение всего эксперимента не проявляли признаков беспокойства. Как раз очень интересно было бы для понимания человеческого поведе­ния узнать об этих людях больше подробностей. Очевид­но, они не испытывали ни малейших неудобств, совершая жестокие действия. И первый вопрос, возникающий здесь: почему? Возможен, например, такой ответ, что страдание других доставляло им удовольствие и они не чувствовали ни малейших угрызений совести, ибо их поведение было санкционировано авторитетом свыше. Есть и другая воз­можность: если речь идет о сильно отчужденном или нар­циссическом типе личности, то такие люди вообще невос­приимчивы ко всему, что касается других людей. А может быть, это были "психопаты", которые полностью лишены нравственных "тормозов". Те, у кого проявились различ­ные симптомы стресса и страха, — вот это, должно быть, люди с антисадистским и антидеструктивным характером. (Если бы после эксперимента было проведено глубинно-психологическое интервьюирование, то была бы возмож­ность выяснить характерологические различия этих лю­дей и можно было бы дать обоснованные гипотезы о пове­дении этих людей в будущем.)

Важнейший результат эксперимента сам Мильграм ос­тавляет почти без внимания, а именно наличие совести у большинства испытуемых и их переживание по поводу того, что послушание заставило их действовать вопреки их совести. А если кто-то захочет интерпретировать этот эксперимент как доказательство того, что человека легко сделать бесчеловечным, то я подчеркиваю, что реакции испытуемых говорят о прямо противоположном — т. е. о наличии серьезных внутренних сил личности, для кото­рых жестокое поведение невыносимо. Это подводит нас к тому, что при изучении жестокости в реальной жизни очень важно учитывать не только жестокое поведение, но и (ча­сто неосознанные) угрызения совести тех, кто подчинился авторитарному приказу. (Нацисты были вынуждены при­менить хитроумнейшую систему сокрытия своих преступ­лений, чтобы заглушить голос совести у простых немец­ких граждан.)

Эксперимент Мильграма хорошо иллюстрирует разни­цу между сознательными и бессознательными аспектами поведения, хотя сам он их и не принимает в расчет. Еще один эксперимент оказался в связи с этим весьма убедительной иллюстрацией к проблеме причин жестокости.

Первый отчет об этом эксперименте — совсем коро­тенькое сообщение д-ра Цимбардо в 1972 г. Позднее по­явилась более подробная публикация, но я буду цитиро­вать по рукописи, любезно предоставленной мне д-ром Цимбардо.

Цель эксперимента состояла в том, чтобы изучить по­ведение нормальных людей в ситуациях, близких к тю­ремному заключению, где одни испытуемые выступали в роли заключенных, а другие — надзирателей. Автор счи­тает, что ему удалось этим экспериментом подтвердить общий тезис, что под влиянием определенных обстоя­тельств любой человек может дойти до какого угодно со­стояния, вопреки всем своим представлениям о нравствен­ности, вопреки личной порядочности и всем социальным принципам, ценностям и нормам. Короче говоря, в этом эксперименте большинство испытуемых, игравших роль "надзирателей", превращались на глазах в жесточайших садистов, а те, кто играл заключенных, демонстрировали жалкое зрелище несчастных, запуганных и подневольных людей. У некоторых "заключенных" так быстро развились серьезные симптомы психической неполноценности, что пришлось даже через несколько дней выводить их из экс­перимента. На самом деле реакции обеих групп испытуе­мых были столь интенсивны, что запланированный на две недели эксперимент пришлось закончить через шесть дней, Я сомневаюсь, что данный эксперимент доказывает вы­шеназванный бихевиористский тезис, и приведу свои ар­гументы. Но сначала я должен сообщить читателю неко­торые подробности эксперимента. Через газетную рекламу был организован конкурс студентов, желавших за 15 дол­ларов в день принять участие в эксперименте с целью пси­хологического исследования жизни в тюремных условиях.

Желающие должны были заполнить подробнейшую анке­ту о своем семейном положении, происхождении, здоровье, с сообщением биографических фактов, а также рассказом о пси­хопатологических наклонностях и т. д. Каждый заполнив­ший анкету проходил затем собеседование с одним из двух руководителей исследования. В конце концов были отобраны 24 человека, которые выглядели наиболее здоровыми в физи­ческом и духовном плане и казались менее всего способными на антисоциальные поступки. Половина из них наугад была определена на роль "надзирателей", а вторая — на роль за­ключенных.

Последняя выборка испытуемых за день до начала экс­перимента была подвергнута тестовому испытанию. По мнению авторов проекта, все участники были нормальны­ми и не имели никаких садистских или мазохистских на­клонностей.

Тюрьма была устроена в длинном коридоре подвала института психологии Стенфордского университета. Всем испытуемым было объявлено, что

они могут сыграть роль надзирателя или заключенного, и все добровольно согласились в течение двух недель играть одну из этих ролей и получать за это 15 долларов в день. Они подписали договор, в котором оговаривались условия их жизни — мини­мальная одежда, еда, питье, медицинское обеспечение и т. д. В договоре было четко оговорено, что те, кто согласился быть заключенным, будут находиться под надзором (не будут оставаться никогда в одиночестве) и что во время этого заклю­чения они будут лишены некоторых гражданских прав и могут быть наказаны (за исключением телесных наказаний). Боль­ше никакой информации о своем будущем пребывании в тюрь­ме они не получили. Тем, кто был окончательно выбран на Эту роль, было сообщено по телефону, что в определенное вос­кресенье (день начала эксперимента) они должны быть дома.

Лица, избранные на роль надзирателей, приняли учас­тие в собеседовании с "директором тюрьмы" (дипломиро­ванным преподавателем вуза) и с "инспектором" (главным экспериментатором). Им сказали, что в их задачу входит "поддержание некоторого порядка в тюрьме". Важно знать, что понимали под "тюрьмой" авторы исследования. Они употребляли это слово не в прямом его значении, т. е. не как место пребывания правонарушителей, а в специфиче­ском значении, которое отражает условия в некоторых американских тюрьмах.

Мы не собирались буквально воспроизводить все условия какой-либо американской тюрьмы, а скорее хотели показать функциональные связи. Из этических, нравственных и прак­тических причин мы не могли запереть наших испытуемых на неопределенное время; мы не могли угрожать им тяжелы­ми физическими наказаниями, не могли допустить проявле­ний гомосексуализма или расизма и других специфических аспектов тюремной жизни. И все же мы думали, что нам уда­стся создать ситуацию, которая будет настолько похожа на реальный мир, что нам через ролевую игру удастся в какой-то мере проникнуть в глубинную структуру личности. Для этой цели мы позаботились о том, чтобы в эксперименте были представлены разные профессии и судьбы — и тогда мы смо­жем вызвать у испытуемых вполне жизненные психологи­ческие реакции — чувства могущества или бессилия власти или подневольности, удовлетворения или фрустрации, права на произвол или сопротивления авторитарности и т. д.

Читателю должно быть понятно, что методы, приме­ненные в эксперименте, были ориентированы на система­тическое болезненное унижение личности — это было запланировано заранее.

Каково было обращение с "заключенными"? С самого начала их предупредили, чтобы они готовились к экспери­менту.

"Арест" происходил без предупреждения на квартире с по­мощью государственной полиции. Полицейский объявил каж­дому, что он подозревается в краже или вооруженном нападе­нии. Каждого тщательно обыскали (нередко в присутствии любопытных соседей), надели наручники, проинформирова­ли об их законных правах и предложили спуститься вниз, чтобы в полицейской машине проехать в полицию. Там со­стоялась обычная процедура: снятие отпечатков, заполнение анкеты, и сразу арестованные были помещены в камеры. Каж­дому при этом завязали глаза и проводили в сопровождении экспериментатора и "охранника" в экспериментальную тюрь­му. Во всей процедуре официальные власти занимали самую серьезную позицию и не отвечали ни на один из возникавших у испытуемых вопросов.

По прибытии в экспериментальную тюрьму каждого арес­тованного раздели до нитки, в голом виде поставили во дворе и побрызгали дезодорантом, на котором было написано: "Сред­ство от вшей". Затем каждый был одет в арестантскую одеж­ду, сфотографирован в профиль и в фас и отправлен в камеру под спокойно отданный приказ вести себя тихо.

Поскольку "арест" был произведен руками настоящей полиции, испытуемые должны были думать, что они и впрямь подозреваются в каком-то деянии, особенно после того, как на заданный вопрос об эксперименте чиновники не дали никакого ответа. Что должны были при этом ду­мать и чувствовать испытуемые? Откуда им было знать, что "арест" был "понарошку", а полицию привлекли для того, чтобы применением силы и ложными обвинениями придать эксперименту больше правдоподобности?

Одежда арестованных была своеобразной, она состояла из хлопчатобумажной куртки с черным номерным знаком на груди и на спине. Под "костюмом" не было никакого нижнего

белья. На щиколотку надевалась тонкая цепочка, застегну­тая на замок. На ноги выдавались резиновые сандалии, а на голову — тонкая, плотно прилегающая и закрывающая все волосы шапочка из нейлонового чулка... Эта одежда не только лишала арестованных всякой индивидуальности, она долж­на была унизить, ибо она была символом зависимости. О под­невольности постоянно напоминала цепочка на ноге, она и во сне не давала покоя... А шапочка из чулка делала всех людей на одно лицо, как в армии и тюрьме, когда мужчин стригут наголо. Безобразные куртки не по размеру стесняли движения, а отсутствие белья вынуждало арестованных ме­нять походку и походить скорее на женщин, чем на мужчин...

Как же вели себя "заключенные" и "надзиратели", ка­ковы были их реакции на протяжении шести эксперимен­тальных дней?

Самое ужасное впечатление произвело на всех участников тяжелейшее состояние пяти заключенных, которые крича­ли, буйствовали или демонстрировали приступы жесточай­шей депрессии, животного страха и в результате были выве­дены из эксперимента. У четырех из них симптомы ненор­мального состояния начались на второй день заключения. Пятый же весь покрылся аллергической сыпью нервного про­исхождения. Когда через 6 дней эксперимент прекратился раньше срока, все оставшиеся заключенные были безмерно счастливы.

Итак, все "заключенные" проявили приблизительно одинаковые реакции на ситуацию, в то время как "надзи­ратели" дали более сложную картину:

Казалось, что решение об окончании эксперимента их бук­вально огорчило, ибо они так вошли в роль, что им явно доставляла удовольствие неограниченная власть над более слабыми и они не хотели с ней расставаться.

Авторы эксперимента так описывают поведение "над­зирателей":

Никто из них ни разу не опоздал на смену, а некоторые даже добровольно соглашались на вторую смену без оплаты.

Патологические реакции в обеих группах испытуемых до­казывают высокую степень зависимости личности от соци­ально-профессиональной среды. Но были и отчетливые инди­видуальные отклонения от средней нормы адаптации к но­вым условиям. Так, половина заключенных нормально пере­носила угнетающую атмосферу тюрьмы, и не всех надзирате­лей захватил дух враждебности по отношению к заключен­ным. Некоторые держались строго, но "в рамках инструк­ции". Однако некоторые проявили такое рвение, которое да­леко выходило за рамки предписанной им роли: они мучили заключенных с изощренной жестокостью... совсем немногие проявили пассивность и лишь изредка применяли к заклю­ченным минимально необходимые меры принуждения.

Жаль, что у нас нет более точной информации, чем "некоторые", "несколько", "совсем немногие". Мне это представляется совершенно лишний скрытностью и недо­статком точности, легче было бы назвать число. Тем бо­лее что в первой краткой публикации в "Trans-Action" были приведены более точные данные, существенно отли­чающиеся от того, что мы только что прочли. Там про­цент садистски настроенных "надзирателей", применяю­щих изощренные методы унижения заключенных, состав­лял чуть ли не одну треть. А остаток был поделен на две категории: 1) строгие, но честные; 2) хорошие надзирате­ли, с точки зрения заключенных, ибо они были доброже­лательны, не отказывали в мелких услугах.

Эти характеристики очень сильно отличаются от того, что "немногие оставались пассивными и редко применяли меры принуждения".

Подобные расхождения и недостаток точности данных и формулировок тем досаднее, что с ними авторы связывают главный и решающий тезис эксперимента. Они надеялись доказать, что сама ситуация всего за несколько дней может превратить нормального человека либо в жалкое и ничтож­ное существо, либо в безжалостного садиста. Мне кажется, что эксперимент как раз доказывает обратное, если он во­обще что-нибудь доказывает. Хотя общая атмосфера тюрь­мы, по мысли исследователей, должна была быть унижа­ющей человеческое достоинство (что наверняка сразу поня­ли "надзиратели"), все-таки две трети "надзирателей" не проявили никаких симптомов садистского поведения — и для меня это кажется вполне убедительным доказатель­ством того, что человек не так-то легко превращается в садиста под влиянием соответствующей ситуации.

Все дело в том, что существует огромная разница меж­ду поведением и характером. И необходимо различать меж­ду тем, что кто-то ведет себя соответственно садистским правилам, и тем, что этот кто-то, проявляя жестокость к другим людям, находит в этом удовольствие. Тот факт, что в данном эксперименте такое различение не проводи­лось, существенно снижает его ценность.

На самом деле разграничение это имеет значение и для второй половины основного тезиса: ведь предварительное тестовое обследование показало, что испытуемые не име­ли ни садистских, ни мазохистских наклонностей, т. е. тесты не выявили таких черт характера. Что касается психологов, делающих ставку на явное поведение, то для них эта констатация может считаться истинной. А психо­аналитику она представляется не очень-то убедительной. Ведь черты характера зачастую совершенно не осознаются и не могут быть раскрыты с помощью обычных психоло­гических тестов. Что касается проективных методик, как, например, тест Роршаха, то все зависит от их интерпрета­ции; в действительности с помощью этих тестов докопаться до неосознанных пластов психики в состоянии лишь те исследователи, которые имеют большой опыт изучения бес­сознательных процессов.

Есть еще одна причина для того, чтобы считать выво­ды о "надзирателях" спорными. Данные индивиды только потому и были избраны, что в соответствующих тестах проявили себя как более или менее нормальные, обычные люди, не обнаружившие садистских наклонностей. Но этот результат находится в противоречии с утверждением, что среди обычного населения процент потенциальных садис­тов не равен нулю. Некоторые исследования доказали это, а опытный наблюдатель может установить это и без вся­ких тестов и анкет. Но каков бы ни был процент личнос­тей с садистскими наклонностями среди нормального на­селения, полное отсутствие данной категории, установ­ленное в предваряющих эксперимент тестах, скорее свиде­тельствует о том, что применены были тесты, не подходя­щие для выяснения этой проблемы.

Некоторые неожиданные результаты описанного экспе­римента можно объяснить другими факторами. Авторы утверждают, что испытуемым было трудно отличить ре­альность от роли, и на этом основании делают вывод, что виновата сама ситуация. Это, конечно, верно, но ведь та­кая ситуация была заранее запланирована руководителя­ми эксперимента. Сначала "арестованные" были сбиты с толку и запутаны. Условия, сообщенные им при подписа­нии договора, резко отличались от того, что они увидели позже. Они были совершенно не готовы оказаться в атмосфере, унижающей человеческое достоинство. Но еще важнее для понимания возникшей путаницы привлечение к работе полиции. Поскольку полицейские власти чрезвы­чайно редко принимают участие в экспериментальных пси­хологических играх, постольку "заключенным" было в высшей степени трудно отличить действительность от игры.

Из отчета следует, что они даже не знали, связан ли арест с экспериментом или нет, а чиновники отказались отвечать на этот вопрос. Спрашивается, есть ли хоть один нормальный человек, которого подобная ситуация не при­вела бы в полное смятение? После этого любой бы присту­пил к эксперименту с мыслью, что его "подставили" и "'заложили".

Почему "арестованные" не потребовали немедленного прекращения игры? Авторы не дают нам ясного объясне­ния того, как они объяснили участникам эксперимента условия выхода из тюрьмы. Я, по крайней мере, не нашел каких-либо свидетельств того, что их предупредили об их праве выхода из эксперимента, если он станет для них невыносимым. И действительно, "надзиратели" силой за­ставляли оставаться на местах тех, кто хотел сбежать. У них, вероятно, было такое впечатление, что они должны для этого получить разрешение от специальной комиссии по освобождению... Однако авторы пишут следующее:

Одно из наиболее запоминающихся событий произошло в тот момент, когда мы услышали ответы пяти досрочно осво­бождаемых заключенных. На вопрос руководителя об отказе от денежного вознаграждения трое сразу сказали, что соглас­ны отказаться от всех заработанных денег. Если вспомнить, что единственным мотивом участия в эксперименте с самого начала был заработок, то, конечно, удивительно, что уже через четыре дня они готовы были полностью отказаться от денег ради свободы. Однако еще удивительнее было то, что после такого заявления каждый из них встал и позволил "конвоиру" увести себя в камеру, ибо им сообщили, что возможность их освобождения необходимо обсудить с руководством. Если бы они считали себя только "испытуемыми", которые за деньги участвуют в эксперименте, то для них инцидент был бы исчер­пан и они считали бы себя вправе просто уйти. Однако к тому времени ощущение подневольности стало таким сильным, а реквизит театральной тюрьмы так здорово походил на реальную, что они не могли вспомнить в этот момент, что единственный мотив их пребывания здесь больше не имеет силы; и потому они послушно вернулись в камеру, чтобы там терпеливо дожи­даться, когда тюремщики решатся досрочно отпустить их домой.

Разве они могли действительно с легкостью выйти из игры? Почему же им сразу четко не сказали: "Кто из вас захочет выйти из игры, может сделать это в любой мо­мент, только тогда он потеряет свой заработок"? Если бы они были об этом информированы и все-таки оставались бы ждать решения властей, то автор имел бы право гово­рить об их конформности. Но этого не было. Им дали ответ в типично бюрократической формулировке, когда ответственность перекладывается на кого-то наверху, из чего однозначно следовало, что "арестованные" не имеют права уйти.

Знали ли "арестованные" в действительности, что речь идет только об эксперименте? Это зависит от того, что здесь надо понимать под словом "знать" и какое воздей­ствие на сознание испытуемых оказала ситуация ареста, когда все умышленно запутали настолько, что можно было запросто забыть, кто есть кто и что есть что. Помимо недостатка точности и критической самооценки, у экспе­римента есть еще один недостаток, а именно тот, что ре­зультаты его не были перепроверены в обстановке реаль­ной тюрьмы. Разве большинство заключенных в самых плохих американских тюрьмах содержатся в рабских усло­виях, а большинство надзирателей являются жесточай­шими садистами? Авторы приводят всего лишь одно сви­детельство бывшего заключенного и одного тюремного свя­щенника, в то время как для доказательства столь важ­ного тезиса, на который они замахнулись, не грех было бы провести целую серию проверок, может быть, даже си­стематический опрос многих бывших заключенных. Не го­воря уже о том, что они обязаны были вместо общих рас­суждений о "тюрьмах" привести точные данные о процент­ном соотношении обычных тюрем и тех, которые извест­ны особо унизительными условиями и обстановку кото­рых хотели воспроизвести экспериментаторы.

То, что авторы не потрудились перепроверить свои вы­воды на реальных жизненных ситуациях, тем более до­садно, что существует обширнейший материал о самой чу­довищной тюрьме, какую можно увидеть только в самом страшном сне: я имею в виду гитлеровский концлагерь.

Что касается проблемы спонтанности садизма эсэсов­ских надзирателей, то она еще не была систематически исследована. При моих ограниченных возможностях в по­лучении данных о проявлении спонтанного садизма у над­зирателей (т. е. такого поведения, которое выходит за рамки инструкций и мотивировано личным садистским на­слаждением), судя по опросам бывших заключенных, раз­брос оценок очень велик — от 10 до 90%; причем более низкие цифры даны по показаниям бывших политзаклю­ченных[45] . И чтобы внести ясность в эту шкалу оценок, надо было бы провести систематическое исследование садиз­ма надзирателей в концлагерях. Для такого исследования можно использовать разнообразный материал, например:

1. Систематическое интервьюирование бывших узни­ков концлагерей и ранжирование их высказываний по воз­расту заключенных, причинам и длительности ареста и другим характерным показателям, а также интервьюиро­вание бывших надзирателей[46] ,

2. "Косвенные" показатели; например, введение с 1939 г. системы "подготовки" заключенных во время длительных железнодорожных перевозок по пути в концлагерь (систе­ма приручения и дрессировки, когда их морили голодом, били, подвергали чудовищным унижениям...). Надзирате­ли из СС выполняли эти и другие садистские приказы, не испытывая ни малейшего сострадания. Но позже, когда заключенных перевозили по железной дороге из одного лагеря в другой, их уже никто не трогал, ибо они попада­ли в разряд "старых узников". Если кто-то из надзирате­лей хотел удовлетворить свои садистские наклонности, он мог это делать сколько душе угодно, не страшась ни в коей мере наказания[47] . И то, что это случалось не очень часто, говорит лишь о невысоком в норме проценте людей с садистскими наклонностями. Что касается поведения за­ключенных, то данные из концлагерей опровергают глав­ный тезис Хейни, Бэнкса и Цимбардо о том, что индиви­дуальные различия в воспитании, представления о нрав­ственных нормах и ценностях утрачивают всякое значе­ние перед лицом обстоятельств и под влиянием окруже­ния. Наоборот, сравнение положения аполитичных заключенных из среднего класса (особенно евреев) и заклю­ченных с твердыми политическими или религиозными убеж­дениями показало, что ценностные представления и убеж­денность решающим образом определяли различные реак­ции заключенных на совершенно идентичные условия жиз­ни в лагере.

Бруно Беттельхайм приводит очень живой и глубокий анализ этих различий:

Неполитические заключенные из среднего класса составля­ли в концлагере небольшую группу и были менее всех осталь­ных в состоянии выдержать первое шоковое потрясение. Они буквально не могли понять, что произошло и за что на них свалилось такое испытание. Они еще сильнее цеплялись за все то, что раньше было важно для их самоуважения. Когда над ними издевались, о ни рассыпались в заверениях, что никогда не были противниками национал-социализма. Они не могли понять, за что их преследовали, коль скоро они всегда были законопослушными. Даже после несправедливо­го ареста они разве что в мыслях могли возразить своим угне­тателям. Они подавали прошения, ползали на животе перед эсэсовцами. Поскольку они были действительно чисты перед законом, они принимали все слова и действия СС как совер­шенно законные и возражали только против того, что они сами стали жертвами; а преследования других они считали вполне справедливыми. И все это они пытались объяснить, доказывая, что произошла ошибка. Эсэсовцы над ними поте­шались и издевались жестоко, наслаждаясь своим превосход­ством. Для этой группы в целом всегда большую роль играло признание со стороны окружающих, уважение к их социаль­ному статусу. Поэтому их больше всего убивало, что с ними обращаются, как с "простыми преступниками".

Поведение этих людей показало, насколько неспособно было среднее сословие немцев противопоставить себя нацио­нал-социализму. У них не было никаких идейных принци­пов (ни нравственных, ни политических, ни социальных), чтобы оказать хотя бы внутреннее сопротивление этой маши­не. И у них оказался совсем маленький запас прочности, что­бы пережить внезапный шок от ареста. Их самосознание по­коилось на уверенности в своем социальном статусе, на пре­стижности профессии, надежности семьи и некоторых других факторах...

Почти все эти люди после ареста утратили валеные для своего класса ценности и типичные черты, например самоува­жение, понимание того, что "прилично", а что нет, и т. д. Они вдруг стали совершенно беспомощными — и тогда вылезли наружу все отрицательные черты, характерные для этого клас­са: мелочность, склочность, самовлюбленность. Многие из них страдали от депрессии и отсутствия отдыха и без конца хны­кали. Другие превратились в жуликов и обкрадывали своих товарищей по камере (обмануть эсэсовца было делом почет-ным, а вот обокрасть своего считалось позором). Казалось, они утратили способность жить по своему собственному обра­зу и подобию, а старались ориентироваться на заключенных из других групп. Некоторые стали подражать уголовникам. Очень немногие взяли себе в пример политических заклю­ченных, которые, как правило, вели себя наиболее пристойно, хотя и не во всем были бесспорно правы. Некоторые попыта­лись пристроиться к заключенным из высшего сословия. Но больше всего было тех, кто рабски подчинился власти СС, даже не гнушаясь порой такими поручениями, как доноси­тельство и слежка, что обычно было делом уголовников. Но и это не помогло им, ибо гестапо хоть и вынуждало людей к предательству, но предателей в то же время презирало.

Беттельхайм дает здесь очень тонкий анализ чувства соб­ственного достоинства типичных представителей среднего класса и их потребности в идентификации: их самосозна­ние питалось престижностью их социального положения, а также правом отдавать приказы. Когда же эти опоры у них были отняты, они сразу утратили весь свой моральный дух (как воздух, выпущенный из воздушного шарика). Бет­тельхайм показывает, почему эти люди были так демора­лизованы и почему многие из них стали покорными рабами и даже шпионами на службе у СС. Но необходимо назвать еще одну важную причину такого превращения: эти непо­литические заключенные не могли уловить, полностью по­нять и оценить ситуацию; они не могли понять, за что они оказались в концентрационном лагере, они не были пре­ступниками, а в правоверном сознании умещается лишь одна мысль: только "преступники" заслуживают наказания. И это непонимание ситуации приводило их в полное смяте­ние и как следствие — к душевному надлому.

Политические и религиозные заключенные реагирова­ли на те же самые условия совершенно иначе.

Для политических, которые подвергались преследовани­ям СС, арест не был громом среди ясного неба, они были к нему психологически готовы. Они проклинали свою судьбу, но при этом принимали ее как нечто соответствующее самому ходу вещей. Они, естественно, были озабочены тем, что их ждет, и, конечно, судьбой своих близких, однако они, без сомнения, не чувствовали себя униженными, хотя, как и дру­гие, страдали от ужасных условий лагеря.

Свидетели Иеговы все оказались в концлагере за отказ служить в армии. Они держались едва ли не еще более стой­ко, чем политические. Благодаря сильным религиозным убеж­дениям, они не утратили своей личности, поскольку един­ственная их вина в глазах СС состояла в нежелании служить с оружием в руках, им часто предлагали свободу, если они все-таки согласятся служить вопреки своим убеждени­ям, но они стойко отвергали такие предложения.

Иеговисты, как правило, были людьми достаточно ограни­ченными и стремились только к одному — обратить других в свою веру. В остальном же они были хорошими товарищами, надежными, воспитанными и всегда готовыми прийти на по­мощь. Они почти не вступали в споры и ссоры, были пример­ными работниками, и потому из них нередко выбирали надзи­рателей, и тогда они добросовестно подгоняли заключенных и настаивали, чтобы те выполняли работу качественно и в срок. Они никогда не оскорбляли других заключенных, всегда были вежливы, и все равно эсэсовцы предпочитали их в качестве старших за трудолюбие, ловкость и сдержанность.

Хотя Беттельхайм дает очень краткое, схематичное описание личных качеств политзаключенных[48] , из него все равно видно, что заключенные с твердыми убеждениями совершенно иначе реагировали на условия существования в концлагере, чем те, у кого таких убеждений не было. Этот факт находится в противоречии с бихевиористским тези­сом, который Хейни, Бэнкс и Цимбардо пытались доказать своим экспериментом.

Естественно, возникает вопрос: какой смысл в подоб­ных "искусственных" экспериментах, когда есть столько материала для "естественных" экспериментов? Этот воп­рос звучит еще более остро не только потому, что такие эксперименты страдают неточностью, но еще и потому, что экспериментальная ситуация всегда имеет тенденцию к искажению "реальной жизни".

Но что мы подразумеваем под "реальной жизнью"? Быть может, будет лучше, если я приведу какие-то примеры, вместо того чтобы давать формальное определение и уво­дить наш разговор в философское и эпистемологическое русло.

Во время маневров объявляют, что имеется определен­ное число "убитых" солдат и несколько "подбитых" ору­дий. Это соответствует правилам игры, но для солдат как личностей и для орудий как предметов из этого ничего не следует; "убитый" солдат рад, что он получает некоторую передышку, да и "подбитое" орудие будет продолжать свою службу. Самое страшное, что может грозить проигравшей сражение стороне, — это то, что у генерала могут быть трудности в служебной карьере. Иными словами: то, что яроисходит на учениях, не имеет никаких последствий для реальной жизни большинства участников.

Игра на деньги — другой вариант того же явления. Большинство увлекающихся картами, рулеткой или скач­ками людей очень четко разделяют "игру" и "жизнь"; они поднимают ставки лишь до того уровня, который не угро­жает серьезными последствиями их благосостоянию, т. е. не имеет серьезных последствий.

Зато меньшинство, реальные "игроки", поднимают став­ки до уровня, где проигрыш серьезно угрожает их эконо­мическому положению. Но "игрок" "играет" не в прямом смысле; на самом деле он осуществляет на практике одну из реальных и весьма драматических форм жизни.

Данная концепция соотношения "игры" и "реальности" касается такого вида спорта, как фехтование: никто из партнеров не рискует жизнью. Если же ситуация поединка организована таким образом, что кто-то должен погибнуть, то мы говорим уже не о спорте, а о дуэли[49] .

Бели бы "испытуемые" в психологическом эксперимен­те абсолютно ясно представляли себе, что все это только игра, все было бы очень просто. Но во многих эксперимен­тах (включая и эксперимент Мильграма) их обманывают. Что же касается эксперимента с тюрьмой, то все было подстроено так, чтобы испытуемые как можно меньше зна­ли о правилах эксперимента, более того, чтобы они вооб­ще не могли понять, что арест — это всего лишь начало эксперимента. А то, что многие исследователи ради удоб­ства проведения эксперимента вообще работают с совер­шенно ложными фактами, служит еще одним доказатель­ством их чрезвычайно низкой результативности: участни­ки эксперимента пребывают в полном смятении, что очень сильно снижает критическую способность их суждений[50] .

В "реальной жизни" мы знаем, что наше поведение всегда влечет за собой какие-то последствия. У кого-нибудь может возникнуть фантазия убить человека, но такая фантазия редко приводится в исполнение. У мно­гих подобные фантазии появляются во сне, ибо сон не имеет последствий. Эксперимент, в котором испытуемые не обязательно ощущают жизненную реальность проис­ходящего, скорее может вызвать реакции, которые обна­руживают бессознательные тенденции, но вовсе не явля­ется однозначно симптомом того, как поведут себя эти люди в действительной жизни[51] . Есть еще одна немало­важная причина, по которой необходимо точно знать, является ли данное событие реальностью или игрой. Как известно, реальная опасность мобилизует "аварийную энергию" организма — физическую силу, ловкость, вы­носливость и т. д., причем нередко они достигают такой степени, о которой человек и не подозревает у себя. Но эта аварийная энергия мобилизуется лишь тогда, когда весь организм ощущает реальность опасности на нейро­физиологическом уровне; это не имеет ничего общего с повседневными человеческими страхами, которые не вы­зывают никаких защитных сил, а только оставляют оза­боченность и усталость.

Сходная ситуация возникает, например, когда челове­ку приходится мобилизовывать все свои моральные силы, совесть и силу воли, — здесь тоже очень большое значе­ние имеет различение между реальностью и фантазией, ибо названные качества вовсе не проявятся, если не будет уверенности, что все происходящее очень серьезно и имеет место на самом деле.

Кроме всего сказанного, в лабораторном эксперименте вызывает сомнение роль руководителя. Он руководит фик­тивной реальностью, которую сам сконструировал, и теперь осуществляет свою власть над ней. В известном смысле он сам является для испытуемого представителем реальности; уже поэтому он действует на испытуемых точно так же, как гипнотизер на своих клиентов. Ведь руководитель до известной степени освобождает испытуемых от собственной воли и от ответственности и тем самым го­раздо быстрее формирует их готовность подчиняться ему, чем это имело бы место в любой другой негипнотической ситуации.

И, наконец, последнее. Разница между мнимым за­ключенным и настоящим настолько велика, что, по сути дела, невозможно провести мало-мальски приемлемую ана­логию и делать серьезные выводы на основе эксперимен­та. Для заключенного, который попал в тюрьму за опре­деленное деяние, ситуация в высшей степени реальна. Он знает, за что арестован (вопрос о справедливости или не­справедливости наказания — это уже другая проблема), знает свою беспомощность и знает тот минимум прав, которыми может воспользоваться, знает свои шансы на досрочное освобождение. И ни у кого не вызывает сомне­ния, что очень значимым фактором для заключенного яв­ляется срок: идет ли речь всего о двух неделях пребыва­ния в тюрьме (даже в самых ужасных условиях) или же о двух месяцах, двух годах или двадцати годах лишения свободы. Этот фактор решающий, именно он вызывает состояние безнадежности и полной деморализации, он же (в исключительных случаях) может привести к мобилиза­ции новой энергии — для реализации плохих или хоро­ших целей. Кроме того, заключенный — это ведь, в кон­це концов, не только "заключенный". У каждого своя индивидуальность, и реагирует он в соответствии со сво­ей индивидуальной структурой характера. Это, правда, не означает вовсе, что все его реакции исключительно функция одной лишь личности и не имеют никакого от­ношения к реальным внешним условиям. Было бы наив­но пытаться решить данную альтернативу по типу или-или. Самое сложное в этой проблеме заключается в том, чтобы выяснить (у каждого отдельного индивида и у каж­дой группы), в чем состоит специфика взаимодействия между структурой конкретной личности и структурой кон­кретного общества. Только здесь начинается настоящее научное исследование; и гипотеза, будто единственным фактором, объясняющим человеческое поведение, служит ситуация, является для такого исследования серьезной помехой.

Теория фрустрационной агрессивности

Существует еще немало бихевиористски ориентированных исследований проблемы агрессивности[52] , но единственной общей теорией агрессии и насилия является теория фруст­рации Джона Долларда и других, претендующая на объяс­нение причины любой агрессии. Точнее говоря, эта теория утверждает следующее: "Возникновение агрессивного по­ведения всегда обусловлено наличием фрустрации, и на­оборот — наличие фрустрации всегда влечет за собой ка­кую-нибудь форму агрессивности".

Спустя два года один из авторов этой теории, Н. Э. Мил­лер, высказал вторую половину гипотезы, сделав допущение, что фрустрация может вызывать множество различных ре­акций и что агрессивность есть лишь одна из них.

Как утверждает Басе, эта теория была признана за ма­лым исключением почти всеми психологами. Сам Басе под­водит критический итог: "К сожалению, исключительное внимание к фрустрации привело к тому, что целый боль­шой класс антецеденций (вредных раздражителей) был выброшен за борт вместе с концепцией агрессии как инст­рументальной реакции. На самом деле фрустрация — это лишь одна из многих антецеденций агрессивности, и при­том не самая сильная".

К сожалению, невозможно более подробно обсудить фрустрационную теорию агрессии в рамках этой книги из-за огромного объема справочной литературы[53] . Поэтому я ограничусь рассмотрением лишь нескольких важнейших положений.

Первоначальная простая формулировка этой теории сильно пострадала от многочисленных толкований понятия "фрустрация". Главными остаются два значения: 1) пре­кращение начатой целенаправленной деятельности (при­мер с мальчиком, которого вошедшая в комнату мать за­стала в тот момент, когда он залез в коробку с печеньем; или пример с прерванным сексуальным актом); 2) фруст­рация как отрицание желания, вожделения, страсти, "отказ" в терминах Басса (пример с мальчиком, который про­сит у матери печенье, а она ему отказывает; или с мужчи­ной, который делает женщине предложение, и она его от­вергает).

Многозначность толкований понятия фрустрации свя­зана, во-первых, с тем, что Доллард и другие недоста­точно четко и точно сформулировали свои идеи. Вторая причина, вероятно, заключается в том, что в обыденном языке слово "фрустрация" употребляется чаще всего во втором значении, к которому можно было бы добавить еще и психоаналитическое толкование (например, потреб­ность ребенка в любви оказывается "фрустрирована" его матерью).

Каждому из значений понятия "фрустрация" соответст­вуют две совершенно различные теории. Фрустрация в первом смысле, видимо, встречается довольно редко, ибо для нее необходима такая ситуация, когда преднамерен­ная деятельность уже началась. В любом случае серьезно­го подтверждения или опровержения этой теории можно ожидать только от новых научных данных нейрофизио­логии.

Что касается другой теории, опирающейся на второе значение слова "фрустрация", то складывается впечатле­ние, что она не выдерживает проверки эмпирическими фак­тами. Вспомним хотя бы простейший жизненный факт: ни одно важное дело в жизни не достигается без фрустра­ции. Как ни симпатична идея о возможности обучения чему-либо без всяких усилий, без труда (т. е. без фрустра­ции), но она явно недостижима, особенно если речь идет о получении высокой квалификации. И если бы человек не обнаружил способности справляться с фрустрациями, то он бы, вероятно, вообще не смог совершенствоваться. А разве опыт жизни не показывает нам, что люди еже­дневно страдают, получая отказы, но при этом вовсе не проявляют агрессивных реакций? Люди, простаивающие в очереди ради получения билета в театр, верующие во время поста, люди на войне, вынужденные мириться с отсутствием качественной пищи, — эти и сотни подоб­ных случаев фрустрации не ведут к росту агрессивности. На самом деле важнейшую роль играет психологическая значимость фрустрации для конкретного индивида, ко-

торая в зависимости от общей обстановки может быть различной.

Если, например, ребенку запрещают есть конфеты, то такая фрустрация может и не вызвать никаких агрессив­ных реакций, если родители любят ребенка. Если же этот запрет является одним из проявлений родительского во­люнтаризма или если младшей сестренке в его присут­ствии дали печенье, а ему — нет, то такая ситуация мо­жет привести к настоящему взрыву гнева. Таким обра­зом, агрессивность вызывается не фрустрацией, как тако­вой, а ситуацией, в которой присутствует элемент неспра­ведливости.

Важнейшим фактором для прогнозирования последствий фрустрации и их интенсивности является характер ин­дивида. Например, обжора будет негодовать, если не по­лучит вдоволь еды, жадный становится агрессивным, если ему не удается выторговать что-то и купить по дешевке. Нарциссическая личность испытывает фрустрацию, если не получает ожидаемых похвал, признания и восхище­ния. Итак, от характера человека зависит, во-первых, что вызывает в нем фрустрацию и, во-вторых, насколько интенсивно он будет реагировать на фрустрацию.

Поэтому, какова бы ни была ценность бихевиорист­ских исследований проблемы агрессивности, им все же не удалось сформулировать общую гипотезу о причинах особо острой агрессивности, ведущей к насилию. Мегарже в конце своего блистательного обзора психологической литерату­ры пишет: "Лишь считанные исследователи попытались перепроверить существующие теории насилия. Эмпириче­ские исследования частных проблем в общем и целом не служили делу проверки теорий. А серьезные теоретики чаще всего изучали сравнительно мягкие формы агрессив­ного поведения или же брали за объект исследования ин­фраструктуры, а не человека" (Курсив мой. — Э. Ф.).

Принимая во внимание талант этих исследователей, огромное количество материалов, которые были в их рас­поряжении, а также многочисленных помощников-студен­тов, результаты можно оценить как весьма умеренные, что дает основание считать, что бихевиористская психо­логия непригодна для создания систематической теории источников агрессивности и насилия.

III. БИХЕВИОРИЗМ И ИНСТИНКТИВИЗМ: СХОДСТВО И РАЗЛИЧИЯ *

Черты сходства

Согласно представлениям инстинктивистов, человек жи­вет прошлым своего рода, бихевиористы же полагают, что человек живет сегодняшним днем своего общества. Пер­вый — это машина, в которую заложены только унасле­дованные модели прошлого, последний — машина» спо­собная воспроизводить только социальные модели совре­менности. Обе теоретические ориентации опираются на одну общую предпосылку: человек не имеет души с ее особой структурой и специфическими законами.

Для всех теорий в духе Лоренца характерен подход, который наиболее радикально сформулировал ученик Ло­ренца — Пауль Лайхаузен. Он критикует всех психоло­гов-"гуманистов" (Human-psychologen), утверждающих, что все психическое можно объяснить только с помощью пси­хологии, т. е. на базе собственно психологических пред­посылок. Вот что им возражает Лайхаузен: "Где мы опре­деленно не находим объяснения психических явлений и состояний, так это в психическом, как таковом. И по той же причине, по которой невозможно объяснить пищеваре­ние, исходя лишь из самого процесса пищеварения, а не­обходимо привлечение огромного материала об экологи­ческих условиях существования огромного числа организ­мов и тысячелетнем естественном отборе, который привел к усвоению не только неорганических, но и органических продуктов питания. И психические процессы так же точ­но возникли в результате естественного внутривидового отбора, и потому объяснить их можно, только исходя из предшествующих явлений". Проще говоря, Лайхаузен счи­тает, что психологические факты можно объяснить ис­ключительно на основе эволюционного процесса. И при этом важно уяснить, что следует понимать под словом "объяснить". Если, например, мы хотим узнать, как смог развиться аффект страха в ходе развития мозга от низ­ших существ к высшим, то это дело тех ученых, которые занимаются эволюцией мозга. А если мы хотим узнать, почему человек боится, то данные эволюции в этом случае

мало чем помогут, потому что здесь объяснению может по­мочь в первую очередь психология. Или человеку угрожает более сильный противник, или он пытается справиться со своей собственной внутренней агрессивностью, или он стра­дает от чувства беспомощности, или страх есть симптом паранойи* , иными словами, только на базе изучения мно­жества аналогичных психологических факторов можно объяснить синдром страха. А пытаться объяснять аффект страха какого-либо конкретного человека процессом эволю­ции — это с самого начала бессмысленная идея.

Лайхаузен делает ставку на теорию эволюции: по его мнению, мы можем объяснить все психические процессы лишь благодаря тому, что изучим происхождение человека и то, как он стал тем, что он есть. Правда, он и по поводу процессов пищеварения считает, что их можно объяснить, зная условия их развития миллионы лет тому назад. Как же помочь больному, страдающему желудочным заболева­нием, если врач будет озабочен эволюцией пищеварения, а не конкретными симптомами у конкретного пациента? По-моему, даже Лоренц не был таким ярым, крайне односто­ронним поборником бескомпромиссного дарвинизма, хотя и опирался в своей теории на его предпосылки[54] .

Несмотря на все различия, и бихевиоризм и инстинктивизм имеют одну важную общую черту: и тот и другой упускают из поля зрения личность, самого действующего человека. Является ли человек продуктом эволюции жи­вотных предков или результатом воспитания, он в обоих случаях определяется исключительно внешними условия­ми; он не принимает участия в своей жизни, не несет никакой ответственности и не имеет ни капли свободы. Человек — это марионетка, которой управляют либо ин­стинкты, либо воспитатели.

Новые подходы

Несмотря на ряд общих моментов в оценке человека, а также общую философскую ориентацию, инстинктивизм и бихевиоризм фанатично сражаются друг с другом, отстаи­вая свои позиции. Каждая из сторон собирает под свои знамена сторонников и выдвигает лозунги типа "Природа ИЛИ воспитание", "Инстинкт ИЛИ среда".

В последние годы стала заметной тенденция к преодо­лению острого конфликта между этими направлениями. В качестве одного из путей примирения противоречий было предложено изменить терминологию. Кое-кто надумал тер­мин "инстинкт" закрепить за животным миром, а при характеристике человеческой мотивации говорить о "есте­ственных влечениях". Так возникли следующие формули­ровки: "Поведение человека большей частью определяет­ся обучением, в то время как поведение птицы большей частью не подлежит научению". Подобная неуклюжая фор­мулировка ярко характеризует новую тенденцию отхода от метафизического "или—или" в сторону осторожной фор­мулы "более или менее". Представители этого направле­ния надеются таким образом постепенно подвести дело к смене акцентов на тех или иных факторах. Моделью для подобных рассуждений является идеальный континуум, на одном конце которого находятся факторы (почти) ис­ключительно врожденного происхождения, в то время как на другом — факторы (почти) полностью благоприобре­тенные.

Так, один из известных противников инстинктивизма, Ф. А. Бич, пишет:

Идея, будто любое поведение должно определяться либо наследственностью, либо обучением, совершенно неправомер­на. Конкретная реакция есть результат взаимодействия огромного числа переменных, из которых только две детер­минированы генами или воспитанием. И психологи обяза­ны анализировать все эти факторы без исключения. А когда они правильно поймут свою задачу, не будет необходимости вести дискуссии по поводу туманных концепций инстинк­тивного поведения.

Во многом сходные идеи можно найти и у таких авто­ров, как Майер и Шнайрла, которые пишут:

Поскольку в поведении высокоразвитых живых существ обучение играет значительно более важную роль, чем в пове­дении низших форм жизни, врожденные модели поведения у высших существенно модифицируются опытом, чего у низ­ших форм почти не наблюдается. Благодаря такой модифи­кации животное может приспособиться к новым обстоятель-

ствам. Поэтому выживание высших животных в меньшей степени зависит от внешних условий.

Однако взаимодействие и взаимовлияние врожденных и благоприобретенных факторов дает такое многообразие моде­лей поведения, которое очень сильно затрудняет их класси­фикацию и требует изучения каждого типа поведения отдельно от других.

В книге этих авторов представлены взгляды, сглажи­вающие противоречия между лагерем «инстинктивистов» и сторонниками теории "обучения". Главная проблема, с их точки зрения, заключается в том, что принято разгра­ничивать "органические" и "неорганические" влечения. Первые — голод, борьба, бегство, сексуальность — обес­печивают выживание индивида и вида. А вторые, "неорга­нические" влечения (страсти, обусловленные характером)[55] , не заложены в филогенетическую программу и у всех лю­дей проявляются по-разному: как стремление к свободе и любви, как деструктивность, нарциссизм, садизм или ма­зохизм.

Эти "неорганические" влечения, которые являются вто­рой натурой человека, нередко путают с органическими влечениями. В первую очередь это касается секса. Прак­тика психоанализа показала, что интенсивность пережи­вания, которое сам субъект считает сексуальным желани­ем, часто имеет в основе своей совершенно иные несексу­альные страсти, как, например, нарциссизм, садизм, ма­зохизм, властолюбие и даже страх, одиночество и скуку.

Например, мужчина-нарцисс может испытать сексуаль­ное волнение при виде женщины лишь потому, что ему представилась возможность доказать свою собственную при­влекательность, а садиста может взволновать самый шанс завоевать женщину (или мужчину) и подчинить себе. Мно­гие люди на долгие годы оказывались эмоционально при­вязанными друг к другу под влиянием такой мотивации, особенно в тех случаях, когда садизм одного партнера со­ответствует мазохизму другого. Известно, что слава, власть и богатство делают их обладателя сексуально привлека­тельной фигурой при минимальных физических предпосылках. Во всех этих случаях физическое желание тела мобилизуется за счет совершенно иных, несексуальных, стремлений. Вот и посудите сами, сколько детей появи­лось на свет благодаря тщеславию, садизму и мазохизму, а вовсе не в результате подлинного физического притяже­ния, не говоря уж о любви... Однако люди (особенно муж­чины) предпочитают даже скорее признать свою чрезмер­ную "сексуальную возбудимость", чем "чрезмерное тще­славие"[56] .

Подобный феиомен многократно наблюдался при из­учении обжорства. Этот симптом вызван не "физиологиче­ским", а "психическим" голодом, причиной которого мо­жет быть чувство депрессии, страха, "пустоты" и т. д.

Мой тезис (который я хочу доказать в последующих главах) звучит так: деструктивность и жестокость — это не инстинктивные влечения, а страсти, которые корня­ми уходят в целостную структуру человеческого бытия. Они относятся к разряду тех возможностей, которые при­дают жизни смысл; их нет и не может быть у животно­го, ибо они по природе своей коренятся в "человеческой сущности". Главное заблуждение Лоренца и других ис­следователей инстинктов состоит в том, что они перепу­тали два вида влечений — те, которые обусловлены ин­стинктами, и те, которые определяются характером. Са­дист, словно ожидающий момента, чтобы совершить зло­деяние и "разрядить" свой садизм, на первый взгляд очень напоминает "гидравлическуто модель накопившейся ин­стинктивной энергии". Но на самом деле это разные вещи. Только люди с садистским характером ожидают возмож­ности проявить себя в этом качестве, так же как люди с любвеобильным характером ищут возможность выразить свою любовь.

О политической и социальной подоплеке обеих теорий

Попробуем поточнее разобраться в социальных и полити­ческих предпосылках разногласий между представителя­ми теории воспитания и сторонниками теории влечений. Теория воспитания отмечена духом французской бур­жуазной революции XVIII в. Феодализм опирался на пред­положение, что его общественный порядок и есть есте­ственный порядок. Буржуазия, желая свергнуть этот "ес­тественный" порядок, взяла на вооружение теорию, со­гласно которой человеческий статус определяется не ка­кими-то врожденными или естественными факторами, а полностью зависит от обстоятельств общественной жиз­ни. Революция как раз и ставила цель изменения и улуч­шения социальных обстоятельств. Все недостатки и глу­пости объяснялись теперь не человеческой природой, а дурными условиями жизни общества. Так появилась воз­можность для неограниченного оптимизма в отношении человеческого будущего.

В то время как теория воспитания тесно связана с рево­люционными надеждами восходящей буржуазии XVIII в., основанное на дарвинизме учение об инстинктах отражает мировоззрение капитализма XIX в. Капиталистическая си­стема идет к гармонии через жесточайшую конкурентную борьбу всех против всех. Для утверждения капитализма в качестве нового естественного строя очень важно было доказать, что и человек — самый удивительный и самый сложный феномен природы — является результатом кон­курентной борьбы "всех против всех" — всех живых су­ществ, всех биологических видов с самого начала суще­ствования жизни. Тогда развитие жизни от одноклеточно­го организма до человека можно было объявить величай­шим примером свободного предпринимательства, когда в конкурентной борьбе побеждают сильнейшие и вымирают те, кто неспособен идти в ногу с развивающейся экономи­ческой системой[57] .

В 20-е гг. XX в. против теории инстинктов выступила целая группа ученых (К. Данлап, Цинг Янг Куо, Л. Бер­нард и др.). Это была настоящая революция, и успех ее объяснялся прежде всего изменившимся характером са­мого капитализма. Дело в том, что развитие капитализма в XIX в. шло под знаком ожесточенной борьбы между предпринимателями, которая разоряла слабых и менее спо­собных. В XX в. для капитализма стала более характер­на не столько конкуренция, сколько кооперация круп­ных концернов. И тогда отпала необходимость доказы­вать, что непримиримая конкурентная борьба соответству­ет естественному закону природы. Кроме того, XX в. от­личается от XIX в. методами господства. В прошлом веке власть базировалась в целом на патриархальных принци­пах подчинения авторитету Бога и короля. В эпоху ки­бернетики капитализм, благодаря гигантской концентра­ции предприятий, а также оказавшись способным дать рабочим хлеб и зрелища, получает совершенно новые воз­можности контроля: в арсенал средств контроля входят психологическое манипулирование человеком, а также ме­тоды человеческой инженерии. Сегодня капиталистиче­скому производству гораздо нужнее человек гибкий, вну­шаемый и легко обучаемый, нежели тот, кто задавлен страхом перед авторитетом. И наконец, третье отличие: современное индустриальное общество имеет совершенно иные представления о целях. Идеалом XIX в. (для бур­жуа, по крайней мере) была независимость и частная ини­циатива, возможность быть "хозяином самому себе". Се­годня, напротив, достойной целью считается неограни­ченное потребление и неограниченное господство над при­родой. Человечество одержимо идеей овладеть природой настолько, чтобы в один прекрасный день человек почув­ствовал себя Богом: зачем же в самой человеческой нату­ре должно сохраниться нечто недоступное для контроля и манипулирования?

Таким образом, понятно, что бихевиоризм стал выра­жением духа индустриализма XX в. Но чем тогда объяс­нить возрождение инстинктивистских идей и огромную популярность книг Конрада Лоренца? Я думаю, одной из причин этого стало чувство безнадежности и страха, по­селившееся в сердцах миллионов людей перед лицом все возрастающей опасности мировой катастрофы. Многие из тех, кто разуверились в идее прогресса и в том, что мож­но что-то изменить в человеческой судьбе, сегодня ищут причины своих разочарований. Однако вместо того, что­бы тщательно изучать социальные процессы, они пыта­ются во всем обвинить человека, неизменную человеческую природу. Ну и самая последняя причина возникно­вения неоинстинктивизма связана с личными и полити­ческими взглядами конкретных авторов.

Некоторые из них сами не вполне осознали философ­ские и политические последствия своих теорий. Коммен­таторы их теорий также не придали значения этой связи. Но есть и исключения. Например, Н. Пасторе провел срав­нительный анализ общественно-политических воззрений двадцати четырех психологов. Одиннадцать из двенадцати "либералов" или радикалов оказались сторонниками тео­рии среды и один — сторонником учения о наследствен­ности; зато из двенадцати "консерваторов" одиннадцать представляли теорию наследственности и только один — теорию среды. Даже если сделать скидку на малочислен­ность выборки, все равно результаты довольно впечатля­ющие.

Другие авторы руководствуются эмоциональными фак­торами — так, по крайний мере, считают их противники. Пример такого одностороннего подхода мы находим у од­ного из известнейших представителей ортодоксального психоанализа — Р. Вэльдера.

Известны две полярные позиции, критикующие друг дру­га: праведные марксисты и западные либералы. Но в одном их мнения совпадают: и те и другие страстно убеждены, что человек от природы "добр" и что все зло и беды в человече­ских отношениях происходят по причине дурных обстоя­тельств: для марксистов главное зло в частной собственно­сти, сторонники умеренной версии объявляют причиной так называемую "невротическую культуру"...

Однако ни эволюционисты, ни революционеры, убежден­ные в природной доброте человека, не могут отрицать, что теория деструктивности (и влечения к смерти) приводит их в смятение. Ибо если эта теория верна, то возможность стра­даний и конфликтов исконно заложена в человеческое бы­тие и уничтожить или облегчить страдания оказывается го­раздо сложнее, чем это предполагали социальные революци­онеры.

Критические замечания Вэльдера, как видим, касаются только противников теории инстинктов.

IV. ПСИХОАНАЛИТИЧЕСКИЙ ПОДХОД К ПОНИМАНИЮ АГРЕССИВНОСТИ

Устраняет ли психоаналитическое учение недостатки би­хевиоризма и инстинктивизма? На первый взгляд — нет. Даже более того, кажется, будто психоанализ сам обреме­нен недостатками обоих направлений, ибо в своих теоре­тических построениях он опирается на учение об инстинк­тах[58] , а в своей терапевтической практике учитывает воз­действие внешнего мира на пациента.

Мне нет нужды излагать здесь взгляды 3. Фрейда[59] , ибо всем известно, что фрейдизм в объяснении человеческого поведения исходит из противостояния двух фундаменталь­ных страстей — инстинкта самосохранения и сексуально­сти (позже он назовет эту антиномию влечением к жизни и влечением к смерти). Что его теория одновременно уде­ляет серьезное внимание проблеме социального окруже­ния — это тоже очевидно: ведь все знают, что в лечебной практике психоанализ всегда пытался объяснить разви­тие личности специфическими условиями жизни ребенка в раннем детстве, т. е. воздействием на него семейного окру­жения.

Характерно, что на практике пациенты, а нередко и сами психотерапевты лишь на словах признают роль сексу­альных влечений, на деле же полностью находятся на по­зициях теории воспитания. Ведь аксиома фрейдизма гла­сит: все отрицательное в развитии пациента является ре­зультатом вредных воздействий на него в раннем детстве. И потому сплошь и рядом родители занимаются напрас­ным самобичеванием, полагая, что каждая нежелательная черта в характере ребенка, обнаруженная после его рожде­ния, обусловлена тем или иным родительским влиянием. Сами же пациенты во время анализа проявляют склон­ность снимать с себя всякую ответственность за свое пове­дение и во всем винить родителей.

В свете этих фактов психологи, быть может, правы, зачисляя психоанализ как теорию в разряд учений об инстинктах, и тогда их аргументы против Лоренца ео ipso[60] есть аргументы против психоанализа. Но здесь следует соблюдать осторожность. И прежде всего ответить на во­прос: что собой представляет психоанализ? Что это, пол­ная совокупность всех теорий Фрейда или же творчество Фрейда (как и любого пионера науки) многослойно и в нем надо уметь, с одной стороны, видеть главные продук­тивные идеи (сохранившие свое значение и по сей день), а с другой стороны, различать вспомогательные, второсте­пенные элементы его системы, которые заняли в ней мес­то лишь как дань своей эпохе? Если проводить такое деление, то следует спросить, составляет ли теория либи­до ядро фрейдовского творчества, или она только форма, в которую он облачил свои новые воззрения, ввиду того что не мог иначе сформулировать свою концепцию в рам­ках традиционной научно-философской мысли.

Сам Фрейд никогда не претендовал на научную доказа­тельность теории либидо. Он обозначил ее словами "наша мифология" и позднее заменил теорией Эроса и "влечени­ем" к смерти. Большое значение имеет также тот факт, что основополагающими категориями психоанализа Фрейд считал вытеснение и сублимацию, а вовсе не либидо.

Но еще важнее для нас не высказывания Фрейда, а то, в чем мы видим сегодня уникальное историческое значение его открытий, — и это, конечно, не его учение об инстинк­тах, как таковое. Действительно, начиная с XIX в. это учение получило довольно широкое распространение. Ко­гда он назвал сексуальное влечение (наряду с инстинктом самосохранения) источником всех страстей, это звучало нео­жиданно и революционно, ибо то была все еще эпоха гос­подства викторианской буржуазной морали. Но дело даже не в этой новой концепции влечений, не она произвела такое неизгладимое впечатление на современников и по­томков. По-моему, подлинно историческое значение сделан­ного Фрейдом состоит в открытии бессознательного, и при­том не на философском или спекулятивном уровне, а на уровне эмпирического исследования — так, как он изложил это в отдельных лекциях и особенно в своем фунда­ментальном труде "Толкование сновидений". Так, напри­мер, если вы желаете показать, что некий, на сознатель­ном уровне миролюбивый и совестливый человек одержим тайным желанием убивать, то вопрос об истоках этого им­пульса — явно не первостепенный. Вряд ли так уж важно выяснять — лежит ли в его основе "Эдипов комплекс"* ненависти к отцу, или нарциссизм, или это проявление инстинкта смерти. Революция Фрейда состояла в том, что он помог нам обнаружить бессознательный аспект человече­ского мышления и ту энергию, которая необходима челове­ку для того, чтобы не допустить осознания нежелательных влечений. Он показал, что добрые намерения не имеют ни­какого значения, если они прикрывают неосознанные же­лания. Он разоблачил "честную" бесчестность, показав, что недостаточно иметь "благие порывы" и действовать "из доб­рых побуждений" на сознательном уровне. Он был первый ученый, который проник в преисподнюю человеческой души, и потому его идеи имели такой колоссальный успех у ху­дожников и писателей тогда, когда психиатры еще не при­нимали его всерьез.

Но это еще не все, Фрейд пошел дальше. Он не только показал, что в человеке действуют силы, которых он не сознает, и путем рационализации защищает себя от их осознания; он объяснил, что эти неосознанные силы ин­тегрируются в единую систему по имени "характер" (в но­вом, фрейдовском динамическом* смысле этого слова[61] ). Фрейд начал развивать свою концепцию еще в первой работе об "анальном характере"* . Он заметил, что такие черты, как самолюбие, пунктуальность и бережливость, соединенные в одной личности, часто выступают как ха­рактерологический синдром. В добавление к этому синдрому были подмечены такие моменты, которые связаны с формированием у ребенка понятия личной гигиены (воз­держание при позывах к освобождению прямой кишки и т. д.). Так впервые Фрейд сделал шаг к установлению связи между типом поведения вообще и поведением ребен­ка при необходимости освободить желудок (или его реак­цией на осознание этого). Следующий блистательный шаг состоял в том, что он сопоставил обе группы моделей по­ведения и теоретически обосновал их взаимосвязь, опира­ясь на более раннюю свою гипотезу о развитии либидо.

Согласно этой гипотезе, ребенок в раннем детстве про­ходит через различные фазы своего развития, когда снача­ла главным органом удовлетворения желаний является рот, а затем анус, который становится важной эрогенной зоной* , и большинство либидозных желаний связано с процессом воздержания или освобождения от экскремен­тов. И Фрейд сделал вывод, что способ поведения можно квалифицировать либо как синдром сублимации сексуаль­ного удовлетворения анального желания, либо как отри­цательную реакцию на невозможность такого удовлетво­рения.

Тогда самолюбие и бережливость можно рассматривать как сублимацию первоначального желания "удержать стул"; а чрезмерную аккуратность считать отрицательной уста­новкой на детское "недержание". Фрейд показал, что эти три первоначальных признака, которые раньше считались совершенно независимыми, являются частями единой сис­темы (или единой структуры), ибо все они уходят корня­ми в анальную сексуальность, а либидо находит выраже­ние в данных чертах характера (преимущественно в форме психологической установки или же в виде сублимации). Так Фрейд объяснил, почему перечисленные черты лично­сти имеют такой мощный заряд, что почти не поддаются трансформации извне[62] .

Одним из важнейших элементов теории стало понятие "орально-садистского"* типа личности, который я обозна­чаю как эксплуататорскую личность. Есть и другие обозначения личностных типов, соответствующие тому, ка­кой из аспектов стараются подчеркнуть: например, авто­ритарный[63] (садо-мазохистский), бунтарский и революци­онный, нарциссический и инцестуозный. Последние на­звания большей частью не относятся к классической пси­хоаналитической терминологии, эти характеристики очень близки друг к другу, нередко перекрещиваются, а их ком­бинации позволяют создавать более подробный психоло­гический портрет конкретной личности.

Теоретическая концепция структуры личности у Фрей­да была построена на основе того, что либидо (в ораль­ной, анальной или генитальной форме) является источни­ком, питающим энергией различные черты личности. Но даже если отвлечься от теории либидо, открытие Фрейда не утрачивает своего значения для практики клинических наблюдений; и факт остается фактом, что характерологи­ческие синдромы питаются из одного и того же источника энергии.

Я попытался показать, что синдром характера коре­нится в определенных формах ориентации индивида, де­монстрирующих его отношение к внешнему миру и к себе самому, и является главным источником, питающим лич­ность. Далее, я пытался показать, что социальный тип личности формируется под влиянием одинаковых соци­ально-экономических условий жизни всех членов группы[64] .

Понятие характера играет чрезвычайно большую роль в нашей теории, поскольку оно устраняет прежнее проти­вопоставление между внешним миром и влечением. Сексу­альное влечение в системе Фрейда занимает важное место как фактор формирования личности, но при этом воздей­ствие данного фактора осуществляется большей частью через призму внешнего мира. Так возникло предположе­ние, что личность является продуктом взаимодействия влечений и внешнего мира. Это стало возможно потому, что Фрейд все влечения привел в систему и подчинил од­ному (сексуальному, наряду с инстинктом самосохране­ния). Прежде исследователи инстинктов имели обыкнове­ние жестко разграничивать мотивы поведения, приписы­вая каждому из них какой-нибудь врожденный инстинкт. Фрейд же все различия между мотивами объяснял, исходя из влияния внешнего мира на сексуальную сферу челове­ка. Парадокс состоял в том, что как раз расширение по­нятия сексуальности дало Фрейду возможность распах­нуть двери для такого фактора формирования личности, как внешний мир (что было совершенно невозможно в дофрейдовских теориях влечений и инстинктов). Отныне любовь, нежность, садизм, мазохизм, тщеславие, зависть, страх, ревность и многие другие страсти больше не за­креплялись каждая за своим единственным врожденным инстинктов, а все рассматривались под углом зрения воз­действия окружающей среды на сексуальную сферу (осо­бенно со стороны значимых фигур раннего детства). Сам Фрейд считал, что он никогда не менял своего мировоззре­ния, но на самом деле он перерос инстинктивистский уро­вень мышления, что проявилось в его гипотезе о супер­влечении. И все же развитию его идей очень сильно мешали ограничения, связанные с теорией сексуальности, и тогда настало время окончательно освободиться от этого груза с помощью теории влечений. Однако здесь я хочу особо обра­тить внимание на тот факт, что Фрейдово "учение о стра­стях" резко отличается от традиционных исследований этой проблемы.

До сих пор мы говорили о том, что "характер определя­ет поведение", что та или иная черта характера (напри­мер, любвеобильность или деструктивность) заставляет человека вести себя так, а не иначе, и что человек чувст­вует удовлетворение, когда ведет себя в соответствии с характерной чертой своей натуры. Даже более того, мы можем по одной какой-то черте характера предсказать наи­более вероятное поведение человека: точнее, мы можем сказать, как он захочет себя повести, если ему предста­вится возможность.

Что означает это ограничение: "если представится воз­можность"?Здесь нам приходится вернуться к одному из самых существенных понятий Фрейда, каким является "прин­цип реальности"* , который опирается на инстинкт само­сохранения (в противовес "принципу удовольствия", кото­рый связан с инстинктом сексуальности). Все черты ха­рактера имеют свои корни либо в сексуальных, либо в несексуальных аффектах, но, независимо от того, какие страсти преобладают у конкретного индивида, всегда су­ществует противоречие между тем, что мы хотели бы де­лать, и тем, что нам положено делать (даже если это огра­ничение проистекает из наших собственных интересов). Мы не можем всегда поступать так, как нам диктуют наши страсти, ибо вынуждены, чтобы сохранить себе жизнь, до известной степени модифицировать свое поведение. Обыч­ный человек всегда идет на компромисс между тем, как он хотел бы поступить "от души" (в соответствии со своим характером), и тем, как он вынужден себя вести, чтобы его поведение по меньшей мере не повлекло за собой отри­цательных последствий для него самого. Конечно, есть разные степени приверженности инстинкту самосохране­ния (эго-интерес). Пример такой крайности представляет поведение фанатичного убийцы, у которого показатель "эго-интереса" равен нулю. А другую крайность составляет тип "приспособленца", для которого "эго-интерес" охватывает все, что может принести ему любовь, богатство или жиз­ненные удобства. Между этими двумя полюсами можно расположить всех людей, которые являются носителями смешанных характеров с разным процентным соотноше­нием страстей.

А вопрос о том, насколько человеку удается подавлять свои страсти, зависит не только от внутренних факторов, но и от соответствующей жизненной ситуации; когда си­туация меняется, вытесненные желания осознаются и обеспечивают себе реализацию. Это относится, например, к людям с садо-мазохистским характером. Всем знаком этот тип личности, который раболепно подчиняется свое­му шефу, зато терроризирует жену и детей. Другой слу­чай изменения характера встречается, когда меняется об­щая социальная ситуация. Так, садистская личность, которая может при желании вести себя как тихий и даже милый человек, в тоталитарном обществе (где террор и

садизм получают не осуждение, а одобрение) может пре­вратиться в настоящего дьявола. Другой может подав­лять в себе все явные формы садистского поведения, но его характер все равно проявится в мелочах: в позах, мимике, жестах, внешне безобидных словах.

Даже самые честные порывы могут служить вытесне­нию черт характера. Так, человека, который живет в со­ответствии с христианскими ценностями, в обществе, как правило, считают дураком или "невротиком", хотя учение Иисуса Христа составляет часть нашего нравственного со­знания. Поэтому многие прибегают к рационализации и мотивируют свою любовь к ближнему эгоистическим ин­тересом.

Эти рассуждения показывают, что черты характера с. точки зрения силы мотивации лишь до некоторой степени обусловлены субъективным интересом. Они показывают далее, что человеческое поведение в первую очередь мо­тивируется характером, но субъективный интерес в раз­личных условиях вносит свои модификации и корректи­вы. Огромной заслугой Фрейда является то, что он не только обнаружил характерологические черты, лежащие в основе поведения, но открыл пути и средства их изуче­ния: например, при помощи толкования сновидений и сво­бодных ассоциаций* , на материале изучения ошибок речи и письма и т. д.

В этом состоит главное различие между бихевиоризмом и психоаналитической характерологией. Воспитание (услов­ных рефлексов) осуществляется путем апелляции к субъек­тивному интересу, к страху перед болью, к естественным дотребностям в пище и питье, к безопасности и призна­нию и т. д.

У животных этот субъективный интерес проявляется так сильно, что в оптимальных условиях повторения сиг­налов, сопровождающихся вознаграждением или наказа­нием, интерес в самосохранении оказывается самым силь­ным и превосходит все другие влечения, включая сексу­альность и агрессивность. Конечно, и человек ведет себя соответственно своему субъективному интересу, но не все­гда и не неизбежно. Часто он действует и по велению своих страстей (высоких или низменных), а нередко готов (и вполне способен) поставить на карту свой интерес, иму-щество, свободу и даже жизнь во имя любви, во имя прав­ды и сохранения своей чести; но так же точно он может пожертвовать всем из ненависти, алчности, садизма и де­структивности. И вот эта разница является главной при­чиной того, что человеческое поведение не поддается объяс­нению, если его рассматривать как следствие исключи­тельно только обучения и воспитания.

Выводы

Среди открытий конца XIX в. эпохальным событием ста­ло то, что Фрейд обнаружил ключ к пониманию целой системы сил, определяющих структуру личности, а также то, что некоторые из этих сил противоречат друг другу-Открытия бессознательных процессов, а также динами­ческой структуры личности позволили Фрейду высветить радикально новые, глубинные корни человеческого пове­дения. Правда, они вызвали определенную тревогу, ибо с этого момента стало невозможно прикрываться добрыми намерениями; они были опасными, ибо общество было до самого основания потрясено тем, что каждый мог узнать о себе и других все, что угодно.

По мере того как психоанализ добивался успеха и при­знания, он постепенно отказывался от своего радикально­го ядра и делал ставку на то, что было общеприемлемым. Аналитики сохранили лишь одну часть фрейдовского бес­сознательного — сексуальность. Общество потребления распрощалось со многими викторианскими табу (и не толь­ко под влиянием психоанализа, но и по многим другим причинам). Никто больше не "падал в обморок", обнару­жив в себе склонность к самоубийству, "боязнь кастра­ции" или "зависть к пенису". Но открыть такие вытес­ненные свойства личности, как нарциссизм, садизм, жажда неограниченной власти, отчуждение, раболепство, индиф­ферентность, бессознательный отказ от своей личной це­лостности и т. д., обнаружить все это в себе, в политиче­ских лидерах, в общественной системе — означало подло­жить под это общество мощный "социальный динамит". Сам Фрейд, живя в эпоху, когда все человеческие страда­ния объяснялись только инстинктами, никогда не выра­жал недовольства обществом, он занимался безличной ка-

тегорией "Оно"* . Но времена меняются, и то, что тогда было революционным, сегодня кажется совершенно нор­мальным. И теория влечений из гипотезы превратилась в ядро и смирительную рубашку ортодоксального психоана­лиза. Таким образом, фрейдовский интерес к проблеме человеческих страданий и страстей не получил дальней­шего развития.

По этой причине я считаю, что наименование психо­анализа теорией влечений, которое с формальной точки зрения является корректным, не отражает самой сути дела. Психоанализ представляет собой главным образом теорию неосознанных импульсов, направленных на сопротивле­ние или искажение реальности в соответствии с субъек­тивными потребностями и ожиданиями ("перенос" = суб­лимация); психоанализ — это учение о характере и о кон­фликтах между характерологическими страстями, органич­но присущими данной личности, и необходимостью само­ограничения. Именно в этом ревизованном значении и при­меняет психоанализ автор данной работы. Я использую психоаналитический метод для исследования проблемы человеческой агрессивности и деструктивности (оставляя в стороне ядро фрейдовского открытия).

Тем временем все большее число психоаналитиков от­казывается от фрейдовской теории либидо, хотя, как пра­вило, они не способны заменить ее такой же точной и стройной теоретической конструкцией, поскольку 'влече­ния", которые они изучают, не имеют достаточно глубо­ких корней ни в физиологии, ни в социальных условиях, ни в общественном сознании. Часто психоаналитики весь­ма поверхностно употребляют категории, которые мало чем отличаются от стереотипов, принятых в американ­ской антропологии. (Ну хотя бы встречающаяся у Карен Хорни категория "потребность в конкуренции".) Правда, некоторые психоаналитики (в основном под влиянием Адольфа Майера), отказавшись от фрейдовской теории либидо, создали новую теорию, которая, по-моему, явля­ется более продуктивной и многообещающей. Они изуча­ли сначала только шизофреников* и на этом материале достигли глубокого понимания бессознательных процес­сов в человеческих отношениях. Поскольку они больше не испытывают неудобств и не замыкаются в узкие рамкитеории либидо (с ее обязательным набором действующих лиц: Я, Оно и Сверх-Я)* , они свободно описывают все, что происходит в отношениях между двумя людьми, кото­рые оказываются в роли партнеров. К выдающимся пред­ставителям этой школы относятся, наряду с Адольфом Майером, Гарри Стэк Салдиван, Фрида Фромм-Райхман и Теодор Лидц. Блистательно удается анализ Р. Д. Лейин-гу, потому что он не только глубоко исследует личные и субъективные факторы, но и выявляет и непредвзято опи­сывает картину нашей социальной жизни (абстрагируясь от некритических оценок нашего общества как психиче­ски здорового). Представителями творческого психоана­лиза являются также Винникот, Фэрбрэйн, Балинт и Гая-трип — люди, которые превратили этот метод из способа лечения либидозных фрустраций в "теорию и практику возрождения человеческой личности и восстановления ее подлинного «Я»". Они делают то, чего избегают некото­рые так называемые "экзистенциалисты" (например, Л. Бинсвангер), заменяющие точные клинические данные абстрактно-философскими рассуждениями о межличност­ных отношениях.

Часть вторая

Открытия, опровергающие инстинктивистов

V. НЕЙРОФИЗИОЛОГИЯ

Здесь будет показано, как точные научные данные нейро­физиологии, психологии животных, палеонтологии и ан­тропологии опровергают гипотезу о том, что в человеке от рождения заложен спонтанный саморазвивающийся ин­стинкт агрессивности.

Отношения между психологией и нейрофизиологией

Прежде чем начать обсуждение нейрофизиологических дан­ных, необходимо сказать несколько слов о взаимоотноше­ниях между психологией — наукой о душе и нейрофизио­логией — наукой о нервной системе.

Каждая наука имеет свой предмет и свои методы, и направление исследований часто определяется возможнос­тью применения этих методов для анализа конкретных данных. Трудно ожидать, что нейрофизиолог пойдет тем путем, который является наиболее приемлемым с точки зрения психолога, и наоборот. И все же можно ожидать, что обе науки сотрудничают в тесном контакте и поддер­живают друг друга. Но сотрудничество возможно только в том случае, если обе стороны располагают хотя бы мини­мумом необходимых знаний, позволяющих им понять язык другой науки и правильно оценить факты. Если бы уче­ные из разных областей знания работали в тесном кон­такте друг с другом, они бы увидели, что данные, добытые в лабораториях, могли бы принести гораздо больше пользы, если бы были доступны также и представителям смежных областей и увязаны в одну систему. Сказанное относится и к проблеме оборонительной агрессивности.

Однако чаще всего психологические и нейрофизиологи­ческие исследования "варятся каждое в своем соку", и специалист по неврологии в настоящее время даже не в со­стоянии удовлетворить потребность психолога в информа­ции: он не может, например, ответить на вопрос, какие нейрофизиологические показатели эквивалентны таким страстям, как деструктивность, садизм, мазохизм или нар­циссизм; да и психолог мало чем может быть полезен ней­рофизиологу[65] . Складывается впечатление, что каждой на­уке лучше идти своим путем и решать свои проблемы, пока в один прекрасный день они не сойдутся в одной точке, исследовав одну и ту же проблему — каждый своим методом. И тогда можно будет сравнить результаты и под­вести итоги. Конечно, было бы странно, если бы каждая наука для подтверждения или опровержения своих гипо­тез дожидалась результатов исследований других наук. И пока психологическая теория не получила ясных и убеди­тельных опровержений со стороны нейрофизиологии, пси­холог не должен сомневаться в своих знаниях, если они опираются на правильное наблюдение и верную интерпре­тацию данных. Об отношениях этих двух научных дис­циплин есть хорошее высказывание у Р. В. Ливингстона.

Пора прекратить соревнование между обеими дисципли­нами. С кем нам бороться? Только с собственным невеже­ством. Есть много областей, в которых необходима совмест­ная работа исследователей мозга и специалистов в области поведения. Но мы не достигнем большего понимания, пока не внесем изменения в наши нынешние концепции. А для этого также нужны талантливые исследователи и теоретики.

Многочисленные научно-популярные издания создали иллюзию того, что нейрофизиологи нашли объяснения многих проблем человеческого поведения. Однако боль­шинство специалистов из этой области знания придержи­ваются совершенно иной точки зрения. Так, Т. Баллок, специалист в области нервной системы беспозвоночных, электрических рыб и морских млекопитающих, начинает свой труд "О развитии нейрофизиологических механизмов" со слов об "отрицании нашей способности на сегодняшний день сделать серьезный вклад в решение реальных про­блем" и утверждает, что "мы, по существу, не имеем ни малейшего представления об участии нейронов в механиз­ме процесса обучения, о физиологическом субстрате ин­стинктивного поведения или других более сложных про­явлениях поведенческих реакций".

Аналогичные мысли мы находим у Биргера Каады:

Наши знания и представления о механизмах формирова­ния агрессивного поведения в центральной нервной системе ограничены тем, что информацию мы получаем в основном из экспериментов над животными, и потому мы почти ничего не можем сказать об отношении центральной нервной систе­мы к "аффективным" аспектам эмоций. А интерпретировать поведение только на основе анализа внешних феноменов и периферийных телесных изменений явно недостаточно.

К такому же выводу приходит и У. Пенфилд — один из крупнейших неврологов Запада.

Тот, кто надеется решить проблему духа и души с пози­ции нейрофизиологии, похож на человека, стоящего у подно­жия горы. Человек стоит на полянке и смотрит вверх, гото­вый взобраться на гору. Но вершина всегда закрыта облака­ми, и поэтому многие считают, что она вообще недостижима. И если настанет день, когда человек дойдет до полного пони­мания устройства своего мозга и своего сознания, то это мож­но будет считать его величайшим завоеванием и окончатель­ной победой.

Но в исследовательской работе ученого существует только один метод — наблюдение явлений природы и сравнитель­ный анализ экспериментальных результатов на базе тщательно разработанной гипотезы. И нейрофизиологи, для которых этот метод единственный, должны честно признать, что на основе собственных исследовательских данных они вряд ли смогут дать ответ на поставленные вопросы[66] .

Некоторые неврологи в целом более или менее пессими­стически оценивают перспективы сближения неврологии и психологии, а также возможный вклад современной ней­рофизиологии в объяснение механизмов человеческого по­ведения. Этот пессимизм выражают X. фон Ферстер и Т. Мельничук[67] , Н. Р. Матурана и Ф. С. Варела. Критически высказывается по этому поводу и Ф. Г. Ворден[68] .

Из многочисленных устных и письменных высказыва­ний исследователей мозга я понял, что многие разделяют это мнение: мозг все чаще рассматривается как целое, как система — и ясно, что ни один из элементов этой системы в отдельности не в состоянии объяснить поведение челове­ка. Убедительные данные в подтверждение этой мысли приводит Э. Валенштайн. Он показал, что врожденные и связанные с гипоталамусом* "центры" голода, жажды, сек­суальности и другие (если они вообще существуют) не раз­мещены в чистом виде в каких-то точках мозга, как это предполагалось раньше, когда думали, что раздражение одного "центра" может вызвать поведение, предписанное Другому центру, если окружение будет давать стимулиру­ющие раздражители, созвучные второму центру.

Д. Плуг показал, что "агрессия" (точнее, невербальная реакция на угрозу) маленькой обезьянки не принимается всерьез другими обезьянами, если угроза исходит от обезья­ны, которая социально стоит ниже второй. Эти факты совпадают с холистской точкой зрения, которая утверждает следующее: когда мозг решает, каким приказом вызвать то или иное поведение, он принимает во внимание не только сигналы прямого стимулирования, но и общее состояние природного и социального окружения, которое в этот мо­мент является для объекта дополнительным раздражите­лем и может вносить в его поведение свои коррективы.

Скептицизм по поводу возможностей нейрофизиологии дать адекватное объяснение человеческому поведению во­все не означает, что тем самым ставится под сомнение истинность (и пригодность для сравнительного анализа) многих экспериментальных данных последних десятилетий.

Эти данные имеют достаточно важное значение хотя бы потому, что предоставляют богатый материал для пони­мания одной из форм агрессии (оборонительной), особенно если такой материал умело классифицировать, привести в систему и описать при помощи новой терминологии.

Мозг как основа агрессивного поведения [69]

Исследование проблемы отношений между функцией моз­га и поведением индивида с самого начала было определе­но дарвиновским тезисом о том, что структура и функция мозга подчинены принципу сохранения индивида и вида.

С тех пор нейрофизиологи главным образом сосредото­чили свое внимание на том, чтобы обнаружить участки мозга, ответственные за элементарные рефлексы, а также за необходимые для выживания способы поведения. Об­щепризнанным является утверждение Мак-Лина, который обозначил основные механизмы (направления) работы мозга аббревиатурой из четырех букв "Ф", означающих четыре вида деятельности: "питаться (freeding), драться (fighting), убегать (fleeing) и... заниматься сексом". Ясно, что эти четыре рода деятельности жизненно необходимы для со­хранения индивида и вида. (О том, что для функциониро­вания человека и человечества необходимо реализовать еще и другие потребности, выходящие за рамки простого вы­живания, будет дальше отдельный разговор.)

Сначала об агрессии и бегстве. Как утверждают исследо­ватели (В. Р. Гесс, Д. Олдс, Р. Р. Хит, X. М. Р. Дельгадо и др.), эти импульсы "контролируются" разными участками мозга[70] . Так, например, экспериментально установлено, что, стимулируя определенные участки мозга, можно усилить аффект гнева (и соответствующую модель поведения), а можно и затормозить. Например, активизация зависит от промежуточного мозга, латерального* гипоталамуса, цен­трального серого вещества, а раздражение таких структур, как Septum, Cingulum-Windung или Nucleus caudatus, пре­пятствует возникновению подобных аффектов[71] . Некоторые исследователи достигли утонченного хирургического мастер­ства при операциях вживления электродов в определен­ные участки мозга. Это Гесс, Олдс, Мильнер, Дельгадо[72] . Они имели возможность проводить наблюдения в двух на­правлениях: например, фиксировать яркое проявление аг­рессивного поведения в результате прямого электрического раздражения определенных участков, с одной стороны, и с другой — фиксировать торможение агрессивности путем раздражения других зон. Одновременно они научились изме­рять электрическую активность этих различных участков мозга, когда испытуемые демонстрировали эмоциональные реакции на внешний раздражитель: гнев, страх, желание и т. д. Кроме того, им удалось наблюдать далеко идущие последствия повреждений отдельных участков мозга.

В самом деле, ни один свидетель не может забыть свои впечатления, когда сравнительно небольшое увеличение электрического заряда в электроде (вживленном в зону агрессии) могло вызвать внезапный взрыв неконтролируе­мой убийственной ярости, а включение стимула торможе­ния вызывало реакцию мгновенного исчезновения агрес­сии. Значительный интерес к испытаниям подобного рода вызвал "театральный" эксперимент Дельгадо, в котором он удерживал на арене быка (под потоком стрел) с помо­щью дистанционного воздействия на мозговые зоны, тор­мозящие агрессивность.

Тот факт, что в одних зонах реакция активизируется, а в других сдерживается, сам по себе не является какой-либо особой приметой агрессивности. Такая двойственность (биполярность) характерна и для других рефлексов. Мозг вообще организован по типу биполярных систем. Когда не работают специальные раздражители (внутренние или внешние), агрессивность находится в состоянии подвижного равновесия, ибо зона возбуждения и зона торможения до­вольно стойко уравновешивают друг друга. Это особенно четко проявляется, когда одна из зон оказывается повреж­денной. Генрих Клювер и П. Буци в своем классическом эксперименте впервые показали, что у резусов, диких ко­шек, крыс при повреждении определенных участков го­ловного мозга (Amygdala) наступали такие серьезные из­менения, что они (на некоторое время) — даже при силь­ной провокации — полностью утрачивали способность к проявлению агрессивных реакций. С другой стороны, по­вреждение участков, тормозящих агрессию (например, ма­ленькой зоны вентромедиального ядра гипоталамуса), ве­дет к состоянию перманентной агрессивности кошек и крыс.

Вследствие дуальной (биполярной) организации полу­шарий мозга возникает важный вопрос: какие факторы нарушают равновесие и провоцируют открытую ярость и соответствующее разрушительное (агрессивное) поведение. Мы видели, что нарушения такого рода могут наступить, с одной стороны, от электрического раздражителя, а с дру­гой — вследствие выведения из строя тормозящих цент­ров (не считая гормональных и метаболических* измене­ний). Марк и Эрвин обращают внимание на то, что нару­шения равновесия могут быть вызваны еще и разного рода мозговыми заболеваниями.

А какие условия нарушают равновесие в сторону моби­лизации агрессивности, не считая двух эксперименталь­ных ситуаций и одной патологической? Каковы причины "врожденной" агрессивности у зверей и у людей?

Защитная функция агрессивности

Когда читаешь литературу по проблеме агрессивности людей и животных, то вывод кажется однозначным и неизбеж­ным: агрессивное поведение животных является реакцией на любую угрозу жизни или, другими словами, на угрозу витальным интересам живого существа как индивида и как члена своего вида. Это общее определение годится для самых различных ситуаций. Самая явная ситуация — это прямая угроза жизни индивида или угроза его жизненно важным потребностям (в пище и в сексе); комплексная форма такой угрозы — "Crowding" (скученность), сужение пространства, ограничение свободы передвижения или суже­ние социальной структуры (ближайшего окружения, груп­пы). Собственно говоря, для всех ситуаций, провоцирую­щих, возбуждающих агрессивное поведение, характерна одна общая черта: они представляют угрозу витальным интересам. Поэтому мобилизация агрессии в соответству­ющих зонах мозга происходит во имя жизни, как реакция на угрозу жизни индивида и вида; это означает, что филоге­нетически заложенная агрессия, встречающаяся у людей и животных, есть не что иное, как приспособительная, защитная реакция. Подобное суждение никого не удивит, если вспомнить дарвиновскую посылку о развитии мозга. Поскольку функция мозга состоит в том, чтобы обеспечи­вать сохранение жизни, то естественно, что он заботится о непосредственных реакциях на любую угрозу жизни. Но ведь агрессия — это отнюдь не единственная реакция на угрозу. Животное на угрозу своему существованию реаги­рует либо яростью и нападением, либо проявлением стра­ха и бегством. Причем в действительности, кажется, бег­ство является более распространенной формой реагирова­ния (не считая тех случаев, когда возможность бегства исключена и животное вступает в бой ради выживания).

Гесс первым открыл, что кошка при электрическом воз­буждении определенных зон гипоталамуса либо нападает, либо спасается бегством. Он свел обе эти формы поведе­ния в одну и назвал ее "защитной реакцией", чтобы под­черкнуть, что обе реакции помогают животному защитить свою жизнь. Нервные волокна, а также нервные центры нападения и бегства находятся очень близко друг к другу, но все-таки четко разделены. После работ Гесса, Магоуна и других пионеров экспериментального изучения мозга эта тема привлекла внимание многих исследователей (это преж­де всего Гунспергер и его группа в лаборатории Гесса, а также Романюк, Левинсон и Флинн[73] ). И хотя разные уче­ные пришли к различным результатам, но в целом они все-таки подтвердили основные посылки Гесса.

Вот как подводят итоги нынешнего состояния исследо­ваний Марк и Эрвин:

Инстинкт "бегства"

Данные о борьбе и бегстве как защитных реакциях про­ливают неожиданный свет на инстинктивистские теории агрессии. Получается, что рефлекс бегства (в плане нейро­физиологии и поведения) играет ту же самую, если не бо­лее важную, роль в поведении животных, что и рефлекс борьбы. На уровне физиологии мозга оба импульса имеют совершенно одинаковую степень интеграции, и нет ника­ких оснований предполагать, что агрессивность является более "естественной" реакцией, чем бегство. Почему же исследователи инстинктов и влечений твердят об интен­сивности врожденных рефлексов агрессивности и ни сло­вом не упоминают о врожденном рефлексе бегства?

Если рассуждения этих "теоретиков" о рефлексе борьбы перенести на рефлекс бегства, то едва ли не придется конста­тировать следующее: "Человека ведет по жизни врожденный рефлекс бегства; он может попытаться взять его под конт­роль, но это даст лишь незначительный эффект, даже если он найдет способы для приглушения этой «жажды бегства»".

Воистину странное и неожиданное впечатление произ­водит подобная концепция, ядром которой является "не­контролируемая жажда (инстинкт) бегства", особенно в свете расхожих представлений об угрозе для социума врож­денной человеческой агрессивности (а такие представле­ния на протяжении веков внушали пастве десятки мысли­телей и ученых — от раннехристианских проповедников до экспериментатора Конрада Лоренца). И все же с точки зрения физиологии мозга она имеет такие же точно осно­вания, как и концепция "неконтролируемой агрессивнос­ти". Более того, с биологических позиций бегство даже надежнее служит самосохранению, чем драка. Кого не уди­вишь этим выводом — так это политических и военных лидеров. Они-то давно знают, что по природе своей чело­век не склонен к героизму; они на опыте убедились, как много усилий требуется, чтобы заставить его идти в бой и удержать от бегства. Если бы историку пришел в голову такой вопрос: "Какой из инстинктов проявил себя больше в человеческой истории — инстинкт бегства или инстинкт борьбы?", вероятно, ответ был бы однозначный: история определялась не столько агрессивными инстинктами, сколько попыткой подавить в человеке инстинкт бегства. Если вдуматься, то скоро поймешь, что именно этой цели служит большинство социальных институтов и весь идеоло­гический арсенал. Только под страхом смерти удавалось внушить солдатам чувство уважения к мудрости вождя и веру в понятие "чести". Их обманывали и подкупали, спаивали и обольщали, терроризировали, угрожая при­клеить ярлык труса или предателя.

Исторический анализ данной проблемы мог бы пока­зать, что подавление рефлекса бегства и видимость домини­рующего положения рефлексов борьбы — все это в основном связано не с биологическими, а с культурными фактора­ми. По поводу этих размышлений я хотел бы еще напом­нить о том, что этологи не раз высказывались в пользу понятия Homo agressivus (человек агрессивный); но как бы там ни было, а факт остается фактом, что в мозг чело­века и животного вмонтирован специальный (нейро-) ме­ханизм, мобилизующий агрессивное поведение (или бег­ство) в качестве реакции на угрозу жизни индивида или вида, и что эта разновидность агрессивности имеет биоло­гически адаптационную функцию и служит делу жизни.

Поведение хищников и агрессивность

Существует еще одна разновидность агрессивности, кото­рая породила много путаницы, — это агрессивность живот­ных-хищников. В зоологии они четко определены; к ним относятся семейства кошек, гиен, волков и медведей[74] . Су­ществует довольно много экспериментальных доказательств того, что нейрологическая основа агрессивности хищников отличается от защитной агрессивности[75] . Лоренц с этологической точки зрения занимает такую же позицию:

Внутренние физиологические мотивы у охотника и бойца совершенно различны. Буйвол, которого свалил лев, настолько же мало вызывает его агрессивность, как во мне может вы­звать гнев индюк, которого я только что видел подвешенным в кладовой. Даже движения и мимика очень четко демонст­рируют это различие. Собака в погоне за зайцем, полная охот­ничьего азарта, делает такое же напряженно-радостное выра­жение "лица", как и в момент приветствия хозяина или в преддверии другого радостного события. Так и на "лице" льва (на хороших фотографиях это отчетливо просматривается) в драматический миг перед прыжком мы видим выражение, ко­торое совершенно не похоже на злость. А ворчит он, прижи­мает уши и делает другие движения, символизирующие бое­вое поведение, тогда, когда очень напуган или столкнулся с невероятно сильной жертвой.

К. Мойер на основании доступных ему данных о нейро­физиологических основах агрессивности выделяет агрес­сивность хищников из всех других ее типов и утверждает, что это различие все больше получает экспериментальное подтверждение.

Специфика поведения хищников состоит не только в раз­личном состоянии самого субстрата мозга (мозг нападающего зверя и мозг обороняющегося дают различную картину), но и поведение у них разное. Поведение хищника не следует путать с воинственным поведением: он не проявляет гнева, но точно и четко направлен на свою добычу, и его напря­женность проходит, только когда цель — пища — достиг­нута. Инстинкт хищника нисколько не похож на оборони­тельный рефлекс, который существует практически у всех животных, инстинкт хищника относится только к добыва­нию пищи и присущ определенным видам животных, кото­рые имеют соответствующее строение. Мы не станем, разу­меется, отрицать, что поведение хищников агрессивно[76] , но нельзя не видеть, что эта агрессивность отличается от яростной и злобной агрессивности, которая вызывается нали­чием угрозы. Ее можно было бы назвать "инструменталь­ной", ибо она служит достижению желаемой цели. У дру­гих животных — не хищников — такой вид агрессивнос­ти не встречается.

Разграничение оборонительной агрессивности и агрес­сивности хищников имеет значение для изучения пробле­мы человеческой агрессивности. Ведь человек в своем фи­логенезе не был хищником, и потому в своей агрессивнос­ти (в смысле нейрофизиологических процессов) он отлича­ется от хищников. Не следует забывать, что человеческие челюсти ("прикус") "плохо приспособлены к мясоедству, ибо человек до сих пор сохранил форму зубов своих веге­тарианских предков. Кстати, интересно, что и система пищеварения у человека имеет все физиологические при­знаки вегетарианства, а не мясоедства". Как известно, даже у первобытных охотников и земледельцев пища на 75% была вегетарианской и лишь на 25% — мясной[77] .

Как утверждает И. Де Вор, "пища первобытных людей в основном состояла из растений. То же самое относится и к современным человеческим сообществам с примитивными формами хозяйства (за исключением эскимосов)... Бушме­ны, например, на 80% питались орехами, которые сами добывали и обрабатывали, поэтому в их захоронениях ар­хеологи часто рядом с колчаном для стрел находят кам­ни, похожие на жернов. Некоторые археологи, правда, интерпретировали эти находки совсем иначе: предполага­ли, что жернова применялись для размалывания костей, из которых добывался мозг". И все же именно образ хищ­ника сыграл основную роль в формировании представле­ний о врожденной агрессивности животного, а косвенно и человека. Ведь человек испокон веков общается с бывши­ми хищниками — кошкой и собакой. Потому-то он их и приручил; они ему и нужны в этом качестве: собака — для охоты на других зверей (и людей), кошка — для охоты на мышей и крыс. Кроме того, человеческие племена веч­но страдали от таких хищников, как волк и лиса[78] . Таким образом, человек так давно окружил себя хищниками, что он, конечно, был не в состоянии увидеть разницу между хищнической и оборонительной агрессивностью, посколь­ку результатом обеих форм поведения было убийство. Кроме того, он не мог наблюдать этих животных в их собствен­ной среде обитания и заметить их дружелюбное отноше­ние к своим собратьям.

Итак, вывод, к которому мы пришли, в основном под­тверждает точку зрения крупнейших исследователей про­блемы агрессивности — Дж. П. Скотта и Леонарда Берковича, хотя у них есть и некоторые различия. Скотт, в частности, пишет: "Человек, счастливым образом оказав­шийся в таком социальном окружении, которое не прово­цирует на борьбу, не получает никаких физиологических или нервных перегрузок, ибо он никогда ни с кем не сра­жается. Борьба — это ведь совершенно особая ситуация, ее не сравнишь с физиологией питания, где внутренние процессы метаболизма ведут к определенным физиологи­ческим изменениям, которые затем вызывают голод и вновь стимулируют потребность в еде без всяких внешних к тому стимулов". А Беркович говорит о "Schaltpian", или "готовности", предрасположенности к агрессивной реак­ции на известные раздражители, а не об "агрессивной энер­гии", передающейся с генами по наследству.

Данные нейрофизиологии, таким образом, помогли нам очертить некий круг понятий, связанных с таким видом агрессивности, который способствует биологической при­способляемости организма, сохранению рода, — я ее на­звал оборонительной агрессивностью. Мы привлекли эти данные, чтобы показать, что у человека потенциально существуют предпосылки агрессивности, которые моби­лизуются перед лицом витальной угрозы. Но никакие ней­рофизиологические данные не имеют отношения к той форме агрессивности, которая характерна только для человека и отсутствует у других млекопитающих: это склонность к убийству самоцели, желание мучить без всякой на то "причины" не ради сохранения своей жизни, а ради доставления себе удовольствия[79] ..

Невропатологи еще не занимались этими аффектами (не считая тех случаев, которые были вызваны болезнями мозга), однако можно с уверенностью утверждать, что инстинктивистски-гидравлическая модель Конрада Лоренца не подходит для описания того механизма функциониро­вания мозга, который представлен в экспериментальных данных нейрофизиологии.

VI. ПОВЕДЕНИЕ ЖИВОТНЫХ

Вторая важная область для эмпирической проверки пра­вомерности инстинктивистской теории агрессивности — это поведение животных. В агрессии животных можно выделить три типа: 1) агрессия хищников; 2) агрессив­ность внутривидовая и 3) агрессивность межвидовая (про­тив животных других видов).

Все исследователи мира животных (включая К. Лорен­ца) едины в том, что образцы поведения и мозговые про­цессы хищников не совпадают с другими типами агрессив­ности и потому должны обсуждаться отдельно.

Что касается межвидовой агрессивности, то здесь боль­шинство исследователей утверждают, что животные очень редко убивают представителей другого вида, за исключе­нием случаев самозащиты при невозможности спастись бегством. Это сужает феномен "животной" агрессивности до одного-единственного типа — агрессивности между жи­вотными одного и того же вида. Исключительно этим ас­пектом и занимается всю жизнь Конрад Лоренц.

Внутривидовая агрессивность имеет следующие при­знаки:

а) У большинства млекопитающих она не носит крова­вого характера и не имеет цели мучить или убить "сороди­ча"; агрессивность выполняет в основном роль угрожаю­щего предупреждения. У большинства млекопитающих име­ется много зубов; между особями бывают ссоры и стычки, но дело редко доходит до кровавых и смертельных драк, как у людей.

б) Деструктивное поведение наблюдается только у ряда насекомых, рыб и птиц, а из млекопитающих — только у крыс.

в) Угрожающая поза — это реакция на то, что живот­ное воспринимает как угрозу своим витальным интересам; и поэтому с позиций неврологии такое поведение можно считать "оборонительной агрессивностью".

г) Нет ни одного доказательства того, что у большин­ства млекопитающих якобы существует спонтанный аг­рессивный импульс, который накапливается и сдержива­ется до того момента, пока "подвернется" подходящий повод для разрядки.

Пока речь идет об оборонительной агрессивности, мож­но утверждать, что она опирается на определенные фило­генетические нейронные структуры, и потому не было бы никаких оснований спорить с Лоренцом, если бы не его "гидравлическая модель" и не его убежденность в том, что жестокость и деструктивность человека являются врож­денными качествами и по происхождению восходят к обо­ронительной агрессивности.

Человек — это единственная особь среди млекопитаю­щих, способная к садизму и убийству в огромных масшта­бах. В последующих главах я попытаюсь найти объясне­ние этому факту. А в данной главе о поведении животных я только хочу, в частности, показать, что многие из них вступают в борьбу со своими собственными сородичами, но при этом их поведение не имеет ничего общего с де­структивностью, а также что наши данные о жизни мле­копитающих вообще (и приматов, в частности) не позво­ляют обнаружить никаких следов врожденной "деструк­тивности", которые бы человек мог приобрести по наслед­ству. И если бы человеческий род на самом деле был наде­лен "врожденной агрессивностью" лишь в той мере, в ка­кой она проявляется у шимпанзе (в их среде обитания), то мы жили бы на сравнительно мирной Земле.

Агрессивность в неволе

При изучении агрессивности животных, особенно прима­тов, с самого начала важно отличать их поведение в среде обитания от поведения в неволе (в основном — в зоопар­ке). Наблюдения показывают, что приматы на воле ма­лоагрессивны, хотя в зоопарке их поведение нередко де­структивно.

Это обстоятельство имеет огромное значение для пони­мания агрессивности человека, ибо на протяжении всей своей истории, включая современность, человека вряд ли можно считать живущим в "естественной среде обитания". Исключение составляют разве что древние охотники и со­биратели плодов, да первые земледельцы до V тысячеле­тия до н. э. "Цивилизованный" человек всегда жил в "зоо­парке", т. е. в условиях несвободы или даже заключения разной степени строгости. Это характерно и для самых развитых социальных систем.

Я хотел бы для начала привести несколько примеров с приматами, ибо их жизнь в условиях зоопарка описана достаточно подробно. Лучше всех изучены, пожалуй, па­вианы, которых в течение нескольких лет наблюдал Сол­ли Цукерман, работая в зоопарке Лондонского королев­ского парка(1929-1930). Их жилище (на Обезьяньей Горе) имело 30 м в длину и 18 м в ширину и для зоопарка казалось довольно большим, но в сравнении с естествен­ными условиями оно конечно же было чрезвычайно скром­ным. Цукерман иаблюдал у этих животных проявления сильного напряжения и озлобленности. Более сильные осо­би жестоко подавляли более слабых, и даже матери отни­мали пищу у своих детенышей. Особенно страдали самки и детеныши, которые в схватках получали травмы, а ино­гда и погибали. Цукерман наблюдал, как один самец дваж­ды намеренно атаковал юнца, а вечером того нашли мерт­вым. Восемь из 61 самца умерли насильственной смертью, а многие другие прошли через "лазарет".

Поведение приматов в условиях зоопарка в 50-е гг. исследовали и другие видные ученые: Ханс Куммер (Цю­рих) и Верной Рейнольде (Англия)[80] . Куммер содержал па­вианов в большом загоне (размером 14 на 25 м). И там происходили серьезные драки с тяжелыми ранениями (уку­сами). Куммер провел серию очень точных сравнительных исследований в зоопарке и в диких условиях (в Эфиопии) и установил, что агрессивность в зоопарке проявляется у самок в 9, а у самцов в 17,5 раза чаще, чем на свободе.

Верной Рейнольде изучал 24 резуса, помещенных в не­большой восьмиугольный загон-клетку (со стенками 9 м).

Хотя помещение было меньше, чем на Обезьяньей Горе, обезьяны реже проявляли агрессивность. И все же наси­лие и здесь наблюдалось чаще, чем на свободе.

Многие животные получали ранения — одну тяже­лораненую самочку даже пришлось пристрелить. Особен­но интересные факты о влиянии экологических условий на агрессивность можно найти в исследованиях о мака­ках у таких авторов, как С. Саусвик, М. Бег и М. Сидди-ки. Саусвик установил, что окружение и социальные усло­вия у лишенных свободы макак-резусов оказывали серь­езное влияние на форму и повторяемость "агонистического" (т. е. конфликтного) поведения. Это исследование позво­ляет нам провести различие между изменением окружающих условий (например, количество животных в одном и том же помещении) и социальными изменениями (например, включение новых животных в уже устоявшу­юся группу). Выяснилось, что уменьшение "жилплоща­ди" часто вызывает усиление агрессивности, но гораздо более резкое увеличение агрессивных столкновений было связано с изменением социальной структуры (введение новеньких в группу). Было установлено, что и у других млекопитающих сужение "жизненного пространства" ве­дет к агрессивному поведению. Так, Мэтьюз отмечал, что ему не известно ни одного случая драки млекопитающих со смертельным исходом, кроме тех ситуаций, когда жи­вотные жили в тесноте.

Выдающийся этолог Пауль Лайхаузен указывает, что у кошек полностью нарушается относительное соподчи­нение, если они оказываются в тесном помещении. Чем теснее клетка, тем меньше подчинения. В конечном счете одна кошка превращается в деспота, другие становятся объектом безжалостных издевательств, и в конце концов у всех обнаруживаются различные симптомы неврозов. Обитатели клетки превращаются в злобную массу: напря­женность в ней никогда не ослабевает, никто никогда не выглядит довольным, постоянно слышны шипение, ры­чание и даже бывают стычки. Никаких игр, всякое дви­жение и деятельность сводятся к минимуму[81] .

Даже временное скопление животных в местах кормле­ния вызывает усиление агрессивности. Зимой 1952 г. трое американских ученых — Кабо, Коллиас и Гуттингер — вели наблюдение за оленями вблизи реки Флэг в Вискон­сине. Они сделали однозначный вывод, что частота драк зависит от числа животных в загоне, т. е. от плотности населения. Когда на площадке находилось от пяти до семи оленей, то наблюдалась одна драка в час. А если на этом же участке оказывались 23-30 животных, то в час случа­лось в среднем около 4,4 драки на одно животное. Анало­гичные выводы сделал американский биолог Д. Колхаун, наблюдая за дикими крысами.

Важное значение имеет тот факт, что наличие большо­го количества пищи при большой тесноте "проживания" не снижает агрессивности. Это подтверждено наблюдени­ями в Лондоне: теснота была явно главной причиной аг­рессивного поведения, хотя питание и остальные условия были хорошими.

Интересно наблюдение Саусвика, касающееся уменьше­ния рациона: снижение дневной порции пищи у резусов на 25% не повлекло за собой никаких изменений в их "соревновательных" взаимодействиях, а сокращение ра­циона на 50% даже привело к уменьшению соревнова­тельного поведения[82] .

Данные об усилении агрессивности приматов в неволе (а это подтверждается и на примере поведения других млекопитающих) весьма убедительно доказывают, что скученность является главной предпосылкой усиления озлобленности и вражды. Но "перенаселение", скучен­ность (crowding) — это только название, штамп, ко­торый довольно просто уводит нас в сторону от выясне­ния конкретной причины, от вычленения тех факторов, которые несут главную ответственность за рост агрес­сивности.

Может быть, у каждого индивида существует какая-то "естественная" потребность в минимальном жизненном пространстве?[83] Может быть, скученность мешает животному реализовать врожденную потребность в свободном движении и т. д.? А может быть, в тесноте животное всем телом чувствует угрозу и выдает агрессивную реакцию?

Для ответа на все эти вопросы нужны еще многие ис­следования. Но результаты Саусвика показывают, что в феномене перенаселения надо различать как минимум два элемента, а именно: сокращение пространства и разруше­ние социальной структуры. Важность второго фактора подтверждает тот же Саусвик, когда, введя в группу одно­го или нескольких "чужаков", он удостоверился в том, что это приводит к страшной вспышке агрессивности, го­раздо более сильной, чем при перенаселении. Конечно, не­редко присутствуют оба фактора, и тогда трудно решить, какой из них в ответе за агрессивное поведение.

Каково бы ни было сочетание обоих этих факторов, ясно одно, что каждый из них может вызвать агрессивное поведение. Ибо сужение пространства ущемляет животное в его жизненно важных функциях — в функциях движе­ния и игры, а также в реализации других его способнос­тей. Поэтому "ущемленное в пространстве животное" чув­ствует некоторую угрозу своим витальным интересам и выдает агрессивную реакцию. А разрушение социальной структуры в группе представляет, с точки зрения Саусви­ка, еще более страшную угрозу. Ведь каждое животное живет в характерном для его рода социуме, к которому оно так или иначе приспособлено. Социальное равновесие является неизменной предпосылкой для его существова­ния. Нарушение равновесия наносит существованию жи­вотного серьезную угрозу, в результате чего, принимая во внимание наличие оборонительной функции агрессивнос­ти, должен последовать взрыв агрессивности, особенно если отсутствует возможность бегства.

В зоопарке скученность случается нередко (как она опи­сана Цукерманом в случае с павианами). Причем чаще звери в зоопарке страдают не столько от замкнутости про­странства, сколько от тесноты. Находясь в плену, они при любом уходе и отличной кормежке "не находят себе места". Кто думает, что для ощущения благополучия жи­вотному (или человеку) достаточно удовлетворения всех физиологических потребностей, тот может считать жизнь в зоопарке счастьем. Но паразитический образ жизни лишает ее всякой привлекательности, ибо исчезает возмож­ность для проявления физической и психической актив­ности, — а следствием этого становится скука, безучаст­ность и апатия. Вот наблюдение А. Кортланда: "В отли­чие от шимпанзе из зоопарка, которые чаще всего с года­ми выглядят все грустнее и «равнодушнее», старые шим­панзе, живущие на воле, выглядят более оживленными, любопытными и более человечными"[84] .

Сходные выводы делают Гликман и Срогес, отмечаю­щие монотонность жизни зверей в клетках зоопарка, ко­торая приводит к "депрессии".

Перенаселенность и агрессивность у людей

После того, что мы узнали о влиянии тесноты на живот­ных, возникает вопрос, не является ли этот фактор таким же значимым источником и человеческой агрессивности? Многие отвечают на этот вопрос однозначным "да". Лайхаузен, в частности, считает, что для лечения "неврозов", "бунтарства" и другой "агрессивности" лучший способ — это "обеспечение равновесия в человеческих объединени­ях, нахождение того оптимального численного состава груп­пы, при котором возможно обеспечить контроль". Такого же мнения придерживаются братья Рассел.

Весьма распространенное отождествление "перенаселе­ния", "скученности" (crowding) с "плотностью населения" привело к значительным заблуждениям. Так, Лайхаузен, с его упрощенным консервативным мышлением, совершенно не улавливает того факта, что проблема современного пе­ренаселения имеет две стороны:

— нарушение жизнеспособной социальной структуры (особенно в индустриализованной части мира) и

— нарушение соответствия между плотностью населе­ния и социальными основами жизни (особенно в неинду­стриальных обществах).

Человек нуждается в такой социальной системе, в ко­торой он имеет свое место, сравнительно стабильные связи, идеи и ценности, разделяемые другими членами груп­пы. "Достижение" современного индустриального общества состоит в том, что оно пришло к существенной утрате традиционных связей, общих ценностей и целей. В массо­вом обществе человек чувствует себя изолированным и оди­ноким даже будучи частью массы; у него нет убеждений, которыми он мог бы поделиться с другими людьми, их заменяют лозунги и идеологические штампы, которые он черпает из средств массовой информации. Он превратился в A-tom (греческий эквивалент латинского слова "in-dividuum", что в переводе значит "неделимый"). Единствен­ная ниточка, которая связывает отдельных индивидов друг с другом, — это общие денежные интересы (которые одно­временно являются и антагонистическими).

Эмиль Дюркгейм обозначил этот феномен словом "ано­мия" и пришел к выводу, что аномия стала основной при­чиной роста самоубийств на фоне мощного процесса инду­стриализации. Дюркгейм понимал под аномией разруше­ние традиционных социальных связей, обусловленное тем, что роль настоящего коллектива отошла на второй план перед мощью государственной машины и всякая подлин­ная социальная жизнь просто исчезла. По мнению Дюркгейма, люди, живущие в современной политической систе­ме, представляют собой "дезорганизованную пыль из раз­розненных индивидов"[85] .

Другой выдающийся социолог, Фердинанд Теннис, анализируя социальные системы, провел разграничение между традиционной "общиной" (Gemeinschaft) и совре­менным обществом (Gesellschaft), указывая, что последнее отличается полной утратой всех настоящих социальных

связей.

Итак, есть множество примеров, доказывающих, что не высокая плотность населения сама по себе является причиной человеческой агрессивности, а ущербность со­циальной структуры, утрата настоящих человеческих свя­зей и жизненных интересов. Особенно впечатляющий при­мер — это израильский кибуц; каждый кибуц густо насе­лен и дает индивиду очень мало места для своей частной жизни. (Много лет тому назад, когда кибуцы жили еще очень бедно, это в еще большей степени было так.) Но у членов этого сообщества почти не наблюдалось симпто­мов агрессивности. То же самое относится ко многим объ­единениям по интересам в самых разных странах.

Еще один яркий пример представляют Голландия и Бель­гия — две страны, жители которых вообще никогда не отличались агрессивностью, несмотря на самую высокую в мире плотность населения.

Трудно представить себе большую степень перенаселен­ности, чем та, которая имела место в Вудстоке или на острове Уайт во время молодежных фестивалей, однако никто не сталкивался там с проявлениями агрессивности. А 30 лет назад на острове Манхэттен плотность населе­ния была одной из самых высоких в мире, однако тогда там не было таких страшных проявлений насилия, как сегодня.

Каждый, кто жил в многоэтажном доме на несколько сотен квартир, знает, что в таком доме семья может вели­колепно жить своей частной жизнью, не чувствуя ни ма­лейших неудобств от соседей по лестничной клетке. И наоборот, в маленькой деревушке гораздо труднее спря­тать свою личную жизнь, хотя дома отстоят друг от друга на достаточно большом расстоянии и плотность населения значительно меньше. Но здесь люди более внимательны друг к другу, они любят наблюдать и обсуждать жизнь соседей, и каждый постоянно чувствует себя в поле зрения других людей. Почти то же самое можно сказать и о не­больших городских предместьях.

Эти примеры показывают, что агрессивность людей вы­зывается не высокой плотностью населения, как таковой, а скорее социальными, экономическими и культурными сопутствующими условиями.

Очевидно и другое: та перенаселенность (или плотность населения), которая идет рука об руку с нищетой, не толь­ко может, но и ведет к стрессовым ситуациям и агрессив­ности. Пример тому — большие города в Индии, а также гетто в американских городах. Перенаселение, а также теснота в быту могут вести к отрицательным последстви­ям в тех случаях, когда человек лишен элементарной "социальной ниши", возможности укрыться от нежелатель­ного общения. Перенаселенность в прямом смысле означает, что число людей, относящихся к определенному сообществу, превы­шает возможности экономического базиса, т. е. общество не в силах обеспечить своих членов достаточным количе­ством пищи, нормальными жилищными условиями, а так­же условиями труда и разумного досуга. Нет сомнения, что такое перенаселение может иметь самые горестные по­следствия и что число жителей должно быть сокращено до того уровня, который соответствует экономическому базису. Если же общество способно экономически обеспе­чить большое число людей на небольшой территории, то сама по себе высокая плотность населения не лишает от­дельного гражданина возможности спокойно жить личной жизнью и не страдать от нежелательных контактов.

Однако обеспечение соответствующего жизненного стан­дарта — это только предпосылка для нормальной жизни человека и его защищенности от постоянного вторжения посторонних, оно еще не решает проблему аномии, понима­емой как недостаток общности. Оно не снимает потребно­сти человека жить в мире с нормальными человеческими пропорциями и при этом осознавать себя личностью среди других личностей. От аномии индустриального общества можно будет избавиться лишь при условии радикального изменения всей социальной и духовной структуры обще­ства; т. е. когда индивид не только получит возможность жить в приличной квартире и нормально питаться, но когда его интересы будут совпадать с интересами обще­ства, т. е. когда основными принципами нашей обществен­ной и личной жизни станут не потребительство и враж­дебность, а дружелюбие и творческая самореализация. А это возможно также и в условиях большой плотности на­селения, но при этом нужна другая идеология и другая общественная психология.

Отсюда следует, что все аналогии между миром людей и миром животных имеют свои ограничения. Животному "инстинктивное" знание подскажет, какое ему нужно жиз­ненное пространство и какая социальная организация. Он и агрессивность проявляет инстинктивно, просто реаги­руя на "нарушение своих границ"... У него ведь нет друго­го способа отреагировать на угрозу своим витальным ин­тересам. А у человека есть масса других возможностей. Он может изменить социальную структуру, может сам уста­новить новые связи на основе общих ценностей. Поэтому позволительно сказать, что решение проблем, связанных с перенаселением, у животного имеет биологические осно­вания, а у человека — социальные и политические.

Агрессивность животных в естественных условиях обитания

О поведении животных в естественных условиях, к счас­тью, имеется довольно много "свежих" исследований. Все они утверждают, что наблюдаемая в неволе агрессивность у тех же самых животных в естественных условиях не проявляется[86] .

Среди обезьян в первую очередь павианы пользуются дурной славой насильников. Однако Уошберн и Де Вор, которые в 1961 г. очень серьезно изучали этих живот­ных, утверждают, что они практически не проявляют аг­рессивности, если не нарушается их общая социальная структура. А проявление агрессивности не идет дальше угрожающей мимики и поз. В опровержение рассуждений о скученности (crowding) очень интересны наблюдения Уошберна, который говорит, что ни у водопоя, ни в дру­гих местах скопления павианов стычек или драк между семьями не было зафиксировано. При этом автор насчи­тал более 400 обезьян, которые одновременно находились около одного-единственного водопоя и при этом не прояв­ляли никаких признаков вражды. Эту картину успешно дополняет исследование К. Холла, которое было посвя­щено южноафриканским бабуинам.

Особый интерес представляет исследование агрессивно­го поведения у шимпанзе, поскольку эти приматы более всего похожи на человека. Еще несколько лет назад нам почти ничего не было известно о жизни шимпанзе в Эква­ториальной Африке. И вот трое ученых почти одновремен­но проводят серию наблюдений за их жизнью в естествен­ной среде обитания. Результаты оказались весьма впечат­ляющими и чрезвычайно интересными в аспекте нашей темы.

Братья Рейнольде, изучавшие жизнь шимпанзе в лесах Будонго, сообщают, что с их агрессивным поведением они встречались чрезвычайно редко: "За 300 часов наблюде­ния мы были всего 17 раз свидетелями ссор, да и то до настоящих схваток дело не дошло, а стычки длились не более нескольких секунд". Только два раза из этих сем­надцати случаев в столкновении участвовали взрослые сам­цы. Сходные наблюдения дает и Джейн Лавик-Гудолл: "Только четыре раза удалось заметить возмущение и угро­жающую стойку, когда младший по рангу самец попробо­вал «отведать пищи раньше, чем это сделал старший»... Лишь один раз мы видели стычку взрослых самцов". С другой стороны, замечено "много различных способов установления и поддержания хороших отношений (целый ряд жестов, ужимок, знаков внимания — от ловли блох до заигрываний)". Иерархия в чистом виде с лидером во главе здесь не представлена, хотя в 72 ситуациях взаимо­действия речь явно шла о соблюдении "Табели о рангах".

А. Кортланд сообщает о том, как у шимпанзе прояв­ляется нерешительность — ситуация, важная для пони­мания человеческой рефлексии, "раздвоения личности" и т. д. Приведу цитату:

На воле шимпанзе, которых мы наблюдали, были осто­рожными и медлительными. На это обращают внимание все исследователи. За очень живым и любопытным взглядом чув­ствуется неуверенность сомневающейся личности, которая постоянно пытается понять смысл нашего безумного мира. Складывается впечатление, что у шимпанзе вместо уверенно­сти, диктуемой инстинктом, появилась неуверенность, под­сказанная интеллектом, — и это при отсутствии решимости, характерной для человека.

В экспериментах с обезьянами в условиях зоопарка было установлено, что шимпанзе демонстрируют меньше врожденно-генетических образцов поведения, чем малень­кие обезьяны[87] .

Хочется еще процитировать Джейн Лавик-Гудолл, ибо она подтверждает важное наблюдение Кортланда о нере­шительности в поведении шимпанзе. Вот что она пишет:

Однажды Голиаф появился очень близко от нас вместе с неизвестной нам рыжеватой самочкой. Мы с Хуго мгновенно бросили кучу бананов на то место, которое было в поле зре­ния обезьян. Затем мы спрятались в палатку и стали вести наблюдение. Когда самочка увидела нашу палатку, она быст­ро вскарабкалась на дерево и уставилась оттуда на бананы. Голиаф тоже сразу остановился и посмотрел сначала на са­мочку, а затем — на бананы. Он спустился немного вниз по лиане, остановился и снова посмотрел на свою подружку. Оба не трогались с места. Голиаф медленно съезжал вниз по лиа­не, самочка тоже молча спускалась с дерева, и мы потеряли ее из виду. Когда Голиаф оглянулся и увидел, что она исчез­ла, он рванулся назад. Через несколько минут самочка снова влезла на дерево. Голиаф помчался за ней следом с взъеро­шенной шерстью. Он посидел с ней рядом (поискал блох) и стал снова кидать взгляды вниз, на наш лагерь. Даже если он не видел в этот миг бананов, он все равно знал, что они есть, а поскольку 10 дней его не было в лагере, у него, навер­ное, "слюнки потекли" от голода и жажды. Через некоторое время он спустился и снова направился к нам, но через каж­дые два шага останавливался, чтобы оглянуться на самочку. Она сидела, не двигаясь, но мы с Хуго увидели явно выраже­ние страха и желание сбежать. Когда Голиаф спустился еще ниже, он из-за деревьев, видимо, перестал видеть самочку, потому что оглянулся и сразу снова прыгнул на дерево и стал смотреть вверх. Она все еще сидела, не шевелясь. Увидев ее, он снова стал спускаться вниз; "проехав" несколько метров, он прыгнул опять вверх на другое дерево. Снова посмотрел на подружку, она была на месте. Так прошло минут пять, преж­де чем Голиаф направился в сторону бананов.

Когда он оказался на полянке у палатки, перед ним вста­ла новая проблема: здесь не было деревьев, а с земли не видно было самочку. Трижды он выходил на полянку и снова воз­вращался, чтобы прыгнуть на первое попавшееся дерево и снова проверить, не исчезла ли подруга. Она была на месте. И вот у Голиафа, видимо, созрело решение — он галопом ки­нулся к бананам. Но, оторвав всего один банан, повернулся и снова стал взбираться на дерево. Самка по-прежнему сидела на ветке. Голиафа это, видимо, успокоило. Он уже съел свой

Как видно из этого отрывка, шимпанзе-самец проявля­ет довольно странную нерешительность; он не может сде­лать выбор между бананами и самкой. Когда мы встреча­ем подобное поведение у человека, мы говорим о невроти­ческой неуверенности... ибо нормальный человек не имеет затруднений в подобной ситуации, а действует в соответст­вии с доминантой своей личности. Личность "орально-ре­цептивная" предпочтет еду сексу, а личность с "генитальным характером" подождет с едой, пока не удовлетворит свой сексуальный голод. И в том и в другом случае человек будет действовать, не сомневаясь и не медля понапрасну. Поскольку в случае с самцом шимпанзе мы вряд ли можем предположить наличие невроза, ответ на вопрос о причи­нах такого поведения надо поискать у Кортланда, ибо Лавик-Гудолл, к сожалению, не ставит этих вопросов.

Кортланд великолепно описывает терпимость шимпан­зе к детям и почтение к старшим, даже после того, как те уже утратили свою физическую силу. Лавик-Гудолл так­же обращает внимание на эту характерную черту:

Взрослые шимпанзе обычно очень терпимы в отношениях друг с другом. Самцы проявляют больше выдержки, чем сам­ки. Типичный пример такого терпения со стороны старшего по рангу самца мы наблюдали, когда в его присутствии "юно­ша" вскочил на пальму и стал быстро пожирать спелые пло­ды. Взрослый самец не проявил ни малейшего желания со­гнать оттуда юнца: он тоже вскарабкался на это дерево, сел рядом с младшим и стал лакомиться плодами, срывая их с другой стороны.

Особенно поражает терпимость самцов при спаривании. Однажды удалось наблюдать такую сцену, когда семеро сам­цов по очереди "занимались любовью" с одной и той же сам­кой, ни один не проявил никаких признаков агрессивности, спокойно ожидая, когда придет его черед. Один из самцов был еще совсем юным.

О поведении горилл в естественных условиях мы чита­ем у Шаллера: "Обычно они миролюбивы. Я видел, как самец проявлял некоторое подобие агрессивности в отно­шении самки и молоденького самца: оба случая были ре­акцией на попытку вторжения «пришельца» из чужой груп­пы. Но затем мы убедились, что даже в отношениях меж­ду разными группами агрессивность не идет дальше на­стойчивого разглядывания и чавканья".

Особого внимания заслуживают описания поведения шимпанзе при кормлении, которые дает Джейн Лавик-Гудолл. Вот что она пишет: "...шимпанзе почти что всеяд­ны... Но в основном они вегетарианцы, т. е. большая часть рациона питания состоит из растений". Но были и исключения из правила. Так, Джейн Лавик-Гудолл и ее ассистент наблюдали 28 случаев, когда шимпанзе поедали мясо других млекопитающих. Лабораторный анализ кала, проводившийся систематически на протяжении пяти лет, позволил установить следы от 36 различных млекопитаю­щих, кроме тех, кого они видели воочию в процессе их пожирания. Много чрезвычайных случаев описала наблю­дательная исследовательница. Например, трижды она сво­ими глазами видела, как самец шимпанзе поймал и убил молодого павиана, а один раз — краснозадую обезьяну, предположительно женского пола. Кроме того, она обна­ружила и описала поведение группы шимпанзе из 50 осо­бей, которые съели за 45 месяцев 68 млекопитающих (пре­имущественно приматов), т. е. в среднем по полторы "шту­ки" в месяц.

Эти цифры подтверждают приведенное выше суждение исследовательницы о том, что в основном пища шимпанзе состоит из растений и что мясная пища — исключение. Но в своей научно-популярной книге "В тени человека"[88] писательница пишет, что они с мужем "часто видели шим­панзе, пожирающих мясо", не приводя при этом никаких количественных данных, из которых можно было бы сде­лать вывод о сравнительной частоте употребления мяса. Я специально привлекаю внимание читателей к данному противоречию популярной писательницы, поскольку по­сле 1971 г. в многочисленных публикациях других авторов указывалось на "хищный" характер шимпанзе, при этом ссылки делались на данные исследований Джейн Ла­вик-Гудолл. А на самом деле, как считает большинство специалистов, шимпанзе является всеядным существом, хотя преимущественно потребляет растительную пищу. А то, что иногда (явно редко) они едят мясо, не делает их ни мясоедами, ни тем более хищниками. Поэтому упо­требление этих слов "хищник", "мясоед") есть лишь по­пытка обосновать и извинить тот факт, что человек от природы деструктивен.

Проблема территории и лидерства

Распространенное представление об агрессивности живот­ных в значительной мере возникло под влиянием понятия "территориальные претензии". Роберт Ардри своими кни­гами "Территориальный императив" и "Адам и его окру­жение" произвел такое огромное впечатление на широкого читателя, что никто теперь не сомневается, что человек унаследовал инстинкт охраны территории от своих дочеловеческих предков. И этот инстинкт многие преподносят нам как один из главных источников агрессивности и че­ловека, и животного. Люди любят проводить аналогии, и многим очень удобной кажется идея, что причина войн также коренится во власти именно этого инстинкта.

Данная идея по многим причинам оказалась совершен­но неприемлемой. Прежде всего есть много видов живот­ных, у которых инстинкт охраны территории не зафиксирован. Дж. Скотт утверждает, что "этот защитный инстинкт проявляется лишь у высокоразвитых видов — у членистоногих и позвоночных, и то довольно хаотично". Другие исследователи "склонны считать", что так назы­ваемая защита территории — выдумка, на самом деле это фантастическое название для обычной поведенческой ре­акции на чужака, с элементами дарвинизма и антропо­морфизма XIX в. А для доказательства этой гипотезы необходимы более развернутые систематические исследо­вания.

Н. Тинберген различает территориальный инстинкт вида и индивида. "Я уверен, что территорию выбирают по при­знакам, на которые животное ориентировано генетически. Это проявляется в том, что животные одного вида (или одной и той же популяции) выбирают себе среду обитания, соответствующую одному и тому же типу. Что касается отдельной особи и ее связей со своей территори­ей (со своим «гнездом», жилищем, местом выращивания потомства), то эти связи вырабатываются в процессе об­учения".

При описании жизни приматов мы уже видели, что территории разных видов часто перекрещиваются. И если мы можем чему-то научиться, наблюдая человекообраз­ных обезьян, так это тому, что различные группы прима­тов достаточно спокойно относятся к своей территории и что они не дают никаких оснований к тому, чтобы пере­носить на них образцы человеческого общества, которое ревностно охраняет свои границы и силой преграждает путь вторжению любого "чужака". Гипотеза о том, что принцип территориальности стал основой агрессивности, ошибочна и еще по одной причине. Ведь защита собствен­ной территории предполагает выполнение функции укло­нения от серьезных сражений, которые были бы неизбеж­ны, если бы на территорию проникало так много посто­ронних особей, что вызывало бы перенаселение. На самом деле угрожающее поведение, которое принято квалифи­цировать как "территориальную агрессивность", является всего лишь инстинктивной программой поведения, направ­ленной на равномерное распределение жизненного про­странства и тем самым — на сохранение мира. Эта ин­стинктивная программа животного выполняет ту же са­мую функцию, что и правовое регулирование у человека. И потому, когда появляются другие, символические мето­ды обозначения территориальных границ, предупреждаю­щие, что "Вход воспрещен!", — инстинкт становится из­лишним. И конечно, не стоит забывать, что большая часть войн была развязана ради получения преимуществ како­го-либо рода, а не ради охраны границ от угроз нападе­ния (если не брать всерьез подстрекателей войны).

Не менее ошибочны и популярные в широких кругах представления о понятии лидерства. Многие животные виды (хотя и не все) живут иерархически организованны­ми группами. Наиболее сильный самец доминирует (явля­ется лидером); он раньше других самцов получает пищу, сексуальные и другие радости, например, ему первому че­шут шерсть и выбирают блох...[89]

Однако лидерство, как и территориально-охранитель­ный инстинкт, встречается вовсе не у всех животных, да и у позвоночных и млекопитающих — тоже нерегулярно. Что касается лидерства у приматов, то здесь существуют большие различия между видами: так, у макак и павиа­нов наблюдается довольно развитая, строго иерархиче­ская система, а у человекообразных обезьян иерархия пред­ставлена менее четко. Вот что пишет о горных гориллах Шаллер:

110 раз я наблюдал взаимодействия, явно носящие харак­тер иерархии с лидером во главе. Положение лидера обнару­живалось чаще всего в мелочах: ему уступали дорогу при вхо­де, оставляли лучшее место или же он сам выбирал это место и "сгонял" с него нижестоящего самца. Для доказательства своего доминирующего положения горилла не предпринима­ет почти никаких действий. Обычно нижестоящий просто ухо­дит с дороги при приближении лидера, или достаточно быва­ет одного взгляда последнего в его сторону. Самый явный жест лидера — это легкое похлопывание нижестоящего жи­вотного тыльной стороной ладони по плечу.

А братья Рейнольде в отчете о поведении шимпанзе в лесах Будонго сообщают следующее:

Если и были какие-то различия в статусе между отдель­ными шимпанзе, то они составляли, может быть, какую-то долю процента от остальных моделей наблюдаемого поведе­ния. Мы не встречали признаков линейной иерархии ни сре­ди самцов, ни среди самок; мы не видели, чтобы кто-то из самцов имел исключительные права на бегущую самку, и постоянного лидера в группе тоже не обнаружили.

Т. Роуэлл в книге о павианах высказывается против общей концепции лидерства. Он утверждает, что "иерар­хическое поведение тесно связано с возникающими стрес­совыми ситуациями различного рода; в подобных ситуа­циях нижестоящее по иерархии животное первым прояв­ляет неблагополучные психологические симптомы (напри­мер, более слабую выносливость в случае болезни). И коль скоро иерархическую структуру (ранг) определяет подчиненное поведение, а не доминирующее, как это принято считать, то можно рассматривать стресс как фактор, вли­яние которого зависит от индивидуальной конституции животного, и тогда понятно, что стресс одновременно вы­зывает такие изменения в поведении (покорность), кото­рые и определяют установление иерархической социаль­ной организации".

На основании своих исследований Роуэлл пришел к убеждению, что "иерархическая система устанавливается и сохраняется главным образом благодаря проявлениям покорности нижестоящих животных, а не как результат целенаправленных действий вышестоящих по укреплению своего лидерства".

Сходную мысль мы обнаруживаем у В. А. Мэзона, ко­торый вел наблюдения за шимпанзе.

Я хочу заметить, что выражениями "лидерство" и "подчине­ние" просто принято обозначать тот факт, что шимпанзе часто относятся друг к другу, как пугливые к пугающим. Конечно, можно предполагать, что внутри группы более крупные, силь­ные, неугомонные и воинственные особи (которые любого могут устрашить) имеют в целом групповой лидерский статус. Мо­жет быть, это объясняет тот факт, что на воле взрослые сам­цы обычно занимают командное, доминирующее положение по отношению к взрослым самкам, которые, в свою очередь, "командуют" молодыми. Но, кроме этих наблюдений, ничто больше не доказывает, что абсолютно все шимпанзе живут в иерархически организованных структурах. И тем более нет убедительных доказательств того, что у животных существу­ет самостоятельное стремление к социальному лидерству. Шим­панзе отличаются своенравием, они импульсивны и жадны, и уже эти черты дают достаточно оснований для развития отношений лидерства—подчинения (так что вряд ли есть не­обходимость искать еще какие-то собственно социальные мо­тивы формирования иерархической структуры).

Таким образом, лидерство—подчинение следует считать все­го лишь одним из аспектов взаимоотношений между двумя индивидами, а в социальных отношениях — естественным сопутствующим явлением.

Итак, на лидерство, если оно вообще имеет место, рас­пространяется тот же самый вывод, который я сделал в отношении проблемы территориальности. Оно имеет фун­кцию сохранения мира и единства в группе и препятству­ет ссорам, грозящим перейти в серьезную схватку. Чело­век, у которого этот инстинкт отсутствует, заменяет его договорами, правилами приличий и законами. Человек часто описывал иерархическую организацию животных как пародию на свою собственную систему: "вла­ствующий босс" ведет себя как вождь, освещая своим блес­ком всех нижестоящих. Это правда, что у обезьян авто­ритет лидера часто держится на страхе, который он вну­шает другим членам стаи. Но у человекообразных (каки­ми являются шимпанзе) авторитет вожака часто опира­ется вовсе не на страх перед наказанием со стороны силь­нейшего, а на его компетентность и умение повести за собой всю стаю. Мы уже приводили пример из книги Корт-ланда, когда старый седовласый шимпанзе, благодаря опыту и мудрости, играл роль лидера, несмотря на физи­ческую слабость.

Какое бы место ни занимало лидерство в жизни живот­ных, ясно одно: право на эту роль лидер должен заслу­жить и постоянно подтверждать — это значит, что он снова и снова должен доказывать сородичам свое превос­ходство в силе, уме, ловкости или других качествах, ко­торые сделали его лидером.

Хитроумный эксперимент Дельгадо с маленькими обе­зьянами показал, что лидер утрачивает свое доминирую­щее положение, если он хоть на мгновение потеряет те качества, которыми отличался от других.

Зато в человеческой истории все наоборот: как только в обществе был легитимирован институт лидерства, кото­рое не опирается на личную компетентность, стало необя­зательным, чтобы властвующий (вождь) постоянно про­являл свои выдающиеся способности; более того — про­пала необходимость, чтобы он вообще был наделен каки­ми-либо выдающимися качествами. Социальная система воспитывает людей таким образом, что они оценивают компетентность лидера по званию, униформе или еще бог знает по каким признакам; и пока общество опирается на подобную символику, средний гражданин не осмелится даже усомниться в том, что король не голый.

Агрессивность других млекопитающих

Не только приматы малоагрессивны, но и другие мле­копитающие, хищники и нехищники, проявляют не столь высокий уровень деструктивности, как следовало бы ожидать, если бы гидравлическая теория Лоренца была верна.

Даже у наиболее агрессивных — крыс — агрессивность не достигает того уровня, на который нас настраивают примеры Лоренца. Салли Каригар привлекает наше вни­мание к другому эксперименту с крысами, который (в от­личие от эксперимента Лоренца) четко показывает, что суть дела надо искать не во врожденной агрессивности крыс, а в определенных внешних обстоятельствах, от ко­торых зависит большая или меньшая степень разруши­тельного характера отдельной особи.

После Лоренца Штайнигер проделал следующий экспери­мент. В огромный загон он посадил подвальных крыс, со­бранных из разных мест, создав им почти естественную среду обитания. Сначала было такое впечатление, что отдельные особи побаиваются друг друга; у них не было воинствующих настроений, но при случайных встречах они могли покусать друг друга, особенно если их сгоняли к одной стене и они торопились, налетая друг на друга[90] .

Крысы у Штайнигера вскоре разбились на два лагеря и начали кровавую битву; бой был смертельным, пока не оста­лась одна-единственная пара. Их дети и внуки создали боль­шую семью (или социум), которая уничтожала любую чужую крысу, запущенную в их среду обитания.

Одновременно и параллельно с этим экспериментом Джон Б. Колхаун из Балтимора также изучал поведение крыс. Пер­воначальная популяция Штайнигера состояла из 15 крыс, а Колхаун взял 14 крыс, также чужих, не связанных друг с другом. Но их загон был в 16 раз больше, чем у Штайнигера, и вообще лучше обустроен. Например, в нем были норы, лазы и другие убежища, которые бывают в естественных условиях жизни крыс.

27 месяцев шло наблюдение из башни, установленной в середине загона, и все факты подробно записывались в днев­ник. После нескольких стычек в период обживания простран­ства все крысы разделились на две большие семьи и никто больше не пытался ущемить другого. Нередко кое-кто начи­нал без причины бегать взад-вперёд, а у некоторых это случа­лось так часто, что приходилось "охлаждать их пыл"[91] .

Выдающийся исследователь агрессивности животных Дж. П. Скотт писал, что в противоположность позвоночным членистоногие очень агрессивны. Это доказывается на примере жесточайших схваток между омарами, а так­же на многочисленных примерах коллективно живущих насекомых, у которых самки набрасываются на самцов и поедают их (как у некоторых видов пауков, а также у ос и др.). Среди рыб и рептилий также часто встречаются агрессоры. Вот что пишет Скотт:

Сравнение физиологических оснований агрессивного пове­дения животных дает интересные результаты; главный вы­вод состоит в том, что первичный стимул к бою поступает извне — а это означает, что не существует никаких спонтан­ных внутренних стимулов, которые побуждали бы животное к нападению, независимо от условий его окружения. Следо­вательно, "агонистическое" поведение характеризуется совер­шенно иными специфическими факторами (физиологически­ми и эмоциональными), чем сексуальное поведение или пове­дение, связанное с приемом пищи...

В естественных условиях жизни животных вражда и аг­рессия в смысле деструктивного, трудно корректируемого сопернического поведения практически не встречаются (Кур­сив мой. — Э. Ф.).

А в отношении специфической проблемы внутренней спонтанной стимуляции агрессивности, которую провоз­гласил К. Лоренц, у Скотта мы читаем:

Все добытые в исследованиях данные указывают, что у более высокоразвитых позвоночных, включая человека, ис­точник, стимулирующий агрессивность, находится снаружи; и нет никаких доказательств существования спонтанной внутренней стимуляции. Эмоциональные и физиологические процессы, состояния организма лишь усиливают и продле­вают реакцию на стимул, но сами ее не вызывают[92] .

Есть ли у человека инстинкт "Не убивай!"?

Одним из важнейших звеньев в цепи рассуждений Конра­да Лоренца о человеческой агрессивности является его ги­потеза о том, что у человека, в отличие от хищника, нет никаких инстинктивных преград против убийства себе по­добных; в объяснение этому он предполагает, что человек, как и все прочие нехищники, не располагает опасным ес­тественным оружием (как когти, яд и другие средства) и потому внутреннее противостояние убийству ему было не нужно; и лишь создание искусственного оружия постави­ло в повестку дня вопрос о том, что отсутствие инстинкта "Не убивай!" представляет серьезную угрозу для мира. Одна­ко надо проверить эту гипотезу. Действительно ли у чело­века нет внутренних преград против убийства?

Человек на протяжении своей истории так часто уби­вал, что на первый взгляд действительно трудно пред­ставить, что какие-то преграды убийству вообще суще­ствуют. Поэтому вопрос надо сформулировать более кор­ректно: есть ли у человека нечто внутри, что мешает ему убить живое существо (человека или животное), с кото­рым он более или менее знаком или связан какими-ни­будь эмоциональными узами, т. е. кого-то не совсем "чу­жого".

Есть много доказательств того, что на этот вопрос сле­дует ответить утвердительно: да, у человека есть такое внутреннее "Не убивай!", и доказано, что акт убийства влечет за собой угрызения совести.

Нет сомнения, что в формировании внутренней прегра­ды к убийству определенную роль играет человеческая при­вязанность к животным и сочувствие к ним; это легко подметить в повседневной жизни. Очень многие заявля­ют, что не в состоянии убить и съесть животное, которое они вырастили и полюбили (кролика, курицу и т. д.). Есть люди, которым подобная мысль кажется отврати­тельной (убить и съесть), но те же самые люди, как пра­вило, спокойно и с удовольствием съедят такое живот­ное, если не были с ним знакомы. Так что существует еще и другой вид преграды к убийству животного: трудно убить его не только в том случае, когда есть какая-то личная связь с ним, но и в том, когда человек идентифи­цирует его просто с живым существом[93] .

Возможно, что возникает осознанное или неосознанное чувство вины в связи с разрушением жизни, особенно если убитое животное до этого было нам знакомо, — эта тес­ная связь с животным и потребность проститься проявля­ется весьма ярко в ритуальном культе медведя у охотни­ков эпохи палеолита. Чувство единства всего живого на­шло выражение в нравственном сознании индийцев, а за­тем и в известной заповеди индуизма, запрещающей уби­вать животных.

Не исключено, что внутренний запрет на убийство че­ловека также опирается на ощущение общности с други­ми людьми и сочувствие к ним. И здесь не следует забы­вать, что примитивный человек не идентифицировал себя с "чужим" (т. е. с индивидом, не принадлежавшим к его группе), он в нем не видел собрата, а воспринимал его как "что-то постороннее". Поэтому в примитивных обществах, как известно, убить своего, члена своей группы — это было тяжелейшее нравственное испытание, никто на это не соглашался; здесь одна из причин, по которой даже за тяжелейшее преступление человека не убивали, а изгоня­ли из общества. (Пример тому дает наказание Каина в Библии.)

Но нам нет необходимости ограничивать себя примера­ми из жизни примитивных народов. Даже в высокоциви­лизованной культуре Древней Греции рабы не считались людьми в полном смысле слова.

И такой же феномен имеет место в современном обще­стве. В период войны каждое правительство пытается вы­звать в своем народе такое отношение к врагу, как к "не­человеку". Их называют кличками, приклеивают ярлы­ки. Так, в первую мировую войну англичане в пропаганде называли немцев "гуннами", а французов — "бошами". Такое отмежевание от врага достигает своей высшей точ­ки, когда у противника — другой цвет кожи. Массу при­меров этому мы находим во вьетнамской войне, когда аме­риканские солдаты чаще всего не испытывали никакого сочувствия к вьетнамцам, называли их "gooks" и даже слово "убивать" заменили на слово "устранить". Лейте­нант Келли, который обвинялся в уничтожении десятков мирных жителей (стариков, женщин и детей) и был при­знан виновным, заявил в свое оправдание, что он и не считал вьетнамцев людьми, что никто его не учил видеть в солдатах "Вьетконга" человеческие существа, что в армии существовало лишь понятие "противник". Является ли такой аргумент достаточным оправданием — уже не наш вопрос. Ясно одно: это сильный аргумент, потому что он правдив и выражает основное отношение аме­риканских солдат к вьетнамским крестьянам. То же са­мое делал Гитлер, когда обозначал политических про­тивников словом "Untermenschen" (низшие, люди второго сорта).

Итак, это стало почти правилом: чтобы облегчить сво­им воинам душу и дать им "право" на уничтожение про­тивника, им прививают чувство отвращения к нему, как к "не-человеку".

Другой способ "деперсонификации" человека — это разрыв всех активных отношений с ним. Такое случает­ся постоянно, когда речь идет о психической патологии, но ведь то же самое может случиться и с человеком, который не болен. В этом случае объектом агрессии мо­жет стать кто угодно; агрессору это безразлично, он про­сто эмоционально отделяет себя от него. Другой пере­стает быть для него человеком, а становится "предметом с другой стороны", и при этих обстоятельствах исчезает преграда даже для самой страшной формы деструктивно­сти. Клинические исследования часто подтверждают ги­потезу, что деструктивная агрессивность в большей час­ти случаев бывает связана с хронической или сиюминут­ной атрофией чувств. Каждый раз, когда другое челове­ческое существо перестает восприниматься как человек, может иметь место акт жестокости или деструктивности в любой форме. Вот простой пример. Если бы индуист или буддист (искренне и глубоко верящий и чувствую­щий сопричастность ко всему живому) увидел, как обыч­ный современный человек, не моргнув глазом, убивает муху, он мог бы оценить это поведение как акт настоя­щей бесчувственности и деструктивности. Но он был бы при этом не прав. Ибо люди чаще всего не считают муху чувствующим существом и потому воспринимают ее как противную "вещь", помеху. Такие люди не являются жестокими, хотя и имеют, быть может, ограниченные пред­ставления о "живых существах".

VII. ПАЛЕОНТОЛОГИЯ

Является ли человек особым видом?

Нельзя забывать, что данные Конрада Лоренца имеют от­ношение к внутривидовой агрессивности, т. е. сам Лоренц имеет в виду вражду между животными одного и того же вида. Тогда возникает вопрос: можем ли мы быть увере­ны, что в межличностных отношениях люди действитель­но чувствуют себя как "собратья" по виду и потому прояв­ляют реакции, определенные генетическим кодом как "ре­акции на представителя своего вида"? Или же все обстоит совсем иначе? Разве мы не знаем, что у примитивных на­родов любой человек из другого племени или даже из со­седней деревушки считался совершенно чужим, почти не­человеческим существом и не заслуживал никакого сочув­ствия? Только в процессе социальной и культурной эво­люции расширилось число тех, кого принято считать жи­выми существами. Так что явно есть основания полагать, что человек вовсе не считает представителями своего вида всех себе подобных, ибо способность распознать в другом существе человека не дана ему от рождения; инстинкты и безусловные рефлексы не помогают ему мгновенно распо­знать собрата, как это делают животные (по запаху, цве­ту или форме тела). А ведь эксперименты показывают, что даже животные иногда ошибаются в таких случаях.

Именно потому, что человек хуже всех живых существ вооружен инстинктами, ему не так легко удается распо­знать, идентифицировать своих собратьев, как животным. Для него играют роль другие признаки — речь, одежда, обычаи и нравы. То есть отделить "своего" от "чужого" человеку позволяют критерии скорее психического, чем физического, характера. Следствием этого становится тот парадокс, что ввиду отсутствия соответствующего инстин­кта у человека вообще слабо развито "чувство рода", "со­причастности", "братства", ибо чужого он ощущает как представителя другого биологического вида. Иными сло­вами, сама принадлежность к человеческому роду делает человека таким бесчеловечным.

Если эти рассуждения верны, то теория Лоренца "тре­щит по швам", ибо все ее утонченные конструкции и умозаключения имеют в виду агрессивные взаимодействия между членами одного и того же биологического вида. А в таком случае перед нами стояла бы совсем другая про­блема — проблема врожденной агрессивности живых су­ществ по отношению к представителям других видов. Но в смысле этой межвидовой агрессивности существуют не­опровержимые и многочисленные доказательства, что она не имеет генетической программы и проявляется у хищ­ников лишь в тех случаях, когда животное чувствует опас­ность. Может быть, тогда стоит поддержать гипотезу о генетической связи человека с хищниками? Что лучше звучит: "человек человеку — овца" или "человек челове­ку — волк"?

Является ли человек хищником?

Что указывает на наличие у человека хищников-предков? Первый человекообразный (Hominid), которого мы могли бы отнести к своим предкам, — это рамапитек, живший более 14 млн. лет тому назад в Индии[94] . По форме черепа рамапитек близок к другим гоминидам и гораздо больше похож на человека, чем на современную человекообразную обезьяну. И хотя мы знаем, что он не был чистым вегета­рианцем, а в дополнение к растительному рациону потреб­лял также и мясо, тем не менее вряд ли кому придет в голову считать его хищником.

Самые ранние человекообразные останки, которые нам известны по рамапитеку, принадлежали виду Australo­pithecus robustus и более развитому Australopithecus africanus, которого нашел Раймонд Дарт в Южной Африке в 1924 г.; считается, что его возраст — более двух милли­онов лет. Этот австралопитек стал предметом многочис­ленных споров. Большинство палеоантропологов согласи­лись, что все австралопитеки являются гоминидами, хотя некоторые, например Пилбим и Симоне, полагают, что в случае с Australopithecus africanus речь уже идет о первом человеке.

В дискуссии об австралопитеках огромную роль игра­ет тот факт, что они уже применяли орудия труда, а это является главным доказательством того, что речь идет о человеке или, по крайней мере, о его предке. Правда, Льюис Мэмфорд очень убедительно настаивает, что для идентификации человека, как такового, недостаточно об­наружить орудия труда и что эта ошибочная точка зре­ния, скорее всего, связана с нашей современной переоцен­кой роли техники. После 1924 г. были обнаружены но­вые останки, но по вопросу об их классификации среди ученых так же мало единства, как и по вопросу о том, был ли австралопитек мясоедом-охотником или произ­водителем орудий труда[95] . И все же мнение большинства исследователей совпадает в одном: что австралопитек был всеядным, о чем свидетельствует разнообразие его пищи. Кэмпбелл приходит к выводу, что австралопитек ел все: рептилий, птиц, маленьких млекопитающих (например, грызунов), червей и фрукты. Он раздирал маленьких жи­вотных, которых мог добыть без оружия (и без специаль­ных усилий). Охота же предполагает совместные усилия, наличие соответствующей техники, следы которой отно­сятся к гораздо более позднему времени; и с этим време­нем как раз совпадает появление человека в Азии (около 500 тысяч лет до н. э.).

Однако был ли австралопитек охотником или не был, это не может изменить того безусловного факта, что гоминиды (как и их предки из человекообразных обезьян) не были хищниками с физиологическими и морфологи­ческими признаками хищных мясоедов (как волки или львы). Но, несмотря на бесспорные факты, кое-кто из ученых предпринял попытку представить австралопитека как своего рода палеонтологического "Адама", который привнес в человеческий род первородный грех деструктив­ности; эту идею отстаивает не только склонный к драма­тизму Ардри, но и такой серьезный исследователь, как Д. Фриман, который говорит об австралопитеках как об этапе "приспособления к мясоедству, кровопролитию, а также к хищническим, каннибальским наклонностям и привычкам... Так, палеоантропология в последнее деся­тилетие создала филогенетические основания для выво­дов, о которые споткнулись психоаналитики в своих ис­следованиях человеческой природы". И в заключение Фри­ман подводит итог: "В целом антропологи могут согла­ситься, что натура человека, а в конечном счете и вся человеческая цивилизация своим существованием обяза­ны необходимости приспосабливаться к хищникам, как это имело место с австралопитеком-мясоедом в Южной Африке в период плейстоцена".

В дискуссии, которая развернулась после его сообще­ния, Фриман несколько утратил свою уверенность, гово­ря: "В свете новых палеоантропологических открытий воз­никла гипотеза, что некоторые аспекты человеческой на­туры (в том числе, вероятно, жестокость и агрессивность) находятся в какой-то связи со специфически хищниче­ской адаптацией к мясоедству, которая была характерна для эволюции гоминидов, а в период плейстоцена имела решающее значение. Эта гипотеза, по-моему, заслужива­ет серьезной проверки (и именно научной, а не эмоцио­нальной аргументации), ибо она касается вещей, о кото­рых мы пока еще почти ничего не знаем" (Курсив мой. — Э. Ф.). То, что в докладе фигурировало как факты (кото­рые с точки зрения палеоантропологии позволяют делать ретроспективные выводы о человеческой агрессивности), в дискуссии превратилось в довольно скромную "гипотезу, которая заслуживает проверки".

Исследования такого рода с самого начала имели недо­статочную точность и ясность из-за смешения понятий "хищник", "мясоед", "охотник" и других, по поводу кото­рых Фриман и многие другие авторы допускали массу пу­таных рассуждений."

В зоологии понятие "хищник" имеет строгую научную дефиницию. К ним относятся семейства кошачьих, гиен, собак и медведей; их признаки — сильные клыки, а так­же острые когти. Хищник добывает себе пропитание, убивая и поедая других животных. Его поведение генетически запрограммировано, а обучение играет вто­ростепенную роль. Кроме того, агрессивность у хищни­ков имеет, как уже упоминалось, совершенно иную невро­логическую основу, нежели защитная (оборонительная) агрессивность[96] .

Хищники едят только мясо. Но не все мясоеды — хищ­ники. Поэтому всеядные, которые едят и растительную, и мясную пищу, не относятся к разряду Camivora. И Фри­ман отдает себе отчет в том, что понятие "употребляющий в пищу мясо" в отношении поведения гоминидов имеет совершенно иное значение, чем по отношению к тем ви­дам, которые принадлежат к разряду Camivora (Курсив мой. — Э. Ф.). Но тогда зачем называть гоминидов мясо­едами вместо того, чтобы отнести их к всеядным? А сме­шение понятий ведет к тому, что в голове читателя возни­кает следующее отождествление: тот, кто ест мясо, = мя­соед = хищник.

Следовательно, гоминидный предок человека был хищ­ником, который был наделен агрессивным рефлексом в отношении всех живых существ, включая человека. Сле­довательно, человеческая деструктивность имеет генети­ческое (врожденное) происхождение, и Фрейд был прав. Quod erat demostrandum![97]

Наши знания об австралопитеке не идут дальше того, что он был всеяден, что в его рационе более или менее важную роль играло мясо, для добывания которого он уби­вал маленьких животных. Однако питание мясом еще не превращает животное (в том числе гоминида) в хищника. Кроме того, в последнее время большинство специалистов (в том числе и сэр Джулиан Хаксли) признали тот факт, что способ питания (растительный или мясной) не имеет никакого отношения к проблеме возникновения агрессии.

Во всяком случае, нет ни единого основания считать, что ответственность за "хищнические" наклонности человека можно возложить на гены австралопитека, ибо не доказан ни тот факт, что у него самого были инстинкты хищника, ни тот, что именно он является предком чело­века.

VIII. АНТРОПОЛОГИЯ [98]

В этой главе я поместил подробнейший материал о пред­ставителях человечества разных времен и народов: от при­митивных охотников и собирателей до современных ин­женеров, от земледельцев эпохи неолита до представите­лей урбанистических цивилизаций XX в. Таким способом я решил предоставить читателю возможность самому су­дить, что верно, а что нет, подтверждают ли данные ис­ходный тезис: чем примитивнее человек, тем он агрессив­нее. Во многих случаях речь идет об открытиях младшего поколения антропологов, сделанных в последнее десяти­летие, и это очень важно подчеркнуть, ибо большинство дилетантов довольствуется устаревшими и весьма проти­воречивыми представлениями по этим вопросам.

"Человек-охотник" — это ли Адам антропологии?

Если ответственность за врожденную агрессивность чело­века нельзя возложить на хищнический характер гомини­дов, то, быть может, существует какой-нибудь человече­ский предок — доисторический Адам, несущий ответствен­ность за "грехопадение" человека? Эту идею выдвинул и свято в нее верит Уошберн — крупнейший авторитет в этой области знания; и все сотрудники его института счи­тают, что таким "Адамом" был человек-охотник.

Уошберн опирается на следующую предпосылку: раз человек 99% своей истории занимался охотой, то и сего­дня все в нем может быть соотнесено с тем древним чело­веком-охотником: не только физиология, но и психоло­гия и даже привычки.

Весь наш интеллект, наши эмоции, интересы, а также основы нашей социальной жизни — все это в известном и даже весьма реальном смысле является результатом эволю­ции и приспособления человека к процессу охоты. И когда антропологи говорят о единстве человечества, то это означа­ет, что законы естественного отбора среди охотников и соби­рателей действовали повсюду одинаково, и вследствие этого популяции Homo sapiens, по сути дела, повсюду сохранили общие черты[99] .

Поэтому главный вопрос состоит в следующем: в чем суть "психологии охотника"? Уошберн называет ее "пси­хологией мясоеда" и считает совершенно сложившейся к середине эпохи плейстоцена, т. е. около 500 тысяч лет назад.

Мировоззрение первых людей-мясоедов, вероятно, сильно отличалось от их вегетарианских собратьев. Вегетарианцев почти не интересовали другие животные (не считая тех, кото­рые составляли для них угрозу), поэтому круг их знаний был невелик. А потребность в мясе заставляет зверя осваивать больше знаний, изучая привычки многих животных. Так, психология и территориальные привычки человека сильно отличаются от психологии обезьян всех видов.

За 300 тысяч лет (а может быть, этот срок гораздо боль­ше) любопытство и агрессивность мясоеда привели к любоз­нательности и определили его стремление к лидерству. Такая психология мясоедства уже в полной мере была развита к периоду среднего плейстоцена, и, вероятнее всего, "точкой от­счета" хищничества можно считать австралопитека.

Уошберн отождествляет "психологию мясоеда" с тягой к убийству и способностью получать от этого удоволь­ствие. Он пишет: "Человек получает удовольствие, охо­тясь на других животных. И если это естественное влече­ние не перекрывается настойчивым и целенаправленным воспитанием, то люди получают истинную радость от охоты и убийства. Многие цивилизации (культуры) дела­ют из пыток и страданий спектакль и развлечение для публики" (Курсив мой. — Э. Ф.).

Уошберн настаивает, что "человек обладает психологи­ей мясоеда. И потому его легко приучить к убийству и трудно отучить убивать или развить привычку избегать убийства. Многим людям доставляет наслаждение убивать животных, смотреть на страдания других людей и т. д. Потому у многих народов распространены публичные на­казания, казни, пытки".

Оба последних суждения молчаливо предполагают, что в психологию охотника входит не просто убийство, но и жестокость. Какие же, интересно, аргументы приводит Уошберн в доказательство якобы врожденной тяги к жес­токости и убийству? Один из его аргументов приравнивает убийство к спорту (при этом он говорит "убивать" из спортивного интереса, а не "охотиться", что было бы кор­ректнее). Он пишет: "Вероятно, легче всего это доказыва­ется тем, что человек тратит массу сил, чтобы сохранить убийство ради спортивного интереса. В былые времена ко­роль и его придворные содержали специальные парки, где проводили время, занимаясь «убийством» для развлече­ния; и сегодня правительство США тратит миллионы дол­ларов, чтобы раздобыть дичь и предоставить ее в распоря­жение охотников".

Еще один подобный пример: "Люди применяют легчай­шие спиннинги, чтобы продлить безнадежную битву рыбы, а рыболову продлить ощущение собственного превосход­ства и умения".

Уошберн многократно подчеркивает, что война имеет свою притягательную силу:

И до недавнего времени к войне относились точно так же, как к охоте. В других человеческих существах человек просто видел опасную дичь. Война в истории человека занимала слиш­ком большое место, чтобы она не могла быть удовольствием для участвующих в ней мужчин. Лишь в новое время в свете кардинальных изменений в условиях и характере войн люди начали протестовать против этого института, как такового, заявляя о недопустимости такого пути решения политиче­ских вопросов.

И, подводя итоги, Уошберн констатирует:

О том, насколько глубоко заложена в человеке биологиче­ская тяга к убийству и насколько эта тяга естественна для че­ловеческой психологии, красноречиво свидетельствует опыт вос­питания мальчиков и тот интерес, который они проявляют к охоте, рыбной ловле и военным играм. Ведь эти способы поведе­ния не обязательны, но они легко усваиваются, доставляют удо­влетворение и во многих культурах имеют высокий социальный статус. Проявить ловкость в убийстве и получить от этого удо­вольствие — такие образцы поведения прививаются детям в играх, которые готовят их к их взрослым социальным ролям.

Утверждение Уошберна о том, что жестокость и убий­ство доставляют многим людям удовольствие, означает только одно: существуют садистские личности и садист­ские цивилизации; однако это вовсе не значит, что нет других, несадистов, так что речь может идти о необхо­димости изучения этого феномена. Например, установле­но, что садизм встречается чаще среди людей, пережива­ющих фрустрацию, а также в социальных классах, ко­торые чувствуют свое бессилие и получают мало радости в жизни (как это, к примеру, наблюдалось в Древнем Риме, когда низшие классы компенсировали свое соци­альное бессилие и материальную нищету, наслаждаясь жесточайшими зрелищами). И такой же психологиче­ский механизм определил поведение среднего класса Гер­мании, из которого рекрутировались самые фанатичные последователи Гитлера. Садизм встречается и в среде гос­подствующего класса, особенно когда он чувствует угро­зу своему положению и своей собственности. Садистское поведение характерно и для угнетенных групп, жажду­щих мести.

Но представление о том, что охота формирует потреб­ность мучить жертву, ничем не обосновано и мало что проясняет. Как правило, охотнику страдание зверя не до­ставляет никакой радости, и, более того, садист, получа­ющий удовольствие от чужих мучений, будет плохим охот­ником. Не соответствует действительности и утверждение Уошберна, что примитивные народы занимались охотой из садистских побуждений. Напротив, многое свидетель­ствует о том, что отношение охотников к убитым живот­ным было сочувственным и что они испытывали чувство вины. Так, охотники эпохи палеолита обращались к мед­ведю, называя его "дедушкой"; возможно, они видели в медведе своего мифического предка. Когда медведя убива­ли, у него просили прощения. Одним из обычаев была священная трапеза, на которой медведь был "почетным гостем", которому подносили лучшие угощения...[100]

Психология охоты и охотника нуждается в серьезном изучении, но даже в этом контексте можно сделать не­сколько замечаний.

Прежде всего, необходимо отличать охоту как спорт и развлечение элитарных групп (например, дворянство при феодализме) от всех других форм охоты — от первобытных охотников, крестьян, защищающих своих овец и кур, до отдельных людей, увлекающихся охотой.

"Элитарная охота" удовлетворяет лишь потребность в проявлении своей власти и известной доли садизма, ха­рактерного для властвующих элит. Из материалов о та­кой охоте мы скорее получаем знание о психологии: феода­лов, чем о психологии охоты.

Говоря о мотивах первобытных профессиональных охот­ников и современных охотников-любителей, следует как минимум видеть в них два разных типа. Один уходит корнями в глубину человеческих переживании. В акте охоты человек, хоть на короткое время, чувствует себя снова частью природы. Он возвращается к своему есте­ственному состоянию, чувствует свое единство с живот­ным миром и освобождается от экзистенциального комп­лекса разорванности бытия: быть частью природы и одно­временно в силу своего сознания оказаться по ту сторону природы. Когда человек "гонит зверя", то зверь становит­ся ему своим, они как бы из одной стихии, даже если затем применение оружия разрушит это единство и пока­жет превосходство человека. И у первобытного человека такое переживание вполне осознанно. Он идентифицирует себя со зверем, когда переодевается в его шкуру, когда видит в нем своего предка и т. д. Современному человеку ввиду его рационально-прагматической ориентации очень трудно достигнуть состояния единства с природой и вы­разить его словами; но во многих людях потребность в этом ощущении еще жива.

Однако для страстного охотника на первое место вы­двигается совершенно иной, хотя и столь же сильный, мотив, а именно получить наслаждение своей собственной ловкостью. В высшей степени странно, что многие совре­менные авторы совершенно упускают из виду этот элемент и сосредоточивают внимание только на акте убийства. Но ведь для охотника важен не только навык владения ору­жием, но масса других умений и знаний.

Вильям С. Лафлин подробно освещает этот аспект про­блемы. Его исходный тезис состоит в том, что охота — это образцовая модель поведения человеческого рода. Прав­да, Лафлин никогда не называет жестокость или радость убийства частью этой модели доведения, а описывает ее следующим образом: "На охоте все зависит от находчиво­сти и сообразительности, а кто этого не имеет, тот de facto[101] получает наказание. Поэтому охота сыграла такую роль в развитии человеческого рода и его сохранении в границах одного и того же (меняющегося) вида".

Лафлин делает еще одно замечание, имеющее важное значение в свете возможной переоценки роли орудий труда и оружия (для формирования агрессивности):

Охота — это определенно инструментальная система в прямом смысле слова, т. е. в этом акте выполняется целый набор предписанных действий, которые должны привести и ведут к окончательному результату. Вся техническая сторо­на дела, все эти копья, стрелы, топорики и многие другие предметы, выставленные в музейных экспозициях, не игра­ют существенной роли вне контекста, в котором они приме­нялись. Причем сам контекст важнее, чем эти предметы...[102]

Причины совершенствования охотничьего дела следует искать не в развитии технологий, а в возрастании искус­ства охотника.

Хотя систематических исследований этой проблемы по­разительно мало, все же многое свидетельствует о выдаю­щихся познаниях первобытного человека в области приро­ды. Эти познания охватывали практически весь животный мир: млекопитающие и сумчатые, рептилии и птицы, рыбы и насекомые, а также всевозможные растения — все это входило в сферу интересов древнего человека. В это время были хорошо развиты уже и знания метеорологических яв­лений, астрономии и многих других аспектов природы (хотя у разных народов приоритетное положение получали раз­ные аспекты знаний...). Я хотел лишь подчеркнуть боль­шое значение этих знаний для структуры поведения охот­ника, а также для человеческой эволюции в целом... Охот­нику просто необходимы были знания о животных (об их физиологии, психологии и привычках); преследуя зверя, он параллельно изучал и запоминал реакции своего соб­ственного организма. Он сначала приручил самого себя, а затем уже обратился к другим живым существам и расте­ниям. В этом смысле охота была настоящей школой обуче­ния всего человеческого рода.

Короче говоря, мотивом для охоты первобытных людей было не желание убивать, а желание учиться и совершен­ствовать свои умения и навыки, т. е. саморазвитие чело­века[103] . Аргументация Уошберна, апеллирующая к детским играм в войну и охоте, упускает из виду тот факт, что дети вообще восприимчивы к любым формам деятельнос­ти, принятым данной культурой. И считать, что интерес к общепринятым образцам поведения доказывает врож­денную радость убийства, — значит демонстрировать за­видную наивность в вопросах социального поведения. Кроме того, следует напомнить, что есть целый ряд видов спорта (от борьбы на мечах дзэн до фехтования, дзюдо и карате), где главная заслуга и радость победы состоят не в том, чтобы убить партнера, а именно в том, чтобы продемонст­рировать (развернуть) все свои возможности и умения.

Не выдерживает критики и другое утверждение Уош­берна и Ланкастера: что каждое человеческое сообщество якобы считало допустимым и желательным убивать пред­ставителей других сообществ. Это всего лишь повтор извест­ного клише, взятого из работы Фримана. Как мы увидим далее, на самом деле для первобытных охотников харак­терны были бескровные войны, целью которых вовсе не было убийство противников. А утверждать, что возмуще­ние институтом войны началось лишь недавно, — значит оставлять без внимания один крупный раздел в истории философии и религии — учение пророков.

Мы, безусловно, отрицаем аргументы Уошберна, но все-таки остается один вопрос: чему могла научить человека охота, какие образцы поведения он вынес для себя из охотничьей жизни. Очень похоже, что именно из охотни­чьей жизни человек унаследовал такие две модели поведе­ния, как кооперация и распределение. Кооперация (объединение) была практической необходимостью в большин­стве охотничьих обществ, и то же самое относится к раз­делению пищи. В большинстве климатических зон (за ис­ключением Арктики) мясо не выдерживало длительного хранения, да и охота не всегда завершалась удачей. По­этому сложился обычай делить добычу одного удачливого охотника на все племя. Если согласиться с гипотезой о том, что охотничья жизнь привела к генетическим изме­нениям, то придется сделать вывод, что у современного человека скорее надо искать врожденный рефлекс к коопе­рированию и распределению (всем поровну), чем к убий­ству и жестокости.

К сожалению, история "цивилизации" свидетельству­ет, что склонность к сотрудничеству и справедливому рас­пределению проявляется у человека, мягко говоря, нере­гулярно. И это как раз и объясняется тем, что охотничья жизнь не оставила в человеке генетических следов и реф­лекс к совместному труду и распределению во многих куль­турах был вытеснен рефлексом безмерного эгоизма. И тем не менее еще стоит подумать, а не является ли врожден­ной тенденция к совместному труду, а также потребность поделиться с другими, которые можно найти во многих обществах (кроме современного индустриального). Ведь даже в условиях современной войны, когда отдельный солдат в общем не чувствует ненависти к врагу, случаи жестокости являются достаточно редкими[104] . Характерно, что большинство людей, которые в мирной жизни не ста­нут рисковать собой ради других или делиться куском хлеба, в условиях войны проявляют эти качества в пол­ной мере. Можно даже пойти еще дальше и предполо­жить, что одним из "привлекательных" факторов войны является возможность проявления тех врожденных чело­веческих импульсов, которые в нашем современном обще­стве реально считаются глупостью (хотя на идеологиче­ском уровне эти качества и восхваляются).

Идеи Уошберна о психологии охотника — лишь один пример ангажированности исследователя в пользу теории врожденной деструктивности и жестокости. И в целом, надо сказать, в сфере социальных наук наблюдается вы­сокая степень ангажированности, когда дело касается эмо­циональных и актуальных политических проблем. Там, где задеты интересы какой-то социальной группы, объек­тивность уступает место "классовости". А современное об­щество с его почти безграничной готовностью к уничто­жению жизни (ради экономических или политических це­лей) склонно ставить под сомнение самую возможность добродетели, и потому оно с радостью поддерживает лю­бую версию о врожденной деструктивности и жестокости (лишь бы не говорить о том, что эти качества являются продуктом социального строя).

Первобытные охотники и агрессивность

К счастью, наши знания о поведении охотников основа­ны не на абстрактных домыслах; мы располагаем боль­шой информацией о примитивных охотниках и собирате­лях, которые живут и сегодня. И эти материалы показы­вают, что охота не влечет за собой ни жестокости, ни деструктивности и что примитивные народы гораздо ме­нее агрессивны, чем их цивилизованные собратья.

Спрашивается, можно ли эти знания использовать при анализе жизни первобытных охотников доисторического времени, по крайней мере тех, кого мы знаем как первых представителей нашего вида Homo sapiens sapiens, кото­рые существовали примерно 40-50 тысяч лет назад.

К сожалению, мы очень мало знаем о людях на первой фазе их появления (в том числе о Homo sapiens sapiens на стадии охоты и собирательства). И многие авторы вполне справедливо предостерегают от прямых аналогий между современными примитивными племенами и их доистори­ческими предками. Но все же, как полагает Д. Мердок, жизнь современных примитивных охотников может про­лить некоторый свет на поведение человека эпохи плей­стоцена. Этот взгляд Мердока поддержали многие участ­ники симпозиума на тему "Человек-охотник". И даже если мы не допускаем полного отождествления доисторических и современных примитивных охотников, то все равно сле­дует признать:

1. С точки зрения анатомии и нейрофизиологии Homo sapiens sapiens не отличается от современного человека.

2. Наши знания о ныне живущих примитивных наро­дах должны помочь нам разобраться по крайней мере в одной важной проблеме — во влиянии "охотничьего пове­дения" на социальную организацию и личность. С этой точки зрения анализируя имеющиеся данные о первобыт­ных охотниках, мы неизбежно приходим к выводу, что многие качества, которые были приписаны природе чело­века, в том числе жестокость, деструктивность и асоци­альное поведение, менее всего свойственны "доцивилизо­ванному" человеку. Короче говоря, все то, что составляет суть "естественного человека" Гоббса, у первобытных лю­дей встречается значительно реже!

Прежде чем перейти к анализу этих материалов, хочу привести еще несколько замечаний об охотниках эпохи палеолита. В частности, М. Д. Салинс пишет следующее:

В ходе селективного приспособления к опасностям камен­ного века человеческое общество преодолело (или оттеснило назад) склонность приматов к эгоизму, лидерству и также к жесточайшему соперничеству. На место вражды пришли кров­нородственные отношения, кооперация; солидарность стала важнее сексуальности, а мораль — важнее власти. Преодоле­ние природного начала человеческих приматов имело гранди­озное значение на заре человечества, ибо оно обеспечило эво­люционное будущее всего вида.

У нас есть прямые данные о жизни доисторических охот­ников: культ животных, в частности, говорит о том, что приписываемая им врожденная деструктивность — это чи­стой воды миф. Так, еще Мэмфорд обратил внимание на то, что в наскальной живописи (на рисунках в пещерах), посвященной жизни охотников, не встречается сюжет сра­жения между людьми[105] .

И хотя к аналогиям следует прибегать с известной осто­рожностью, все же данные о существующих примитив­ных охотниках и собирателях производят очень большое впечатление. Вот что сообщает нам крупнейший специа­лист в этой области Колин Тёрнбал:

У двух известных мне групп почти полностью отсутству­ет физическая или эмоциональная агрессивность, что объясняется отсутствием войн, вражды, наветов, колдовства или шаманства. Я также не убежден, что охота сама по себе является агрессивной деятельностью. Чтобы научиться де­лать что-то, надо это увидеть. А сам процесс охоты не но­сит агрессивного характера. И когда человек осознает, что в этом процессе он истощает природные ресурсы, он факти­чески сожалеет о совершаемом "убийстве". И кроме того, при убийстве такого типа нередко наблюдается явное со­чувствие. Лично я из общения с охотниками вынес впечат­ление, что это очень дружелюбные люди и что, бесспорно, суровый образ жизни, который они ведут, вовсе не позво­ляет делать вывод об их агрессивности[106] .

Никто из участников дискуссии не смог возразить Тёрнбалу. Самое подробное изложение антропологических дан­ных о примитивных охотниках и собирателях мы нахо­дим в работе Э. Р. Сервиса "Охотники". В этой моногра­фии рассмотрены все подобные общности за исключением оседлых групп на северо-западном побережье Северной Аме­рики, которые жили в особо благоприятных условиях (с точки зрения природы). Не вошли в монографию также такие объединения охотников и собирателей, которые вымерли после контакта с цивилизацией, и притом так быстро, что мы располагаем весьма ограниченными зна­ниями о них[107] .

Главный признак племени охотников и собирателей — это их кочевой образ жизни, обусловленный способом до­бычи пропитания и ведущий к слабой интеграции семей­ных связей внутри социальной группы (племени). В отли­чие от цивилизованного человека (которому необходимы дом, машина, электричество, одежда и т. д.) у примитив­ных охотников потребности минимальные: "пища и ми­нимум предметов домашнего обихода".

В каждой семье работа распределяется сообразно воз­расту и полу, но постоянного разделения труда нигде не наблюдается. Пища состоит частично из мяса (вероятно, на 1/4), а основную часть составляют семена, коренья, фрукты, орехи и ягоды; их собирают женщины. Меггит пишет: "Преобладание растительной пищи — один из главных признаков хозяйственной жизни охотников, рыболо­вов и собирателей". Только эскимосы питаются исключи­тельно мясом и рыбой, причем рыбу ловят чаще всего женщины.

Для охоты мужчины объединяются, что является ес­тественным следствием весьма низкой технической осна­щенности племенных общностей. "Ввиду простоты техно­логий и необходимости контроля за окружающей средой многие охотничьи племена имеют в буквальном смысле слова очень много свободного времени". Об экономиче­ских отношениях Сервис пишет следующее:

По опыту своей собственной экономической системы мы привыкли считать, что человеческие существа имеют "есте­ственную склонность к торговле и спекуляции". Мы считаем, что отношения между индивидами или группами строятся на принципе получения максимальной прибыли при посредни­честве ("дешево купить и дорого продать"). Однако примитив­ным народам это совершенно несвойственно, скорее наоборот. Они "отказываются от вещей", восхищаются щедростью, рас­считывают на гостеприимство и осуждают бережливость, как эгоизм.

Но самое удивительное состоит в том, что чем труднее их положение (чем больше ценность или дефицит товаров), тем меньше они "экономят" и тем больше поражают своей щедро­стью. Мы в этом случае имеем в виду формы обмена между людьми, живущими внутри одной общности и находящими­ся в каких-то родственных связях. В такой социальной общ­ности гораздо теснее поддерживаются узы родства, которыми охвачено значительно больше людей, чем в нашем обществе. Если провести сравнение этих отношений с принципами жиз­ни современной семьи, то мы увидим разительный контраст. Хотя мы "кормим" своих детей, не так ли? Мы "помогаем" нашим братьям и "заботимся" о престарелых родителях. А другие делают то же самое по отношению к нам...

Тесные социальные связи в целом обусловливают друже­любные чувства, правила приличия в семейной жизни, а нрав­ственная заповедь щедрости определяет способ отношения к вещам, которые играют (сравнительно с нами) малозначитель­ную роль в жизни индивида и племени. Антропологи сдела­ли попытку обозначить такой тип взаимодействия словами "чистый подарок" или "добровольный дар", чтобы подчерк­нуть, что речь идет не о сделке, а о таком обмене, в основе которого лежит чувство совсем иного рода, чем в ситуациях торговли. Но эти обозначения не отражают подлинного ха­рактера подобного взаимодействия, а, может быть, даже вво­дят в заблуждение.

Петер Фройхен однажды получил от эскимоса кусок мяса и сердечно поблагодарил его в ответ. Охотник, к удивлению Фройхена, явно огорчился, а старый человек объяснил европейцу, что "нельзя благодарить за мясо. Каждый имеет пра­во получить кусок. У нас не принято быть в зависимости от кого-либо. Поэтому мы не дарим подарков и не принимаем даров, чтобы не оказаться в зависимом положении. Подар­ками воспитывают рабов, как кнутом воспитывают собак". Слово "подарок" носит оттенок "умиротворения, ублаже­ния, задабривания", а не взаимности. А в племенах охотни­ков и собирателей никогда не произносят слов благодарнос­ти, поэтому неприлично назвать кого-либо "щедрым", когда он делится добычей со своими товарищами по стойбищу. В других ситуациях можно назвать его добрым, но не в том случае, когда он делится с другими пищей. Так же точно вос­принимаются и слова благодарности, они производят обид­ное впечатление, словно человек и не рассчитывал на то, что с ним поделятся. Поэтому при подобных обстоятельствах уместно похвалить человека за ловкость в охоте, а не делать намеков на его щедрость.

Особенно большое значение (с экономической и психо­логической точки зрения) имеет вопрос о собственности. Одно из самых расхожих представлений по этому поводу состоит в том, что любовь к собственности — это врож­денная и сущностная черта человека. Но обычно при этом происходит смешение понятий: индивидуальная собствен­ность на орудия труда и личные вещи и частная соб­ственность на средства производства, которая является основой эксплуатации чужого труда. В индустриальном обществе средства производства в основном составляют машины и капитал, вложенный в машинное производ­ство. А в примитивных обществах средства производ­ства — земля и охотничьи угодья.

У примитивных племен никому не закрыт доступ к при­родным ресурсам — у них нет владельца...

Природные ресурсы, которые находятся в распоряжении племени, представляют коллективную или коммунальную соб­ственность в том смысле, что в случае необходимости вся груп­па встанет на защиту этой территории. А внутри племени все семьи имеют равные права на свою долю собственности. Кро­ме того, соседние племена также могут по желанию охотить­ся на этой территории. Ограничения, видимо, касаются лишь плодоносных деревьев (с фруктами и орехами). Такие деревья обычно закрепляются за отдельными семьями данного пле­мени. Но практически этот факт скорее свидетельствует о раз­делении труда, чем о разделе собственности, ибо такая мера должна предостеречь от пустой траты времени и сил, которая могла иметь место, если рассредоточенные по большой терри­тории семьи устремились бы все к одному пункту сбора пло­дов. Ведь плодовые деревья, в отличие от дичи и дикорасту­щих ягод и трав, имеют достаточно устойчивую "прописку".Но все собранные фрукты и орехи все равно подлежат разделу с теми семьями, которые не собирали урожая, так что никто не должен голодать.

И наконец, к частной собственности относятся предметы индивидуального пользования, принадлежащие отдельным лицам. Оружие, ножи, платье, украшения, амулеты — вот что считается у охотников и собирателей частной собствен­ностью. Но некоторые считают, что даже эти предметы лич­ного пользования не являются частной собственностью в соб­ственном смысле слова, поскольку обладание этими вещами скорее носит функцию разделения труда, чем владения "сред­ствами производства". Обладание подобными вещами толь­ко тогда может быть осмыслено как частная собственность, если одни ими владеют, а другие — нет, т. е. когда это обла­дание может стать основой для эксплуатации. Но в этногра­фических отчетах такие случаи не описаны, и трудно себе представить, чтобы кто-то из членов рода, нуждаясь в ору­жии или одежде, не получил бы их от другого более счаст­ливого члена рода.

Социальные отношения между членами охотничьего со­общества отличаются отсутствием "Табели о рангах", даже такого "лидерства", как у зверей, здесь не наблюдается.

Племена охотников и собирателей в плане лидерства бо­лее всех других социальных систем отличаются от человеко­образных обезьян. Здесь нет ни принуждения, основанного на принципе физического превосходства, нет также и иерар­хической организации, опирающейся на другие основания (богатство, военная или политическая сила, унаследованные классовые привилегии и т. д.). Единственное устойчивое пре­восходство связано с признаками возраста и мудрости.

Даже когда отдельные члены племени обладают более высоким статусом и престижем, они выражают свое преиму­щество совершенно иначе, чем обезьяны. От лиц с более вы­соким статусом охотники ожидают скромности и доброты (щедрости), а главной наградой для них является любовь и внимание со стороны других членов племени. Например, муж­чина может проявить себя как самый сильный, храбрый, ловкий и умный во всём племени. Получает ли он при этом самый высокий групповой статус? Не обязательно. Он полу­чит его только в том случае, если эти качества он поставит на службу интересам племени. Например, если на охоте он убивает больше дичи (и затем сможет отдать ее другим); если он умеет себя вести, а главным достоинством поведения счи­тается скромность. Для простоты можно провести такую па­раллель. В племени человекообразных обезьян превосход­ство в физической силе ведет к преимуществу в социальной иерархии, которое дает вожаку больше пищи, "самок" и дру­гих благ. А в первобытном человеческом обществе физиче­ское преимущество должно быть поставлено на службу всем остальным членам племени, и тот, кто стремится к лидерству, должен в истинном смысле слова приносить жертву (и получать меньше пищи за более напряженный труд). А в отношении сексуальных радостей он, как и другие мужчи­ны, обычно ограничивается одной женой.

Складывается впечатление, что самые ранние человече­ские сообщества одновременно являются и самыми равно­правными. Возможно, это связано с тем, что общество пер­вобытного типа ввиду рудиментарного уровня технологий больше других социальных общностей нуждается в коопе­рации труда. Обезьяны нерегулярно применяют совместные усилия и нерегулярно делятся друг с другом, а люди делают это постоянно — в этом состоит существенное различие меж­ду ними.

Сервис описывает характерные для охотников формы авторитета; главная из них — регулирование коллектив­ных действий.

Авторитет осуществляется в форме координации коллек­тивных действий или установления порядка при решении спорных вопросов. Здесь речь идет как раз о "лидерстве". В охотничье-собирательской общности потребности в регули­ровании коллективных действий многочисленны и многооб­разны. Как правило, они касаются таких повседневных дел, как перенос стойбища на новое место, совместная охота, а также различного рода столкновения с врагами. Но и здесь, как и в других областях, лидерство охотников отличается от лидерства в более поздних культурах тем, что оно не име­ет официального закрепления. Нет постоянного места лиде­ра (конторы), руководство переходит из одних рук в другие сообразно ситуации и характеру необходимых действий. Так, например, старик благодаря своей мудрости и знанию риту­ала будет планировать и возглавлять проведение соответствующей церемонии, в то время как на охоте лидером-рас­порядителем будет обычно более молодой, ловкий и удачли­вый охотник.

Но самое главное, что в племени отсутствует в обычном смысле слова руководитель, которого мы обычно связываем со словом "главный"[108] .

Данные об отсутствии иерархической системы во главе с вожаком заслуживают особого внимания в связи с тем, что практически во всех цивилизованных обществах гос­подствуют стереотипные представления о том, что учреж­дения социального контроля опираются на исконные фор­мы регулирования жизни, унаследованные человеком от животного мира. Но мы видели, что у шимпанзе существуют отношения лидерства и подчинения, хотя и в очень мягкой форме. А социальные отношения первобытных народов показывают, что человек генетически не являет­ся носителем командно-подчиненной психологии. Иссле­дования исторического развития человечества на протя­жении пяти-шести тысячелетий убедительно доказыва­ют, что командно-административная психология являет­ся не причиной, а следствием приспособления человека к социальной системе. Для апологетов элитной системы со­циального контроля (когда все контролируется элитным слоем общества) очень удобно считать, что социальная структура возникла как следствие врожденной потребнос­ти человека и потому она неизбежна. Однако эгалитарное общество* первобытных народов свидетельствует, что дело обстоит совсем иначе. Возникает острый вопрос: каким образом первобытный человек защищается от асоциаль­ных и опасных членов общины, если в ней отсутствует авторитарная или командно-бюрократическая система? На этот вопрос есть несколько ответов. И прежде всего важ­но, что поведение регулируется обычаем и этикетом. Ну а если эти регуляторы окажутся недостаточными, какие могут быть применены санкции против асоциального по­ведения? Обычно наказание состоит в том, что все члены группы отстраняются от виновника ситуации, при встре­чах не оказывают ему никаких знаков внимания и веж­ливости; его поведение обсуждают вслух, над ним смеют­ся и в самом крайнем случае его изгоняют из общины. А если кто-либо систематически дурно поступает, нарушая покой не только своей, но и соседней группы (племени), то его собственная группа может принять коллективное решение и убить нарушителя. Такие случаи, разумеется, чрезвычайно редки; обычно, когда возникает сложная про­блема, ее решение передается на усмотрение самого стар­шего и самого мудрого мужчины.

Все эти факты говорят об ошибочности нарисованной Гоббсом картины всеобщей врожденной агрессивности, ко­торая неизбежно привела бы к войне всех против всех, если бы государство не взяло в свои руки монополию вла­сти и наказания и таким образом хотя бы косвенно не удовлетворило индивидуальную жажду мести (расплаты с преступником). Вот что об этом думает Сервис:

Факт остается фактом, что групповые общности не рас­падаются, даже когда они никак официально не институированы...

И хотя столкновения и войны в таких сообществах срав­нительно редки, но их угроза всегда остается (например, ко­гда бывают ссоры между индивидами), и потому все равно нужно иметь средства для сдерживания или предотвращения войны.

В данной общине конфликты между двумя лицами, как правило, улаживает старший родственник соперников. В иде­але этот старший должен быть в одинаковой степени родства к обоим (например, дядя или дед), чтобы каждый был уверен в его объективности. Но так, конечно, не всегда получается, и вообще не всегда старший родственник соглашается быть миротворцем. И тогда вся община берет на себя роль третей­ского судьи, и дело считается решенным, когда объявляется общественное мнение.

Есть еще способ разрешения конфликта — это состязание. Чаще всего оно проходит в форме спортивной борьбы... Так, эскимосская "дуэль" проходит "на рогах" в прямом и переносном смысле, т. е. соперники ударяют друг друга соб­ственными головами. Особенно интересно известное эскимос­ское соревнование на "словах", или певческая дуэль. Главное оружие здесь — "острословие".

Певческие дуэли имеют цель напрочь искоренить любые конфликты и споры (за исключением убийства). В Восточной Гренландии певческая дуэль может дать человеку полную "са­тисфакцию" (равную убийству), если он не отличается физи­ческой силой, но обладает таким голосом, что уверен в своей победе. Чтобы понять ситуацию, следует знать, что у эскимо­сов искусство пения ценится даже выше, чем физическая сила и ловкость: восточные гренландцы, наслаждаясь прекрасным пением, могут забыть даже о причине конфликта.

Певческие соревнования имеют свои правила и ритуалы. Опытные претенденты обычно придерживаются традицион­ных музыкальных образцов, которые мастер пения умеет донести до слушателей столь совершенно, что вызывает бурю аплодисментов. "Победителя" так и выбирают — им стано­вится тот, кто получил больше "слушательских симпатий" (аплодисментов). Победа в певческом соревновании не дает никакого вознаграждения, кроме престижа. Главное преиму­щество такого соревнования состоит в том, что оно длится долго и слушатели за это время успевают прийти к единому мнению: кто прав, а кто виноват в конфликте. Обычно каж­дый знает заранее, какую сторону он поддерживает, но един­ство общины считается (у этих народов) столь важной це­лью, что во время длительного соревнования каждый успе­вает понять, на чьей стороне большинство. Слушательские симпатии проявляются в таких реакциях, как смех, кото­рым встречают стихи соревнующихся. Постепенно смех ста­новится более громким и дружным. И тогда ясно видно, кто победил, а побежденный удаляется "со сцены".

У других охотничьих племен личные соревнования не отличаются такой "куртуазностью", как эскимосские. Не­которые племена предпочитают пускать в ход копье. Ду­эль происходит следующим образом:

Спорящие стороны располагаются на площадке на строго установленном расстоянии друг от друга; обвинитель внезап­но кидает копье в обвиняемого, а тот пытается избежать ра­нения (отклониться, отскочить). Публика награждает апло­дисментами либо быстроту, силу и точность нападающего, либо ловкость и находчивость обвиняемого. Спустя некото­рое время становится ясно, на чьей стороне зрительские сим­патии. Когда обвиняемый понимает, что зрители считают его виновным, он перестает увертываться и получает смертель­ный удар. Если же нападающий видит, что общественное мнение против него, он просто опускает оружие[109] .

Можно ли первобытных охотников считать обществом благоденствия?

Серьезные аргументы для понимания проблемы низкого экономического уровня жизни первобытных охотников и для современных взглядов на проблему бедности мы на­ходим у М. Д. Салинса. Его аргументация представляет интерес и для анализа современного индустриального об­щества. Салинс выступает против распространенного суж­дения, которое в свое время привело к ошибочной кон­цепции относительно агрессивности первобытных охот­ников. Ведь долгое время считалось, что в каменном веке жизнь человека была настолько тяжелой, что люди по­стоянно подвергались опасности голода. Салинс утверж­дает обратное. Он считает, что первобытные охотники жили в "первом в истории обществе благосостояния (благоден­ствия)".

Обычно под обществом благосостояния понимается та­кое устройство жизни, при котором все потребности удов­летворяются легко и без проблем. И хотя мы считаем это состояние исключительным достижением индустриальной ци­вилизации, на самом деле образцом такого общества может служить община первобытных охотников и собирателей. Но об этом знают только этнографы. Ясно, что потребности удов­летворяются двояким способом: либо ценой увеличения про­изводства, либо ценой снижения потребления... И потому есть два пути к изобилию... например, народ, исповедую­щий учение Дзэн, может испытать радость не сравнимого ни с чем богатства, каким бы низким ни был официальный уровень жизни. И, по-моему, то же самое можно сказать о первобытных охотниках[110] .

И еще одно меткое умозаключение Салинса я не могу не процитировать:

Скудное потребление — это специфическая навязчивая идея эпохи бизнеса, условие, которое все обязаны иметь в виду. Рынок предлагает невероятное изобилие "хороших то­варов", но человек не в состоянии их приобрести, ибо на все никаких денег не хватит. Жить в условиях рыночной эконо­мики — это значит переживать двойную трагедию, которая начинается с недостатка, а заканчивается нехваткой... И по­тому мы обречены на тяжкий труд. И с высоты нашего ны­нешнего положения мы смотрим назад, на нашего предка-охотника, и думаем: если современный человек, имея такие технические преимущества, не может заработать необходи­мый для жизни минимум, то каковы же были шансы у го­лых дикарей с их жалкими луками и стрелами? Поскольку мы, исходя из своих позиций и ценностей, наделили охот­ников каменными орудиями труда и одновременно буржуаз­ными инстинктами, то их положение изначально кажется нам безнадежный[111] .

Скудное потребление не является сущностным призна­ком технических средств. Скорее это слово употребляется для характеристики отношения между средствами и их исполь­зованием (и целями их применения). Например, мы можем предположить, что практической целью охотничьего обще­ства было здоровье племени и для достижения этой цели вполне достаточным вооружением были лук и стрелы. Есть .много доказательств того, что охотники трудились значи­тельно меньше нас и что обеспечение рода пропитанием было для них не мукой, а нормальным занятием, которое достав­ляло им радость и оставляло много свободного времени для сна и отдыха, чем не может похвастаться ни одна другая общественная система...

Поэтому можно предположить, что охотники были из­бавлены от погони за изобилием и пребывали в убежденнос­ти, что могут "легко удовлетворить" потребности всех своих собратьев. И эта уверенность не покидала их в самых суро­вых обстоятельствах (эту позицию выражает философия пле­мени пинан с о-ва Борнео: "Если сегодня у нас нет пищи, то мы получим ее завтра").

Выводы Салинса имеют особое значение потому, что он представляет среди антропологов меньшинство, которое не считает обязательным держаться ценностных сужде­ний современного общества. Он показывает, до какой сте­пени социологи искажают картину жизни изучаемых ими племен, а причиной этих искажений является то, что они делают выводы на основе своих представлений о сущности экономики. Так же точно выводы современных антропо­логов о природе человека ведут к ошибкам, ибо они осно­ваны большей частью на данных из истории цивилизован­ного человечества.

Война у первобытных народов

Хотя оборонительная агрессивность и жестокость не яв­ляются, как правило, причиной войны, но эти черты все же находят выражение в способе ведения войны. Поэтому данные о ведении войн первобытными народами помогают дополнить наши представления о сущности первобытной агрессивности.

Подробный рассказ о войне племени уолбири в Австра­лии мы находим у Меггита; Сервис считает, что это опи­сание представляет весьма меткую характеристику перво­бытных войн у охотничьих племен.

Племя уолбири не отличалось особой воинственностью — в нем не было военного сословия, не было профессиональ­ной армии, иерархической системы командования; и очень редко совершались завоевательные походы. Каждый мужчи­на был (и остается) потенциальным воином: он вооружен постоянно и всегда готов защищать свои права; но в то же время каждый из них был индивидуалистом и предпочитал сражаться в одиночку, независимо от других. В некоторых столкновениях случалось так, что родственные связи стави­ли мужчин в ряды вражеского лагеря и к одной из таких групп могли случайно принадлежать все мужчины некото­рой общины. Но никаких военных командиров, выбранных или передаваемых по наследству должностей, никаких шта­бов, планов, стратегии и тактики там не было. И если даже были мужчины, отличившиеся в бою, они получали уваже­ние и внимание, но не право командовать другими. Но бы­вали обстоятельства, когда сражение развивалось так стре­мительно, что мужчины точно и без промедления вступали в бой, применяя именно те методы, которые вели к победе. Это правило и сегодня распространяется на всех молодых неженатых мужчин.

Во всяком случае, не было причин для того, чтобы одно племя вынуждено было ввязаться в массовую войну против других. Эти племена не знали, что такое рабство, что такое движимое или недвижимое имущество; завоевание новой тер­ритории было только обузой для победителя, ибо все духов­ные узы племени были связаны с определенной территори­ей . Если и случались изредка небольшие завоевательные войны с другими племенами, то, я уверен, они отличались разве что по масштабу от конфликтов внутри племени или даже рода. Так, например, в битве при Варингари, которая приве­ла к завоеванию водоема Танами, участвовали только муж­чины из племени ванаига, и притом не более двадцати чело­век. И вообще мне не известно ни одного случая заключения военных союзов между племенами ради нападения на другие вальбирийские общины или другие племена.

С технической точки зрения такого рода конфликты между первобытными охотниками можно называть сло­вом "война". И в этом смысле можно прийти к выводу, что человек испокон веков вел войны внутри своего вида и потому в нем развилась врожденная тяга к убийству. Но такое заключение упускает из виду глубочайшие различия в ведении войн первобытными сообществами разного уровня развития и полностью игнорирует отличие этих войн от войн цивилизованных народов. В первобытных культурах низкого уровня не было ни централизованной организа­ции, ни постоянных командиров. Войны были большой редкостью, а о захватнических войнах не могло быть и речи. Они не вели к кровопролитию и не имели цели убить как можно больше врагов.

Войны же цивилизованных народов, напротив, имеют четкую институциональную структуру, постоянное ко­мандование, а их цели всегда захватнические: либо это завоевание территории, либо рабов, либо прибыли. К тому же упускается из виду еще одно, быть может самое глав­ное, различие: для первобытных охотников и собирателеи эскалация воины не имеет никакой экономической выгоды.

Прирост населения охотничьих племен так незначителен, что фактор народонаселения очень редко может оказаться причиной завоевательной войны одной общины против дру­гой. И даже если бы такое случилось, то, скорее всего, это не привело бы к настоящей битве. Вероятнее всего, дело обо­шлось бы даже без борьбы: просто более многочисленная и сильная община предъявила бы свои претензии на "чужую территорию", реально начав там охотиться или собирать пло­ды. А кроме этого, какая прибыль от охотничьего племени, там и взять-то нечего. У него мало материальных ценнос­тей, нет стандартной меновой единицы, из которых склады­вается капитал. Наконец, такая распространенная в новое время причина войн, как обращение в рабство военнопленных, на стадии первобытных охотников не имела никакого смысла из-за низкого уровня производства. У них просто не хватило бы сил и средств на содержание военнопленных и рабов.

Общая картина первобытных войн, нарисованная Сер­висом, подтверждается и дополняется многими исследова­телями, которых я еще постараюсь дальше процитиро­вать[112] . Пилбим подчеркивает, что это были столкновения, но не войны. Дальше он указывает на то, что в охотничь­их сообществах пример играл более важную роль, чем сила и власть, что главным принципом жизни были щедрость, взаимность и сотрудничество.

Стюарт делает интересные выводы относительно веде­ния войны и понятия территориальности:

Прошло немало дискуссий по вопросу о собственности на территорию у первобытных охотников (кочевников): были ли у них постоянные территории или источники питания, и если да, то как они обеспечивали защиту этой собственности. И хотя я не могу утверждать однозначно, но считаю, что это было для них нетипично. Во-первых, малые группы, входя­щие в более крупные общности племени, обычно вступают в перекрестные браки, смешиваются между собой, если они слишком маленькие, или разделяются, если становятся слиш­ком большими. Во-вторых, первичные малые группы не про­являют тенденции к закреплению за собой каких-то специ­альных территорий. В-третьих, когда говорят о "войне" в та­ких общностях, то чаще всего речь идет не более чем об акциях мести за колдовство или что-либо в этом роде. Или же имеются в виду длительные семейные распри. В-четвертых, известно, что главный промысел на больших территориях состоял в сборе плодов, но я не знаю ни одного случая, чтобы территорию с плодами кто-либо защищал от нападения. Пер­вичные группы не дрались друг с другом, и трудно себе пред­ставить, каким образом племя могло бы созвать своих муж­чин, если бы потребовалось объединенными усилиями защи­тить свою территорию, и что могло бы послужить для этого причиной. Правда, известно, что некоторые члены группы брали в индивидуальное пользование отдельные деревья, ор­линые гнезда и другие специфические источники пропитания, но остается совершенно непонятно, каким образом эти "объек­ты" могли охраняться, находясь друг от друга на расстоянии нескольких миль.

К аналогичным выводам приходит и Н. Н. Терни-Хай. В работе 1971 г. он замечает, что хотя страх, гнев и фрустрация представляют собой универсальные пережи­вания человека, но искусство ведения войны развилось на позднем этапе человеческой эволюции. Большинство первобытных общностей были неспособными к ведению войны, так как у них отсутствовал необходимый уровень категориального мышления. У них не было такого поня­тия организации, какое совершенно необходимо, если кто-то хочет захватить соседнюю территорию. Большинство войн между первобытными племенами — это вовсе не вой­ны, а рукопашные схватки. Как сообщает Рапопорт, ант­ропологи встретили работы Терни-Хая без особого вооду­шевления, ибо он раскритиковал всех профессиональных антропологов за отсутствие в их отчетах достоверной ин­формации "из первых рук" и назвал все их выводы о пер­вобытных войнах недостаточными и дилетантскими. Сам он предпочитал опираться на любительские исследования этнологов прошлого поколения, ибо они содержали дос­товерную информацию из первых рук[113] .

Монументальный труд Кейнси Райта содержит 1637 страниц текста, включая обширную библиографию. Здесь дается глубокий анализ первобытных войн, основанный на статистическом сравнении данных о 653 первобытных народах. Недостатком этой работы является преимущественно описательно-классификационный ее характер. И все же ее результаты дают статистику и показывают тен­денции, совпадающие с выводами многих других исследо­вателей. А именно: "Простые охотники, собиратели и зем­ледельцы — это наименее воинственные люди. Большую воинственность обнаруживают охотники и крестьяне бо­лее высокой ступени, а самые высокопоставленные охот­ники и пастухи — это наиболее агрессивные люди из всех древних".

Эта констатация подтверждает гипотезу о том, что драч­ливость не является врожденной чертой человека, и по­тому о воинственности можно говорить лишь как о функ­ции цивилизационного развития. Данные Райта ясно по­казывают, что общество становится тем агрессивнее, чем выше в нем разделение труда, что самыми агрессивными являются социальные системы, в которых уже есть деле­ние на классы. И наконец, эти данные свидетельствуют, что воинственности в обществе тем меньше, чем устойчи­вее равновесие между различными группами, а также меж­ду группой и ее окружающей средой; чем чаще нарушает­ся это равновесие, тем скорее формируется готовность во­евать.

Райт различает четыре типа войн: оборонительные, со­циальные, экономические и политические. Под оборони­тельной войной он понимает такое поведение, которое не­избежно в случае реального нападения. Субъектом такого поведения может оказаться даже народ, для которого вой­на является совершенно нехарактерной (не является час­тью его традиции): в этом случае люди спонтанно "хвата­ются за любое оружие, которое подвернется под руку, что­бы защитить себя и свой дом, и при этом рассматривают эту необходимость как несчастье".

Социальные войны — это те, в ходе которых, как пра­вило, "не льется много крови" (похоже на описанные Сер­висом войны между охотниками). Экономические и поли­тические войны ведут народы, заинтересованные в захва­те земли, сырья, женщин и рабов, или ради сохранения власти определенной династии или класса.

Почти все делают такое умозаключение: если уж циви­лизованные люди проявляют такую воинственность, то насколько воинственнее, вероятно, были первобытные

люди[114] . Но результаты Райта подтверждают тезис о мини­мальной воинственности первобытнейших народов и о ро­сте агрессивности по мере роста цивилизации. Если бы деструктивность была врожденным качеством человека, то должна была бы наблюдаться противоположная тен­денция.

Мнение Райта разделяет М. Гинсберг:

Складывается впечатление, что угроза войн в этом смыс­ле усиливается по мере экономического развития и консоли­дации групп. У первобытных народов можно скорее гово­рить о стычках на почве оскорбления, личной обиды, изме­ны женщины и т. п. Следует признать, что эти общности по сравнению с более развитыми первобытными народами вы­глядят очень миролюбивыми. Но насилие и страх перед си­лой имеют место, и бывают драки, хотя и небольшие. У нас не так уж много знаний об этой жизни, но те факты, кото­рыми мы располагаем, говорят если и не о райской идиллии первобытных людей, то, во всяком случае, о том, что агрес­сивность не является врожденным элементом человеческой натуры.

Рут Бенедикт делит войны на "социально-летальные" и "нелетальные". Последние не имеют целью подчинение дру­гих племен и их эксплуатацию (хотя и сопровождаются длительной борьбой, как это было с разными племенами североамериканских индейцев).

Мысль о завоеваниях никогда не приходила в голову севе­роамериканским индейцам. Это позволило индейским племе­нам сделать нечто экстраординарное, а именно отделить вой­ну от государства. Государство было персонифицировано в не­коем мирном вожде — выразителе общественного мнения в своей группе. Мирный вождь имел постоянную "резиденцию", был достаточно важной персоной, хотя и не был авторитарным правителем. Однако он не имел никакого отношения к войне. Он даже не назначал старшин и не интересовался пове­дением воюющих сторон. Каждый, кто мог собрать себе дружи­ну, занимал позицию, где и когда ему было угодно, и нередко становился командующим на весь период войны. Но как толь­ко война кончалась, он утрачивал всю полноту власти. А государство никак не было заинтересовано в этих кампани­ях, которые превращались в демонстрацию необузданного ин­дивидуализма, направленного против внешних племен, но не наносящего никакого ущерба политической системе.

Аргументы Рут Бенедикт затрагивают отношения меж­ду государством, войной и частной собственностью. Соци­альная война "нелетального" типа — это выражение аван­тюризма, желания покрасоваться, завоевать трофеи, но без всякой цели порабощения другого народа или уничтоже­ния его жизненных ресурсов. Рут Бенедикт делает следую­щий вывод: "Отсутствие войны — не такая уж редкость, как это изображают теоретики доисторического периода... И совершенный абсурд — приписывать этот хаос (войну) биологическим потребностям человека. Нет уж. Хаос — дело рук самого человека".

Другой известный антрополог, Э. А. Хэбл, характеризуя войны самых ранних североамериканских племен, пишет: "Эти столкновения скорее напоминают « моральный эквива­лент войны», как выражается Уильям Джеймс. Речь идет о безобидном отражении любой агрессии: здесь и движе­ние, и спорт, и удовольствие (только не разрушение); да и требования к противнику никогда не выходят за рамки разумных границ". Хэбл приходит к такому же выводу, что склонность человека к войне ни в коем случае нельзя считать инстинктивной, ибо в случае войны речь идет о феномене высокоразвитой культуры. А в качестве иллюст­рации он приводит пример с миролюбивыми шошонами и драчливыми команчами, которые еще в 1600 г. не пред­ставляли собой ни национальной, ни культурной общности.

Революция эпохи неолита [115]

Подробное описание жизни первобытных охотников и со­бирателей показывает, что на рубеже 50 тысяч лет тому назад человек, вероятнее всего, не был жестоким деструк­тивным существом, и потому неправомерно говорить о нем как о прототипе того "человека-убийцы", которого мы встречаем на более поздних стадиях эволюции. Но этого недостаточно. Чтобы понять постепенное превраще­ние человека в эксплуататора и разрушителя, необходимо проследить его развитие в период раннего земледелия, а затем изучить все его превращения: в градостроителя, торговца, воина и т. д.

В одном отношении человек остался неизменным (от Homo sapiens (1/2 млн. лет назад) до человека периода 9 тыс. до н. э.): он жил тем, что добывал в лесу или на охоте, но ничего не производил. Он был в полной зависи­мости от природы, ничего не меняя вокруг себя. Эти от­ношения с природой кардинально изменились с появле­нием земледелия (и скотоводства), которое археологи от­носят к началу неолита (точнее говоря, к периоду "прото­неолита", датируемому 9-7 тыс. до н. э.). Археологи счи­тают, что в этот период земледелие начало развиваться на огромной территории (более тысячи миль) от Западно­го Ирана до Греции, включая ряд областей Ирака, Си­рии, Ливана, Иордании и Израиля, а также Анатолий­ское плато в Турции. В Средней и Северной Европе разви­тие земледелия началось гораздо позже.

Впервые человек почувствовал в какой-то мере свою независимость от природы, когда сумел применить наход­чивость и ловкость для того, чтобы произвести нечто, отсутствующее в природе. Теперь стало возможно по мере роста населения увеличивать площадь обрабатываемой зем­ли и поголовье скота.

Первым большим нововведением названного периода стало культивирование пшеницы и ячменя, которые в этом крае были дикорастущими. Открытие состояло в том, что люди случайно обнаружили: если зерно данного злака опустить в землю, то вырастают новые колосья, а кроме того, для посева нужно выбирать лучшие семена. В дополнение к этому наблюдательный глаз заметил, что случайное скре­щивание разных видов зерна приводит к появлению нового сорта, которого не было до сих пор среди дикорастущих злаков. Мы не в состоянии в деталях описать путь разви­тия зерна от дикорастущих злаков до современной высокоурожайной пшеницы. Ибо это был длительный процесс му­тации, гибридизации, удвоения хромосом, и потребовались тысячелетия, прежде чем человек достиг сегодняшнего уровня искусственной селекции в сельском хозяйстве. Для челове­ка индустриального века, который привык рассматривать доиндустриальное сельское хозяйство как примитивное, от­крытия эпохи неолита, вероятно, кажутся ничтожными и не выдерживающими никакого сравнения с техническими новациями наших дней. На самом деле трудно переоценить значение тех первых открытий человека. Когда ожидание первого урожая увенчалось успехом, это вызвало целый пе­реворот в мышлении: человек увидел, что он по своему усмотрению и по своей воле может воздействовать на при­роду, вместо того чтобы ждать от нее милости. Без преуве­личения можно утверждать, что открытие земледелия ста­ло основой научного мышления в целом, в том числе тех­нологического процесса всех будущих эпох.

Вторым нововведением было скотоводство, которое вошло в жизнь почти одновременно с земледелием. Уже в 9 тыс. до н. э. в Северном Ираке стали разводить овец, а около 6 тыс. до н. э. свиней и коров. Скотоводство стало важ­ным источником питания, давая мясо и молоко. Этот бо­гатый и постоянный источник пищи позволил людям пе­рейти от кочевого образа жизни к оседлому, что привело к строительству деревень и городов[116] .

В период протонеолита в охотничьих племенах форми­руется новый тип оседлого хозяйствования, основанный на культивировании растений и приручении животных. Если прежде было принято самые первые следы культур­ных растений относить к периоду 7 тыс. до н. э., то но­вые данные говорят о том, что корни их уходят еще даль­ше (к самому началу протонеолита, около 9 тыс. до н. э.); вывод сделан на основе того, что к 7 тыс. до н. э. куль­тура земледелия и животноводства уже достигла высоко­го уровня.

Прошло еще два или три тысячелетия, пока человече­ство сделало еще одно открытие, вызванное необходимос­тью сохранения продуктов питания, — это гончарное ре­месло; люди научились делать горшки (корзины стали плести еще раньше). С изобретением горшка было сделано первое техническое открытие, для которого понадобились знания химических процессов. Трудно отрицать, что "со­здание первого сосуда стало высоким примером творческо­го потенциала человека"[117] . Таким образом, в границах ран­него каменного века можно вычленить докерамическую стадию, когда еще не было известно гончарное дело, и керамическую стадию. Некоторые старые поселения в Ана­толии (например, раскопки Хакилара) относятся к доке-рамическому периоду, а Чатал-Хююк — город с богатой керамической посудой.

Чатал-Хююк — самый развитой анатолийский город эпо­хи неолита. Когда в 1961 г. археологи раскопали сравни­тельно маленькую часть города, раскопки сразу дали ин­формацию, чрезвычайно важную для понимания экономи­ческих, социальных и религиозных аспектов общества эпо­хи неолита[118] .

С начала раскопок было вскрыто десять пластов, са­мый глубокий относился к 6500 г. до н. э.

После 5600 г. до н. э. старое поселение Чатал-Хююк было покинуто по неизвестным причинам и на другой стороне реки возник новый город Чатал-Хююк Западный. По-видимому, он просуществовал 700 лет, а затем люди также ушли из него, не оставив никаких следов разрушения или насилия.

Самое удивительное в этом городе — высокий уровень цивилизации. В захоронениях были найдены очень красивые гарни­туры украшений для женщин, а также мужские и жен­ские браслеты. По мнению Мелларта, многообразие най­денных камней и минералов говорит о том, что важными факторами экономической жизни города были торговля и разработка полезных ископаемых.

Несмотря на эти признаки высокоразвитой культуры, в социальной структуре отсутствуют элементы, характер­ные для более поздних стадий развития общества. Так, в частности, там явно отсутствовали классовые различия между богатыми и бедными. Хотя не все дома одинаковы, и конечно, по их размерам и по характеру захоронений можно в определенной степени судить о социальных раз­личиях, Мелларт утверждает, что эти различия "нигде не бросаются в глаза". И когда смотришь чертежи раскопан­ной части города, то видишь, что здания мало отличают­ся по размеру (в сравнении с более поздними урбанисти­ческими обществами). Мы встречали у Чайлда указание на то, что в деревнях раннего неолита не было института, старейшин; Мелларт также обращает внимание на этот факт в связи с раскопками Чатал-Хююка. Там явно было много жриц (возможно, и жрецов), но нет никаких при­знаков иерархического устройства.

Вероятно, в Чатал-Хююке благодаря высокому уров­ню земледелия были излишки продуктов питания, что и способствовало развитию торговли и появлению предме­тов роскоши. В более ранних и менее развитых деревнях Чайлд отмечает отсутствие признаков изобилия и пола­гает, что там было больше равенства (экономического прежде всего). Он указывает, что в эпоху неолита были ремесла; вероятно, можно говорить о домашнем произ­водстве, и притом ремесленническая традиция была не индивидуальной, а коллективной. Члены общины постоянно обменивались опытом друг с другом; так что можно говорить об общественном производстве, возник­шем как результат коллективного опыта. Например, по­суда определенной неолитической деревни имеет явный отпечаток коллективной традиции.

Кроме того, следует помнить, что в те времена не было проблемы с землей. Если население увеличивалось, моло­дые люди могли уйти и в любом месте основать самостоя­тельное поселение. То есть экономические условия не со­здавали предпосылок для раскола общества на классы и для создания института постоянной власти, в функцию которой входило бы руководство хозяйством. Отсюда — не было организаторов, которые бы за этот труд получали вознаграждение. Это стало возможно значительно позже, когда многочисленные открытия и изобретения привели к такому росту производства, что излишки продукции смог­ли быть обращены в "капитал", а вслед за этим пришла и эксплуатация чужого труда.

В плане проблемы агрессивности для меня особенно важны два момента. За 800 лет существования города Чатал-Хююк ничто не указывает на то, что там совер­шались грабежи и убийства (согласно свидетельствам ар­хеологов). Но еще более впечатляющим фактом являет­ся полное отсутствие признаков насилия (среди сотен найденных скелетов ни один не имел следов насильствен­ной смерти).

Одним из самых характерных признаков неолитических поселений, включая Чатал-Хююк, является центральное положение матери в социальной структуре, а также боль­шая роль религии.

Согласно первобытному разделению труда, мужчины уходили на охоту, а женщины собирали коренья и фрук­ты. Соответственно открытие земледелия принадлежит жен­щине, а приручение животных, вероятно, было делом муж­чин (в свете того, какую огромную роль играло земледелие на всех этапах цивилизационного развития человечества, можно смело утверждать, что современная цивилизация была основана женщинами).

Только женщина и земля имеют уникальную способ­ность рождать, создавать живое. Эта способность (отсут­ствующая у мужчин) в мире первобытного земледелия была безусловным основанием для признания особой роли и места женщины-матери. Мужчины получили право пре­тендовать на подобное место, лишь когда они смогли про­изводить материальные вещи с помощью своего интел­лекта, так сказать, магическими и техническими спосо­бами. Мать была божеством, которое идентифицирова­лось с матерью-землей; это была высшая богиня религи­озного мира, и потому земная мать, естественно, была признана центральной фигурой и в семейной, и в соци­альной жизни.

Прямым показателем центральной роли матери в Ча­тал-Хююке является тот факт, что в захоронениях дети всегда лежат рядом с матерью, а не с отцом. Скелет жен­щины обычно находят под домом, в том месте, где раньше была комната матери и ее кровать. Эта комната была главной и была больше по размеру, чем комната отца. Характерным признаком матриархата является то, что детей всегда хоронили рядом с матерью. Здесь родствен­ные узы связывали детей в первую очередь с матерью, а не с отцом, как это имеет место в патриархальных обще­ственных системах.

Гипотеза о матриархальной структуре палеолита нахо­дит окончательное подтверждение благодаря данным о со­стоянии религии в Чатал-Хююке и других неолитических поселениях в Анатолии[119] .

Результаты раскопок произвели подлинный перево­рот в наших представлениях о первобытной религии. В центре этой религии — и это ее главный признак — стоит образ матери-богини. Мелларт пишет: "Чатал-Хююк и Хакилар доказывают преемственность религии от па­леолита до периода древнего мира (в том числе класси­ческого), где центральное место занимает образ матери-богини, а затем труднопостижимые образы богинь Кибелы, Артемиды и Афродиты".

Центральная роль матери-богини проявляется в сюже­тах барельефов и фресок, найденных при раскопках священных мест. В отличие от находок в других неолитиче­ских поселениях, в Чатал-Хююке были не только мате­ри-богини, но и божество мужского рода, символом кото­рого был бык или голова быка (или одни рога). Но это не меняет сути дела, которая состоит в том, что верховное положение как центральное божество занимала Великая Мать. Среди скульптур богов и богинь, обнаруженных при раскопках, большинство составляли женские фигу­ры. Из 41 скульптуры 33 были, безусловно, женскими, а 8 скульптур с мужской символикой практически все рав­но следует понимать в их отношении к богине: это либо ее муж, либо сыновья. (А в более глубоких пластах при раскопках были обнаружены исключительно скульптур­ные фигуры богинь.) И не вызывает сомнения тот факт, что роль матери-богини была центральной: во всяком слу­чае, ни одно изображение женщины не может быть ин­терпретировано как подчиненное мужчине. И это подтвер­ждают изображения женщин, беременных или рождаю­щих, а также изображения богинь, рождающих быка. (Ср. с типично патриархальным мифом о женщине, со­творенной из ребра мужчины, как Ева и Афина.)

Богиня-Мать часто изображается в сопровождении ле­опарда, или в одежде из леопардовых шкур, или симво­лически в образе леопарда. Это объясняется тем, что леопард был самым хищным зверем того времени. И та­кие изображения должны были сделать богиню влады­чицей диких зверей. Кроме того, это указывает на двой­ную роль богини: она одновременно была покровитель­ницей и жизни, и смерти. Мать-земля, которая рождает детей, а затем принимает их обратно в свое лоно, когда заканчивается их цикл жизни, вовсе не обязательно мать-разрушительница. Хотя очень редко это имело место (индийская богиня Кали), но подробное исследование этого вопроса увело бы нас в сторону и отняло бы много времени и места.

Мать-богиня в религии неолита не только владычица диких зверей, она и покровительница охоты и земледе­лия, и защитница всей живой природы.

И наконец, я хочу процитировать конечные выводы Мелларта о роли женщины в обществе эпохи неолита (включая Чатал-Хююк):

В анатолийской религии эпохи неолита весьма приме­чательно полное отсутствие эротики в барельефах, статуэт­ках и живописных сюжетах. Половые органы никогда не встречаются в изображениях, и это заслуживает особого вни­мания, тем более что эпоха позднего палеолита (а также неолит и постнеолит за пределами Анатолии) дает много примеров таких изображений[120] . На этот внешне трудный воп­рос очень легко ответить. Когда в искусстве мы обнаружи­ваем акцентирование эротики, это всегда связано с перено­сом в искусство половых инстинктов и влечений, прису­щих мужчине. А коль скоро неолитическая женщина была и создателем религии, и ее центральным действующим ли­цом, совершенно очевидны причины целомудренности, ко­торыми отмечены художественные изображения, относящи­еся к этой культуре. И потому возникла своя символика, при которой изображение грудей, пупка и беременности сим­волизировало женское начало, в то время как мужествен­ность имела такие признаки, как рога и рогатые головы животных. В эпоху раннего неолита (как, например, Чатал-Хююк), очевидно, в процентном отношении было боль­ше женщин, чем мужчин (это подтверждают раскопки). К тому же в новых формах хозяйственной жизни женщина выполняла очень много функций (это до сих пор имеет ме­сто в анатолийских селениях) — в этом, безусловно, причина ее высокого социального статуса. Женщина была главным производителем жизни — как земледелец и продолжатель рода, как мать-кормилица детей и домашних животных, как символ плодородия и изобилия. Здесь берет свое нача­ло религия, в прямом смысле слова благословляющая со­хранение жизни во всех ее формах. Эта религия говорила о размножении и плодородии, о жизни и смерти, рождении и кормлении — т. е. о возникновении тех ритуалов, которые были органической частью жизни женщины и не имели ни­какого отношения к мужчине. Так что, вероятнее всего, все культовые действа во славу богини были разработаны жен­щинами, хотя при этом нельзя исключать и присутствие жрецов-мужчин...[121]

Есть интересные факты, свидетельствующие о социаль­ном устройстве общества эпохи неолита, не имеющем яв­ных следов иерархии, подавления или ярко выраженной агрессивности. Гипотеза о том, что неолитическое обще­ство (по крайней мере, в Анатолии) было в основе своей миролюбивым, становится еще более вероятной в свете того факта, что анатолийские поселения имели матриар­хальные (матрицентристские) структуры. И причину это­му следует искать в жизнеутверждающей психологии, ко­торая, по убеждению Бахофена, характерна для всех мат­риархальных обществ.

Результаты археологических раскопок неолитических поселений в Анатолии дают исчерпывающий материал для доказательства действительного существования матриар­хальных культур и религий, о которых заявил Бахофен в своем труде "Материнское право", опубликованном впер­вые в 1869 г. Только гений мог сделать то, что удалось Бахофену на основе анализа греческой и римской мифоло­гии, ритуалов, символов и снов; практически при полном отсутствии фактических данных он, благодаря своей ана­литической интуиции, сумел реконструировать совершен­но неизвестную фазу развития общества и религии. (Со­вершенно независимо от Бахофена к аналогичным выво­дам пришел американский этнолог Л. Г. Морган при ис­следовании жизни североамериканских индейцев.) И по­чти все антропологи (за редким исключением) заявили, что рассуждения и выводы Бахофена не имеют никакой научной значимости. Действительно, только в 1967 г. был впервые опубликован английский перевод его избран­ных трудов.

Для отрицания теории Бахофена было, вероятно, две причины. Первая состояла в том, что для антропологов, живущих в патриархальном обществе, было почти немыс­лимо преодолеть социальный и психологический стереотип и представить, что первенство мужчины не является "есте­ственным" и не всегда в истории господствовать и повеле­вать было исключительной привилегией мужчин (Фрейд по той же самой причине даже додумался до своей концепции женщины как кастрированного мужчины). Во-вторых, ан­тропологи так привыкли доверять только вещественным доказательствам (скелеты, орудия труда, оружие и т. д.),что их невозможно было убедить, что мифы и сказания имеют не меньшую достоверность, чем артефакты. Эта по­зиция и привела к тому, что силу и глубину теоретического мышления Бахофена попросту не оценили по заслугам. При­веду отрывок, который дает представление о том, как Бахофен понимал дух матриархата:

Чудо материнства — это такое состояние, когда женщину заполняет чувство причастности ко всему человечеству, когда точкой отсчета становится развитие всех добродетелей и фор­мирование благородной стороны бытия, когда посреди мира насилия и бед начинает действовать божественный принцип любви, мира и единения. В заботе о своем еще не родившемся ребенке женщина (раньше, чем мужчина) научается направ­лять свою любовь и заботу на другое существо (за пределами собственного Я), а все свои способности и разум обращать на сохранение и украшение чужого бытия. Отсюда берут свое начало все радости, все блага жизни, вся преданность и теп­лота и всякое попечение и жалость... Но материнская лю­бовь не ограничивается своим внутренним объектом, она ста­новится всеобщей и охватывает все более широкий круг... Отцовскому принципу ограничения противостоит материнский принцип всеобщности; материнское чувство не знает границ, как не знает их сама природа. В материнстве берет свои исто­ки и чувство братства всех людей, сознание и признание ко­торого исчезли с образованием патриархата.

Семья, построенная на принципах отцовского права, ори­ентируется на индивидуальный организм. В семье же, опи­рающейся на материнское право, превалируют общие инте­ресы, сопереживание, все то, что отличает духовную жизнь от материальной и без чего невозможно никакое развитие. Мать земли Деметра предназначает каждой женщине вечно рожать детей — родных братьев и сестер, чтобы родина все­гда была страной братьев и сестер, — и так до тех пор, пока с образованием патриархата не разложится единство людей и нерасчлененное будет преодолено принципом членения.

В государствах с материнским "правлением" принцип все­общности проявляется весьма многогранно. На него опира­ется принцип всеобщего равенства и свободы (который стал основой законотворчества многих народов); на нем строятся правила филоксении (гостеприимства) и решительный отказ от стесняющих рамок любого рода...; этот же принцип фор­мирует традицию вербального выражения симпатий (хвалеб­ные песни родичей, одобрение и поощрение), которая, не зная границ, равномерно охватывает не только родственников, но и весь народ. В государствах с "женской" властью, как правило, нет места раздвоению личности, в них однозначно проявляется стремление к миру, отрицательное отношение к конфликтам... Не менее характерно, что нанесение теле­сного ущерба соплеменнику, любому животному жестоко каралось... Нет сомнения, что черты мягкой человечности, которые мы видим на лицах египетских статуй, глубоко проникли во все обычаи и нормы жизни матриократического мира[122] .

Доисторическое общество и природа человека

Описание образа жизни первобытных охотников и земле­дельцев (их способа производства, социальной организа­ции и т. д.) представляет интерес в плане понимания пси­хологии людей. Существует целый ряд психологических характеристик, которые занимают важное место в челове­ческой натуре и которые, по общему мнению, уходят кор­нями в доисторическую эпоху.

Итак, у первобытных охотников и земледельцев не было ни малейшей нужды накапливать имущество и завидо­вать тем, кто "имеет больше добра", ибо они не знали частной собственности, а имущественные различия были столь незначительными, что вряд ли могли способство­вать формированию чувства зависти. Зато потребность в сотрудничестве, мирном совместном труде диктовалась са­мими условиями жизни. Не было ни малейшей основы, на которой могло бы развиться желание использовать чу­жой труд. Абсурдной кажется самая мысль, что в обще­стве, где отсутствует экономическая и социальная почва для эксплуатации, кто-то может стремиться использовать в своих целях физические и духовные силы другого чело­века.

Сомнительно, чтобы в таком обществе могла развить­ся потребность в господстве. Одной из главных черт, фун­даментально отличающих первобытные племенные союзы (и, вероятно, также доисторических охотников, отстоя­щих от нас на 50 тысяч лет) от цивилизованных обществ, является как раз то, что там жизнь людей не определя­лась отношениями власти (господства и подчинения). Че­ловеческие связи возникали на основе взаимодействия. И если бы там появился человек, обуреваемый жаждой по­велевать, он не добился бы никакого успеха в социаль­ной жизни. Даже для развития чувства жадности в ту эпоху не было никаких оснований: ведь производство и потребление оставались всегда на определенном уровне[123] . Можно ли сказать, что факты о жизни первобытных охотников и земледельцев бесспорно доказывают, что в те времена еще полностью отсутствовали такие страсти, как жадность и зависть? Что желание нажиться за чужой счет — это исключительный продукт цивилизации? Я счи­таю, что для такого обобщенного вывода у нас нет доста­точно доказательных эмпирических данных. Да и на уровне теоретических рассуждений вряд ли такое заключение было бы корректным, ибо даже самые благоприятные условия социальной жизни не исключают полностью возможность проявления вышеназванных дурных черт характера на индивидуальном уровне. Однако существует очень боль­шая разница между культурами: в одних системах обще­ственные структуры сами по себе способствуют формиро­ванию в людях зависти, жадности и желания жить за чужой счет, а в других эти черты встречают осуждение. В первых системах эти черты становятся частью структуры "социального характера* ", это типичный синдром, встре­чающийся у большинства населения, а в другом типе об­щества речь идет об индивидуальных отклонениях от нор­мы, которые вряд ли имеют шанс на влияние. Вероят­ность этой гипотезы возрастает в результате анализа по­следней стадии истории человечества, период развития го­родов дает возможность иллюстрировать возникновение таких человеческих страстей, которые вряд ли можно встретить в цивилизациях нового времени, и потому мно­гие делают вывод о том, что эти страсти являются свой­ством человеческой натуры.

Революция городов [124]

Новый тип общества сложился в 3-4 тысячелетии до н. э.; его блистательную характеристику мы находим у Мэмфорда, я хочу ее процитировать:

На базе комплекса раннего неолита возник новый тип социальной организации. Она больше не была разделена на маленькие единицы по стране, а представляла собой некую целостность; эта организация не была более "демократиче­ской", т. е. она опиралась не на доверительные отношения соседей, общие обычаи и взаимопонимание. Это была авто­ритарная система, с центральной властью и подчинением большинства правящему меньшинству. Это общество не до­вольствовалось некоторой ограниченной территорией, а энер­гично осуществляло "передел границ" с целью распростране­ния своего господства на другие земли, захвата источников сырья, порабощения людей и получения дани. Эта новая культура не служила делу продолжения жизни, а лишь спо­собствовала внедрению коллективных форм труда. Правите­ли этого общества, применяя новые методы и средства при­нуждения, около 3 тыс. до н. э. создали невиданную воен­ную и индустриальную машину власти, организованность которой не имеет себе равных по сей день.

Как это произошло?

В течение сравнительно короткого времени (по истори­ческим меркам) человек научился использовать энергию ветра и силу рычага. Он придумал плут и колесо, постро­ил парусник и проник в секреты химических процессов; он изучил физические свойства металлов, научился плавить медь и начал разработку солнечного календаря. Так была подготовлена почва для искусства письма, а также создания системы мер и весов. "Ни один период истории — вплоть до Галилео Галилея — не дал миру такое количество открытий и такое гигантское прираще­ние знаний".

Но и социальные перемены были не менее революцион­ными. Маленькие деревушки свободных крестьян разрос­лись в многонаселенные города, которые развивались за счет обрабатывающей промышленности и внешней тор­говли. Эти новые города и получили новую форму органи­зации, которая так и называлась: города-государства. Че­ловек в буквальном смысле слова поднимал целину.

Большие вавилонские города возводились на специ­альных настилах из тростника, который укладывался крест-накрест на илистую почву и утрамбовывался, со­здавая прочный грунт. Строились каналы для орошения полей, и осушались болота, создавались искусственные озера и плотины для защиты от наводнений. Руками тысяч людей была создана система плодородного земле­делия — "капитал в форме человеческого труда, вложен­ного в плодородную почву".

Следствием этого процесса стала необходимость вклю­чения дополнительной рабочей силы, а это повлекло за собой необходимость обрабатывать больше земли, чтобы прокормить всех этих ремесленников, рабочих и торгов­цев. Все они были как-то приписаны к общине земледель­цев, а управление, контроль и защита обеспечивались эли­тарной группой. Но это означало, что теперь необходимо было запасать гораздо больше продуктов, чем в селениях эпохи раннего неолита. Избыточные продукты необяза­тельно было хранить в форме пищевых запасов на черный день или на случай прироста населения. Можно было об­ращать эти продукты в капитал, который служил делу расширения производства. Чайлд обращает внимание еще на одну характерную черту этой системы — огромную власть общества над индивидами. Неугодному члену общины со­здавались невыносимые условия жизни: ему могли даже отказать в пользовании водой (перекрыть канал, орошаю­щий его поле, и т. д.). Принудительная система мер стала основой власти королей, священнослужителей и всей эли­тарной верхушки с того момента, как ей удалось занять положение "выразителей общественной воли" (на языке идеологии стать "представителями народа").

Новые формы производства привели к радикальным пе­ременам в жизни человечества. Продукты и предметы, окружающие человека, теперь не ограничивались только тем, что он произвел и добыл собственным трудом. Прав­да, и раньше, еще в неолитическое время, человеку удава­лось иногда произвести чуть больше продуктов, чем было необходимо. Но это лишь давало ему немного больше уве­ренности в завтрашнем дне. Однако увеличение производ­ства в больших масштабах могло быть использовано в совершенно новых целях. Можно было накормить людей, которые сами не производили продуктов питания, а слу­жили в войске, или занимались осушением болота или же были заняты на строительствах зданий, дворцов и пира­мид. Это стало, естественно, возможно после того, как техника и разделение труда достигли достаточно высокого уровня. В этот момент произошел невероятный скачок в производительности труда. Чем лучше работала иррига­ционная система (осушение болот и орошение полей), тем выше был урожай, тем больше создавалось готовой про­дукции (избыточный продукт). Эти новые возможности при­вели к самым фундаментальным переменам в истории че­ловечества. Было обнаружено, что человека можно ис­пользовать в хозяйстве как орудие труда, т. е. что его можно обратить в раба и эксплуатировать[125] .

Итак, попробуем более тщательно проследить эконо­мические, социальные, религиозные и психологические по­следствия этого процесса. Основополагающими экономи­ческими факторами нового общества были — как мы от­метили выше — усилившееся разделение труда, превра­щение прибыли в капитал, а также потребность в центра­лизованном учете готовой продукции. Первым следствием стало возникновение классов. Привилегированные клас­сы, сосредоточившие в своих руках руководство и органи­зацию, получали значительно большую часть продукции; таким образом, им удавалось обеспечить себе такой уро­вень жизни, какой был для большинства населения недо­ступен. Ниже стояли классы крестьян и ремесленников. Еще ниже находились рабы и военнопленные.

Привилегированные классы имели свою иерархическую пирамиду, на вершине которой поначалу располагался по­стоянный вождь, а затем его заменили титулованным на­местником Бога на земле — королем или царем.

Следующим следствием нового типа производства надо считать такой феномен, как захватничество, которое было весьма важной предпосылкой для накопления общинного капитала, столь необходимого для проведения городской революции. Но была еще более важная причина для институционализации войн — противоречие между хозяй­ственной системой, интересы которой требовали единства и централизации, и политической и династической раз­дробленностью, которая шла вразрез с потребностями эко­номики. Таким образом, институт войн можно считать открытием эпохи 3 тыс. до н. э. Ровесниками этого от­крытия были такие институты, как королевская власть и бюрократия. Тогда, как и сегодня, в основе войн не мог­ли лежать никакие психологические факторы, в том чис­ле и такой фактор, как человеческая агрессивность. Аб­страгируясь от стремления королей и их челяди к власти и славе, следует признать, что войны были вызваны объек­тивными причинами, которые делали необходимым сам этот институт, а уж деструктивность и жестокость высту­пали вторичными факторами, которые война только уси­ливала[126] .

Социальные и политические перемены жизни сопровож­дались глубочайшей трансформацией роли женщины в об­ществе и фигуры матери в религии. Отныне плодородие почвы перестало быть главным источником жизни и вся­кого творчества; это место теперь занял разум, абстракт­ное мышление, сделавшие возможными разнообразные изобретения, технические открытия, да и само государ­ство с его законами и нормами жизни. Не материнское лоно, а разумное мышление (дух) стало символом творче­ского начала — и тем самым господствующее положение в обществе перешло к мужчине.

В поэтической форме эта трансформация выразилась в вавилонском гимне о сотворении мира. Этот гимн расска­зывает о победоносном восстании богов (мужчин) против "Великой Матери" Тиамет, Правительницы Вселенной. Мужчины объединяются, вступив в сговор, и выбирают себе в лидеры Мардука. Они затевают жестокую войну, в которой совместными усилиями одерживают победу, а тело Великой Матери они расчленяют и создают из него Небо и Землю. С тех пор Мардук властвует как Верховный Бог.

Но прежде чем выбрать его в вожди, его подвергают испытанию, которое современному человеку может пока­заться либо незначительным, либо загадочным. Однако в нем-то и кроется ключ к расшифровке мифа.

Тогда они в середине круга

Какую-то одежду положили —

Накидку или плащ...

И своему избраннику, Мардуку, сказали:

О, Господин, для нас ты выше всех Богов!

Ты можешь словом лишь одним предмет разрушить

И словом же — заставить возродиться вновь!

Так пусть твои уста — вот эту вещь разрушат,

А коль прикажешь — вещь должна быть целой вновь!

Он приказал — и ткань вдруг на глазах распалась;

Он снова приказал — и вещь восстановилась вновь.

И, увидав, какою силой слова Мардука обладают.

Возрадовались Боги, возликовали

И объявили Мардука своим царем.

Смысл этого испытания состоит в том, чтобы пока­зать, что мужчина преодолевает свою неспособность к ес­тественному творчеству (которой обладает только женщи­на-мать и мать-земля), изобретая иной вид творчества, а именно сотворение с помощью слова (или мысли). Мар­дук, который этим способом сумел сотворить нечто, пре­одолел естественное превосходство Матери и смог занять ее место.

Конец вавилонского гимна является началом библей­ской истории: Бог-отец создает мир с помощью Слова.

Одной из важнейших черт общественной жизни города является опора на патриархальное (мужское) господство. Сущностным признаком господства является принцип кон­троля — контроль над природой, над рабами, над женщи­нами и детьми. Новый человек патриархального общества в буквальном смысле слова "делает" землю. Его техниче­ские средства не только представляют собой некую разно­видность естественных (природных) процессов, но и озна­чают овладение природой и контроль человека над всеми силами природы и, наконец, производство таких продук­тов, которые в природных условиях не встречаются. Исами люди также оказались жертвой контроля, они попа­ли под власть организаторов производства, которые пре­вратились в лидеров и власть имущих.

Для достижения целей нового общества (строя) все и вся должно быть управляемо — и человек, и природа — и каждый имеет отношение к власти: одни ее осуществля­ют, другие — боятся. Чтобы управление было эффектив­ным, люди должны были научиться послушанию (подчи­няться). А чтобы подчиняться, они должны были пове­рить в превосходство своих правителей, каким бы оно ни было — физическим или магическим. Если в неолитиче­ской деревне и у первобытных охотников лидеры направ­ляли "массу" словом и делом, советом и примером, а люди добровольно принимали это руководство, то можно гово­рить, что доисторический авторитет относится к разряду "рациональных" авторитетов, опирающихся на компетент­ность. Новая система (патриархат) с самого начала была эксплуататорской, а власть опиралась исключительно на силу, страх и подчинение. Это был "иррациональный ав­торитет".

Новый принцип жизни города отлично описан у Льюи­са Мэмфорда: "Сущность цивилизации проявляется в ме­ханизмах власти. В городе существовали десятки спосо­бов для нападения, развязывания борьбы, завоевания и порабощения". Мэмфорд подчеркивает, что новые город­ские методы отличались "жесткостью, строгостью и даже садизмом", а египетские правители (как и месопотамские цари) оставили после себя памятники, где "хвастливо со­общали о собственноручной расправе с важными пленны­ми..." Я и сам в своей психотерапевтической практике имел возможность убедиться, что садизм, по сути дела, коренится в страстном желании неограниченной власти над людьми и вещами. Идея Мэмфорда о садистском ха­рактере этой социальной системы подтвердила мое соб­ственное воззрение.

В новой городской цивилизации наблюдается еще одна тенденция, которая, по-видимому, как-то связана с садиз­мом, — это страсть к разрушению жизни и развивающая­ся привязанность ко всему мертвому (некрофилия). Мэм­форд цитирует Патрика Геддеса, у которого сказано, что каждая историческая цивилизация "с живым городским

ядром, полисом" начинается "массовым захоронением, пол­ным пыли и костей, в некрополе или на кладбище", а заканчивается "закопченными руинами, разрушенными строениями, пустыми мастерскими и кучами бессмыслен­ного мусора, в то время как население было истреблено или угнано в рабство, — вот таковы следы любой цивили­зации". И действительно, духом беспощадной нечелове­ческой разрушительности пропитана история арабских за­воеваний и в не меньшей мере — история вавилонских войн. Вот одна иллюстрация — оставленная Сеннахери­бом запись о полном разрушении Вавилона:

Город и постройки я опустошил, разрушил до основания и сжег. Стены и ограды, дворцовые башни, храмы и статуи богов — все было разрушено и сброшено в воды канала Арахту. Через центр города я приказал прорыть канал, наполнил его водой и разрушил город до основания. Это было полнейшее разрушение, сравнимое разве что с мощным наводнением.

История цивилизации от разрушений Карфагена и Иеру­салима до разрушения Дрездена, Хиросимы и уничтоже­ния людей, земли и деревьев Вьетнама — это трагический документ садизма и жажды разрушения.

Агрессивность в первобытных культурах

До сих пор мы рассматривали проявление агрессивности в доисторических обществах и у сохранившихся первобыт­ных охотников. А что мы знаем о других, более развитых, но все же еще первобытных культурах?

Сначала кажется, что на этот вопрос ответить нетруд­но: достаточно изучить какой-нибудь серьезный научный труд об агрессивности, опирающийся на множество ант­ропологических данных, но тут я столкнулся с невероят­ным явлением: такого труда не существует. Очевидно, ан­тропологи сочли феномен агрессивности недостаточно важ­ным, чтобы собирать для его изучения эмпирический ма­териал. Есть маленькая брошюра Дерека Фримана, в ко­торой он пытается дать обзор антропологических данных относительно агрессивности, чтобы подкрепить тем самым теорию Фрейда.

И есть небольшая работа антрополога Гельмута, кото­рый придерживается противоположной позиции, считая, что в первобытных обществах агрессивность сравнительно невелика.

Поэтому мне пришлось сделать самостоятельный ана­лиз этой проблемы, изучив большое число других работ. Сначала я взял более доступные публикации антрополо­гов, но поскольку собранные в них данные не были ориен­тированы на проблему агрессивности, то их можно счи­тать в широком смысле слова случайной выборкой.

Я вовсе не претендую на то, что результаты моего ана­лиза о распространении агрессивности в первобытных куль­турах имеют строгую статистическую валидность (досто­верность). Я и не ставил перед собой статистические цели, а просто хотел показать, что неагрессивные общественные системы не так уж редки, как это считает Фриман и дру­гие представители фрейдистского подхода. И кроме того, я полагаю, что агрессивность не следует рассматривать изолированно, что это не отдельно взятая характеристи­ка, а часть совокупности, составная часть некоего целост­ного синдрома, ибо агрессивность обнаруживается всегда рядом с целым набором вполне определенных признаков системы, таких как строгая иерархичность, лидерство, клас­совые противоречия и т. д. Другими словами, я считаю агрессивность составной частью целостной характеристи­ки общества, а не отдельной чертой поведения изолиро­ванного индивида[127] .

Анализ тридцати первобытных племен

С точки зрения агрессивности (или миролюбия) я изучил тридцать первобытных культур.

Три из них еще в 1934 г. были описаны Рут Бене­дикт[128] , тринадцать — исследованы Маргарет Мид[129] , пят­надцать — Джорджем Мердоком[130] и одна — Тёрнбалом[131] .

При изучении этих 30 обществ сразу обнаруживаются системы трех разных типов (А, В, С).

Они отличаются друг от друга не только наличием или отсутствием агрессивности, но и структурой характеров: так, в разных типах обществ мы встречаем разные отли­чительные черты индивидов (личностные характеристики), причем некоторые из них не обнаруживают связи с агрес­сивностью[132] .

Система А: жизнеутверждающие общества

В этой системе все идеалы, институты, обычаи и нравы направлены на сохранение и развитие жизни во всех ее сферах.

Враждебность, насилие и жестокость встречаются в ми­нимальных проявлениях, практически отсутствуют репрес­сивные институты: нет ни преступлений, ни наказаний, институт войны отсутствует полностью либо играет ми­нимальную роль. Детей воспитывают в духе дружелюбия, телесные наказания не практикуются. Женщины и муж­чины пользуются равными правами, уж во всяком случае женщины не эксплуатируются и не унижаются. Отноше­ние к сексу положительное и в целом толерантное. В об­ществе почти не обнаруживаются зависть, тщеславие и жадность; не заметен индивидуализм, нет соперничества. Зато очень заметны черты кооперации (коллективности). Личная собственность распространяется лишь на предме­ты индивидуального обихода. В межличностных отноше­ниях в целом преобладают надежность, доверие и обяза­тельность — то же самое можно сказать и об отношении к природе. В целом в обществе преобладает хорошее на­строение, депрессивные состояния составляют редкое ис­ключение.

К данной категории жизнеутверждающих обществ я причисляю индейцев зуни, горных арапешей и батонгов, арандов, семангов, тодов, эскимосов Севера и племена мбуту.

В системе группы А встречаются и охотники (напри­мер, мбуту), и земледельцы, и скотоводы (как зуни). Среди них могут быть общества, сравнительно хорошо обеспечен­ные продуктами питания, а бывают и довольно-таки бед­ные. Это вовсе не означает, что характерологические разли­чия не зависят от социально-экономических особенностей соответствующих обществ или, наоборот, целиком обуслов­лены этими особенностями. Это лишь указывает на то, что простые, очевидные экономические факторы (богатст­во иди бедность, охота или земледелие и т. д.) не являются достаточным основанием для объяснения путей формиро­вания характера общества. Чтобы понять связь между эко­номикой и социальным характером, необходимо исследо­вать социально-экономическую систему каждого общества.

Система В: недеструктивное, но все же агрессивное общество

Эту систему роднит с системой А один важный элемент — отсутствие деструктивности. Но при этом существенное различие состоит в том, что в обществе сплошь и рядом встречаются индивидуализм, соперничество и иерархич­ность, а агрессивность, война считаются нормальными явлениями (хотя и не занимают центрального места). Та­кие общества отнюдь не отличаются чрезмерной подозри­тельностью, жестокостью или разрушительностью, но тем не менее в них нет того дружелюбия и доверия, которые бросаются в глаза в системе группы А. Можно утверж­дать, что система В пронизана духом мужской агрессивно­сти, индивидуализма, желанием делать и доставать вещи и решать поставленные задачи. В моей картотеке в эту категорию попадают следующие племена: эскимосы Грен­ландии, бачиги, манусы, самоа, племена с острова Маори, тасманцы, айны, индейцы, инки и готтентоты.

Система С: деструктивные общества

У обществ этого типа весьма характерные особенности. Они отмечены агрессивностью, жестокостью, разрушительными наклонностями своих членов (как внутри пле­мени, так и по отношению к другим племенам). В обще­стве царит воинственный дух, враждебность и страх; ши­роко распространены коварство и предательство. Боль­шую роль в целом играет частная собственность (если не на материальные ценности, то хотя бы на символы), по­тому в значительной степени развито соперничество (кон­куренция).

Общество строго иерархично, часто ведет войны. Под эту категорию подпадают добу и квакиутлы, хайда, ацте­ки, витоты и ганды.

Я понимаю, что мне могут быть предъявлены претен­зии по поводу моей классификации обществ. Но, насколь­ко со мной согласны в классификации того или иного общества, для меня не играет большой роли, ибо мне важен не количественный, а качественный аспект дела. А в этом отношении я могу констатировать, что главное качественное различие между общественными системами типа А, В, С состоит в том, что первые две системы являются жизнеутверждающими, в то время как систе­ма С по сути своей является жестокой или деструктив­ной, т. е. может быть названа садистской или некро­фильской.

Иллюстрации к трем системам

Чтобы дать читателю более наглядное представление об этих трех системах, я хочу подробно описать по одному обществу каждого типа.

Индейцы зуни (система А)

Индейцы племени зуни подробно изучены и описаны такими этнографами, как Рут Бенедикт, Маргарет Мид, Ирвинг Голдман, Рут Бунцель и другими. Зуни живут в юго-западной части США и занимаются земледелием и овцеводством. Как и все остальные общества пуэбло-ин­дейцев, они в XIII-XIV в. заселяли многочисленные горо­да, но история их уходит в глубь веков, когда они жили в небольших каменных домах, состоявших из одного по­мещения и подземелья для церемоний. Можно считать,что они жили "в достатке" (с точки зрения их потребнос­тей), хотя материальные ценности не имели для них су­щественного значения. Что касается их социального по­ложения, то бросается в глаза отсутствие соперничества, хотя территория племени зуни невелика, а орошаемых земель и вовсе мало. Общество матрицентрично, но муж­чины занимают посты церковных и светских служащих. Того, кто ведет себя недружелюбно или агрессивно, счи­тают ненормальным. Все виды работ, как правило, вы­полняются совместно, лишь овцеводство является исклю­чительно мужским делом. Индивидуальным достижениям в общем и целом не уделяется особого внимания. Если случаются ссоры, то чаще всего их причиной является не экономическое соперничество и не интересы собственнос­ти, а любовные интриги.

Проблема накопления капитала практически отсутству­ет. Это не значит, что все абсолютно равны материально: кто-то — богаче, кто-то — беднее, но границы этих раз­личий очень подвижны. Отношение зуни к материальным ценностям наглядно характеризует такой пример: каж­дый с удовольствием одолжит свое украшение другу или любимому соплеменнику, если тот его об этом попросит. Браки, как правило, очень стабильны, хотя развод не является проблемой. Это не значит, что отсутствуют ссо­ры на почве ревности. Женщина, естественно, не подчи­няется мужчине. Люди часто делают друг другу подарки, но (в отличие от известных обществ, где царит дух сопер­ничества) это делается не ради демонстрации своего иму­щественного превосходства и уж конечно не для того, чтобы унизить того, кому преподносится дар. При этом совершенно отсутствует сравнение подарков или расчет на взаимность. Благосостояние семьи поддерживается при­лежным индивидуальным трудом каждого из ее членов; использование чужого труда здесь неизвестно. Имеется частная собственность на недвижимое имущество, но ссо­ры являются большой редкостью и быстро улаживаются.

Систему зуни можно понять, если исходить из того факта, что материальные вещи здесь сравнительно низко ценятся, а основные жизненно важные интересы имеют религиозную природу. Другими словами, главной ценнос­тью в обществе считается сама жизнь и все живое, а отнюдь не вещи и не обладание собственностью. Важнейшее место в этой системе занимают песни, молитвы, ритуалы и танцы. Священнослужители пользуются огромным ува­жением, хотя они и не выполняют функций цензора или судьи. Религиозная сфера считается гораздо более важ­ной, чем светская (чем экономика, хозяйство, прибыль). Это доказывает тот факт, что судебные тяжбы по имуще­ственным вопросам разбирает чиновник, который по срав­нению со священником имеет довольно низкий социальный статус.

Наименьшую ценность для зуни представляет, вероятно, такая категория, как личный авторитет. Хорошим чело­веком считается человек "дружелюбный, мягкий, уступ­чивый и добросовестный". Мужчины никогда не применя­ют свою силу. Даже в том случае, если жена изменила мужу, о насилии не может быть и речи. Во время инициа­ции юношей подвергают испытанию (страхом), но эти об­ряды никогда не превращаются в настоящую пытку, как это бывает в других культурах. Убийство в принципе ис­ключено. Как сообщает Рут Бенедикт, за все время ее исследований она не встретила ни одного человека, кто мог бы вспомнить случай убийства. Самоубийство осуж­дается. Мифы и легенды никогда не рассказывают об ужа­сах и опасностях. В связи с проблемами секса здесь не возникает никаких неприятностей: никто не испытывает угрызений совести по поводу своей сексуальности, а цело­мудрие не встречает одобрения. Половая сфера составля­ет часть счастливой жизни, но лишь только часть ее, а вовсе не является единственным источником удовольствия (как это считается в некоторых агрессивных обществах). Иногда кажется, что с сексуальной сферой связаны неко­торые страхи, но при ближайшем рассмотрении это ока­зывается страхом мужчины перед женщиной и половыми связями. Так, Голдман обращает внимание на роль муж­ского страха в матриархальных системах (особенно бояз­ни кастрации).

При этом речь идет скорее о том страхе, который муж­чина испытывает по отношению к женщине, чем о страхе перед карающим отцом (как считал Фрейд).

Воистину замечательная картина счастливой жизни, в которой отсутствует насилие; этой жизни чужд дух агрессивности, а радость сотрудничества и дружелюбия являет­ся нормой. Может ли такую картину изменить тот факт, что в этом обществе все же встречаются ревность и ссоры? Если требовать от общества абсолютно идеального состоя­ния, при котором реализуется полный отказ от воинствен­ности и враждебности, то ни одно общество нельзя будет назвать миролюбивым и свободным от насилия. Правда, подобные требования можно, вероятно, охарактеризовать как достаточно наивную позицию. Ведь даже самые неаг­рессивные люди при определенных обстоятельствах могут обозлиться, особенно если они наделены холерическим тем­пераментом. Но это вовсе не значит, что у них вся струк­тура характера (вся личность) является агрессивной (де­структивной). Можно даже больше сказать: в такой куль­туре, где на выражение гнева наложено табу (как в куль­туре зуни), некоторая доза гнева иногда прорывается в форме личной ссоры. Но считать такие одноразовые про­явления драчливости симптомом глубокой и мощной, по­стоянно вытесняемой агрессии может лишь тот, кто дог­матично стоит на позициях концепции врожденной агрес­сивности человека.

Такая интерпретация основывается на ошибочном тол­ковании бессознательной мотивации, которую открыл Фрейд. При этом прослеживается следующий ход рассуж­дений: если предполагаемая черта характера проявилась, то ее наличие явно и несомненно; если же она полностью отсутствует, то само это отсутствие доказывает ее суще­ствование: ведь она, наверняка, вытеснена и потому, чем меньше она заметна, тем больше понадобилось усилий на ее вытеснение, т. е. тем больше ее роль в глубине бессоз­нательного.

Таким способом можно доказать все, что угодно, а от­крытие Фрейда используется в чисто догматических це­лях. Что касается серьезного подхода к методу, то любой психоаналитик в принципе допускает гипотетическое на­личие какого-то влечения в вытесненной форме лишь то­гда, когда эмпирические факты свидетельствуют об этом вытеснении (сны, фантазии, ошибки, описки и т. д.). Но в реальном анализе отдельных личностей и целых куль­тур этот принцип, к сожалению, очень часто игнорирует­ся. Люди исходят из достаточности самой теоретической

посылки о возможностях вытесненных влечении и не дают себе труда искать эмпирические факты. Подобный анали­тик часто действует без злого умысла, ему в голову не приходит, что он всего-навсего ищет то, что содержится в его теоретической схеме. Подобного подхода надо избе­гать, в том числе и при оценке антропологических фак­тов, и не торопиться констатировать те или иные наклон­ности и черты там, где они ничем не подтверждены.

В случае с племенами зуни нет никаких оснований счи­тать отсутствие явной враждебности результатом усилен­ного вытеснения агрессии. И потому у нас нет никаких сомнений в том, что здесь мы имеем дело с социальной системой жизнеутверждающего коллективистского харак­тера, полностью свободной от агрессивности.

Есть еще один способ игнорирования фактов в пользу существования неагрессивных обществ. Он состоит в том, что такие свидетельства либо просто игнорируются, либо утверждается, что они не имеют серьезного значения. Так, например, Фрейд в знаменитом письме к Эйнштейну пи­сал о примитивных миролюбивых обществах следующее: "На земле существуют счастливые уголки, где природа в полной мере дает человеку все, что ему требуется; и там должны жить кроткие народы, которым неизвестны и чуж­ды и агрессия, и насилие. Мне самому это трудно предста­вить, и я хотел бы побольше узнать об этих счастлив­цах". Я не знаю, как бы Фрейд отнесся к этим "счастли­вым существам", если бы узнал о них побольше. Мне ка­жется, что он никогда серьезно не стремился получить о них больше информации.

Племя манус (система В)

Племя манус, описанное детально в работах Маргарет Мид, — это пример той системы, которая явно отличается от общества типа А уже хотя бы потому, что главной целью и ценностью здесь считается личный успех в хозяй­ственной деятельности, а не искусство, не религиозные ритуалы и не радость жизни, как таковой.

С другой стороны, система манус существенно отлича­ется и от системы типа С, примером которой для нас бу­дет племя добу. Манус в основном не отличаются ни хитростью, ни коварством, грубость и жестокость встречают­ся очень редко.

Манус живут у моря, в лагунах вдоль южного берега Большого острова Адмиралтейства. Их поселения состо­ят из домов, построенных на сваях. Они ловят рыбу, из­бытки которой продают своим соседям, земледельцам и ремесленникам, в обмен на необходимые предметы, кото­рые производятся в более отдаленных районах архипела­га. Всю свою энергию они направляют на достижение эко­номического успеха, причем тратят на это так много сил, что многие мужчины умирают, едва дожив до средних лет. Действительно, редко случается, чтобы мужчина до­ждался рождения первого внука. Такой трудовой порыв, почти одержимость, объясняется не только тем, что успех для них — главная ценность, а еще и тем, что они сты­дятся своих неудач. Если кто-то не в состоянии вернуть долг, это рассматривается окружающими как позор; если кто-то не в состоянии накопить некоторый капитал, он попадает в категорию людей без социального статуса. И как только кто-нибудь оказывается не в состоянии зани­маться хозяйственной деятельностью, он утрачивает вся­кое уважение, завоеванное предшествующим трудом.

В воспитании молодежи главное внимание уделяется таким ценностям, как физическое здоровье, совесть и бо­гатство. Индивидуализм целенаправленно стимулируется тем, что родственники соревнуются между собой за лю­бовь ребенка, стараясь перетянуть его на свою сторону. Таким образом ребенку с ранних лет прививается высо­кая самооценка. Законы брака достаточно суровы и соот­ветствуют в целом буржуазной морали XIX в. Главными преступлениями считаются скабрезность, сексуальные про­ступки, клевета и неуплата долгов. Порицается недоста­точная готовность помочь родственнику, а также запу­щенное хозяйство в своем собственном доме. Только одна фаза в жизни мужчины не подчинена духу напряженного труда и соревнования — это период юности, до женить­бы. Неженатые молодые мужчины объединяются в своего рода братство, они живут все вместе в специальном об­щем доме, деля друг с другом хлеб, орехи, табак и налож­ницу (чаще всего пленницу). Так они ведут веселую празд­ную жизнь за рамками общества в целом. Вероятно, это

необходимо, чтобы дать мужчине хотя бы в короткий пе­риод его жизни немного радости и удовольствий. Ибо со вступлением в брак эта идиллия кончится раз и навсегда. Чтобы жениться, молодой человек должен одолжить боль­шую сумму денег, и потому в первые годы семейной жиз­ни его одолевает одна забота и одна цель — вернуть долг своему кредитору. Он даже не может лишний час провес­ти с женой, пока не расплатится полностью с долгами. Кто хочет добиться успеха в жизни, тратит все силы на то, чтобы после расплаты еще и скопить какие-то сред­ства, чтобы самому стать кредитором и давать деньги в долг.

Это становится одной из предпосылок для завоевания социального статуса. Вступление в брак — также в пер­вую очередь экономическое мероприятие, в котором инди­видуальные личные склонности и сексуальный интерес играют второстепенную роль. При этих обстоятельствах нет ничего удивительного в том, что между мужем и же­ной в первые 15 лет их совместной жизни складываются антагонистические отношения. И лишь когда дети вырас­тают и вступают в брачный возраст, в семейно-брачных отношениях антагонизм уступает место сотрудничеству. Достижение успеха как высшей цели отнимает так много сил, что их практически не остается на личные формы взаимодействия: такие мотивы, как любовь, расположе­ние, симпатия, антипатия, ненависть и т. д., — стано­вятся недоступными.

Итак, самым главным моментом, решающим для пони­мания системы типа В является тот факт, что в ней нет особой любви или дружбы, но зато деструктивность с же­стокостью тоже не наблюдаются. Если же у человека нет никаких успехов в жизни, а кругом сплошной провал, то его все равно никто не превращает в объект для нападок. Нельзя сказать, что здесь вовсе отсутствуют войны (в ос­новном они направлены на завоевание женщин, которых превращают в проституток), но в целом войны осуждают­ся и считаются препятствием для развития успешной тор­говли.

Идеальным человеческим типом считается отнюдь не герой, а целеустремленный и прилежный, бесстрастный и результативный труженик.Данный тип социальной системы отражается и в рели­гиозных взглядах. Религия направлена на достижение чисто практических целей: жрецы и другие служители куль­та применяют различные методы заклинания духов, отве­дения болезней и несчастий с помощью даров, жертвопри­ношений, молитв и т. д.

Вся жизнь такого общества вращается вокруг собствен­ности и успеха; люди одержимы работой и более всего на свете боятся провала в деле. И несмотря на такой страх, разрушительность и враждебность не характеризуют жи­телей этой системы.

К системе типа В относят еще целый ряд обществ, ко­торые не в такой мере ориентированы на собственность и успех, как племя манус. Но пример с ним был особенно удобен для сравнения с последним типом общественных систем — с типом С, который мы рассмотрим на примере племени добу.

Добу (система С)

Жизнь островов Добу также была подробно изучена и описана одним из знаменитых этнографов современности, Рут Бенедикт. Хотя острова Добу находятся совсем близ­ко от Тробриандских островов, известных нам по публи­кациям Малиновского, обычаи, нравы и характеры их жителей совершенно различны. В то время как тробриандцы живут на плодородных землях, гарантирующих им обиль­ный урожай, острова Добу — вулканического происхож­дения и имеют лишь небольшие площади плодородной почвы.

Добуанцы, однако, приобрели известность среди сосед­них племен не столько бедностью, сколько воинственнос­тью. У них нет вождей, но существует четкая групповая организация подчинения (по типу системы концентриче­ских окружностей), внутри которой предусмотрены специ­альные традиционные формы вражды.

За исключением группы родственников по матери (она называется зузу, что означает "материнское молоко"), в которой отмечается известная мера сотрудничества и дове­рительности, все остальные добуанцы строят свои меж­личностные отношения по принципу видения возможного "врага" в любом и каждом. Даже женитьба не смягчает враждебных отношений между семьями жениха и невес­ты. Единственный способ умиротворения общество нахо­дит в том, что молодая семья поочередно живет один год в деревне мужа, а следующий год — в деревне жены. Отно­шения же между супругами преисполнены злобы и враж­дебности. Верность вообще не предусмотрена, и ни один добуанец никогда не согласится, что мужчина и женщина могут находиться рядом хотя бы короткое время, не имея для этого сексуальных причин.

Два признака характерны для этой системы: роль част­ной собственности и колдовство. Рут Бенедикт приводит массу казусных случаев защиты частной собственности любой ценой. Так, например, право собственности на сад считается настолько неприкосновенным, что хозяйка с хозяином обычно именно в саду предаются любовным за­бавам.

Никто не разглашает размеры собственности, своей и чужой. Эта тайна охраняется очень тщательно, как если бы имуществу угрожала кража.

Личное чувство частной собственности распространяет­ся в том числе и на колдовское искусство, и на формулы заклинаний. Так, добуанцы обладают "магией болезни": они умеют насылать порчу, умеют исцелять болезни, и для каждого случая существует свое магическое действо (колдовство). Многие владеют этим искусством в совер­шенстве, и это приносит им силу и уважение в обществе, а монополия на колдовство дает, естественно, значитель­ное преимущество.

Вся жизнь подвластна чародейству, без него невозмо­жен успех ни в одной сфере жизни, и потому магические формулы составляют важную часть богатства.

Вся жизнь проходит в отчаянном соперничестве; в этой борьбе все средства хороши и любое преимущество исполь­зуется для победы. Однако здесь соревнование проходит не так, как в системах типа А и В, т. е. не открыто, не свободно, а напротив, борьба преисполнена коварства и ведется исподтишка. Идеалом мужчины считается тот, кто достигает успеха хитростью, подсиживанием и другими уловками.

Главным достоинством и наивысшим достижением яв­ляется овладение приемами "вабувабу", которые составляют искусство беззастенчивого продвижения к личному успеху за счет нанесения ущерба всем соперникам. (Эта система существенно отличается от рыночной, которая в принципе базируется на честном обмене, когда обе сторо­ны должны идти на уступки.)

Пожалуй, самым примечательным признаком системы типа С является господствующее здесь коварство. Обычно добуанец производит впечатление весьма вежливого и пре­дупредительного человека. Один из них так описывал нра­вы и обычаи своего племени: "Если я хочу кого-нибудь убить, я постараюсь сблизиться с этим человеком, войти в доверие. Я буду рядом с ним день и ночь, буду делить с ним радость и горе, буду вместе с ним есть и пить, рабо­тать и отдыхать, и это может длиться много месяцев. Я назову его другом и буду ждать подходящего момента, чтобы сделать то, что задумал". И потому, когда случает­ся убийство (а это бывает довольно часто), подозрение падает в первую очередь на тех, кто стремился подружиться с несчастной жертвой. Две главные обуревающие добуанцев страсти — это богатство и секс.

Из-за слаборазвитой способности радоваться у добуанцев возникают определенные проблемы в сфере секса. Дело в том, что обычай запрещает им смех, а угрюмость возве­дена в разряд добродетелей. Один из добуанцев так гово­рит о своих обычаях и нравах: "Проводя время в саду, мы не играем и не поем, не хохочем и не рассказываем весе­лых историй". Быть счастливым категорически запреще­но. Рут Бенедикт сообщает об одном человеке, который провел некоторое время на границе с чужой деревней, на­блюдая жизнь соседей, у которых было принято танце­вать. Но когда его спросили, не захотелось ли ему при­нять участие в танцах, он решительно отверг это предпо­ложение: "Моя жена подумала бы, что я почувствовал себя счастливым, и смогла бы упрекнуть меня в этом", — так он мотивировал свой отказ. Но, как ни странно, вся эта внешняя угрюмость, большое рвение в труде, а также табу на счастье не исключают очень серьезного отношения к удовлетворению сексуальных страстей, а также к технике секса. Так, накануне свадьбы невесте внушают одну-единственную идею: главный способ привязать к себе мужа — это держать его в состоянии сексуального изнеможения.

В отличие от зуни добуанцы исключают из своей жиз­ни любые положительные эмоции, кроме секса. Сексуаль­ное удовлетворение — это единственное допустимое удо­вольствие. И несмотря на это, под влиянием традиции и доминирующих черт характера на поведении между пола­ми это никак не отражается: внешне они никогда не про­являют своих чувств и делают вид, что сексуальные радо­сти — вовсе не повод для теплых или дружественных отношений между мужчиной и женщиной. Они порази­тельно скупы на проявление чувств и в сексе ведут себя как истинные пуритане. Складывается впечатление, что секс считается очень дурным, хотя и весьма привлека­тельным занятием (ввиду запрета на счастье и радость). И в самом деле, если считать, что сексуальные страсти являются компенсацией за отсутствие радости либо выра­жением радости, то в отношении добуанцев речь может идти однозначно только о первом их назначении (т. е. о компенсации)[133] .

Хочу закончить свой рассказ выводами Рут Бенедикт:

Жизнь в племени добу способствует развитию крайних форм раздражительности и вероломства, которые у большин­ства народов сведены к минимуму с помощью общественных институтов. У добуанцев же все организационные структуры лишь усиливают эти формы жизни. Добуанец не дает себе труда вытеснять свои кошмарные влечения, его сознание вос­принимает любое зло как норму, предписанную человеку либо природой, либо обществом.

Соответственно этому мировоззрению он считает вполне естественным (достойным одобрения), если кто-то находит себе жертву, на которую можно выплеснуть свою злую энер­гию. Вся жизнь представляется ему смертельной битвой, в которой враги пытаются отнять друг у друга всякую радость жизни. Зло и жестокость — его главное оружие в этой борь­бе, "где никто не способен на милосердие, а потому и сам не ждет пощады".

Симптомы жестокости и деструктивности

Итак, данные антропологической науки показали, что ин­стинктивистская интерпретация человеческой разрушитель­ности не выдерживает критики[134] . Хотя мы во всех культу­рах фиксируем тот факт, что люди в жизни спасаются от угрозы либо борьбой, либо бегством, жестокость и де­структивность в большинстве обществ остаются на таком низком уровне, что их объяснение с помощью "врожден­ных" страстей явно не может никого убедить. Более того, факты свидетельствуют, что менее цивилизованные обще­ства (охотники, собиратели и ранние земледельцы) прояв­ляют меньшую агрессивность, чем более развитые циви­лизации. А это опровергает мнение о том, что деструктив­ность является частью человеческой "натуры". Против инстинктивистского тезиса говорит также и тот факт, что деструктивность (как мы видели) нельзя рассматривать как отдельно взятый фактор, ее можно понять лишь как составную часть целостной структуры личности, как ха­рактерологический синдром.

Однако тот факт, что деструктивность и жестокость не являются сущностными чертами человеческой натуры, во­все не означает, что они не могут достигать значительной силы и широкого распространения. Это не требует доказа­тельства, ибо это подтверждено уже исследованиями мно­гих ученых, которые изучали жизнь примитивных наро­дов[135] (хотя нельзя упускать из виду, что эти данные отно­сились к сравнительно более развитым обществам, а не к самым первобытным среди них, каковыми являются племена охотников и собирателей). Мы сами были (и являем­ся) свидетелями безграничной деструктивности и жесто­кости, так что не особенно нуждаемся в исторических под­тверждениях. Поэтому я не собираюсь здесь цитировать хорошо известный материал о человеческой деструктивно­сти, которого очень много, но считаю совершенно необхо­димым привести результаты новейших исследований об охотниках, собирателях земледельцах эпохи раннего неолита, которые неспециалистам почти неизвестны.

При этом я хочу предупредить читателя в отношении двух обстоятельств. Во-первых, существует масса недора­зумений в связи со словом "примитивный (первобытный)". Это слово принято употреблять в отношении всех доцивилизационных культур, которые отнюдь не единообраз­ны. Их объединяет лишь то, что у них не было письмен­ности, не было развитой техники и денежных знаков; но во всех остальных областях — в экономической, соци­альной и политической жизни — примитивные общества очень сильно отличаются друг от друга. И потому на са­мом деле выражение "примитивное общество" — это только пустая абстракция, а в реальности мы каждый раз имеем дело с примитивным обществом того или иного типа.

Для охотников и собирателей и ряда более развитых первобытных народов характерно отсутствие деструктив­ности, в то время как в целом ряде других обществ и в большинстве цивилизованных социальных систем деструк­тивная тенденция превалирует над миролюбивой.

Второе заблуждение, от которого я хочу предостеречь читателя, состоит в том, что многие упускают из виду спиритуалистские и религиозные мотивы многих жесто­ких и разрушительных действий. Ярчайшим примером тому является практика жертвоприношения детей, которая была распространена в Ханаане в эпоху иудейских завоеваний и в Карфагене вплоть до его разрушения римлянами в III в. до н. э. Что склоняло несчастных родителей к убий­ству собственных детей — жестокость и деструктивность характера? Это явно невероятное предположение. Возьмем библейскую историю об Аврааме и его попытке убить сво­его сына Исаака, которая явно направлена против прино­шения детей в жертву. Здесь трогательно рассказывается о любви Авраама к сыну, и в то же время он без всяких колебаний принимает решение принести Исаака в жертву. Здесь мы явно имеем дело с религиозными мотивами, ко­торые оказываются сильнее даже любви к собственному ребенку. В культуре такого типа человек настолько пре­дан религиозным канонам, что он совершает жестокость, не имея деструктивных мотивов.

Возьмем для сравнения более близкий нам пример — феномен современной войны. Первая мировая война была вызвана целым комплексом причин: здесь смешались эко­номические интересы и тщеславие вождей, неповоротли­вость одних и глупость других. Но когда война уже разра­зилась (или даже еще чуть-чуть раньше), она приобрела характер "религиозного" феномена. Государство, народ и честь нации были фетишизированы, превращены в идо­лов, ради которых обе стороны добровольно стали прино­сить в жертву своих детей. Среди молодых людей, кото­рые погибли уже в первые дни войны, значительную часть составляли сыновья английских и немецких высших со­словий, которые более других несли ответственность за принятие решений. Можно не сомневаться, что родители любили своих детей. Однако, преисполненные традицион­ных представлений о национальной гордости, они пере­ступили через эту любовь и отправили на верную смерть своих мальчиков, которые и сами с готовностью и без промедления ринулись в бой. В этом случае мы также имеем дело с жертвоприношением, и мало что меняется от уточнения, кто кого убьет. Разве это важно, что не сам отец стреляет в своего сына, а просто заключается согла­шение, в результате которого начинается убийство детей обеих воюющих сторон. В случае войны ответственные за принятие решений люди точно знают, что произойдет, од­нако идолопоклонство оказывается сильнее любви к соб­ственным детям.

Для подтверждения теории врожденной деструктивнос­ти нередко используется феномен каннибализма. Сторонни­ки этой теории немало потрудились, описывая находки, которые, по их мнению, доказывают, что каннибалами были даже первобытнейшие люди, например синантропы (Peking-menschen) (500 тысяч лет до н. э.). Обратимся к фактам.

В пещере Чжоукоудянь были обнаружены останки со­рока черепов, которые приписывают самым первым из известных нам человеческих существ — синантропам. Дру­гих костей среди этой находки не было. Все черепа имели повреждение в районе основания, и из этого было сделано предположение, что через это место вынимали мозг. Да­лее идет серия рассуждений и выводов: мозг из этих чере­пов был использован как пища, а вся находка доказыва­ет каннибализм самых ранних из известных нам людей.

На самом деле ни одна из этих посылок до сих пор не доказана. Мы даже не знаем, кто убил владельцев этих черепов, с какой целью и было ли это типичным происше­ствием или исключением из правила. Л. Мэмфорд, как и К. Нарр, убеждены, что изложенная гипотеза носит весь­ма спекулятивный характер. Мэмфорд считает, что широ­кое распространение каннибализма в более позднее время (особенно в Африке и Новой Гвинее) ни в какой мере не может служить доказательством существования людоед­ства на более ранних ступенях развития человечества. Мы уже сталкивались с аналогичной проблемой, когда оказа­лись перед фактом, что самые первобытные представители человеческого рода менее деструктивны и, кстати сказать, имеют более развитую форму религии, чем более поздние.

Среди многочисленных догадок о том, для какой цели из черепов синантропов был вынут мозг, заслуживает вни­мание гипотеза, согласно которой в данном случае мы имеем дело с ритуальным действом; мозг был изъят из черепов не ради еды, как таковой, а ради приготовления священного кушанья. А. Бланк в своем исследовании иде­ологии первых людей подчеркивал, что мы почти ничего не знаем о религиозных идеях синантропов, но при этом не исключено, что они были первыми, кто практиковал ритуальный каннибализм[136] .

Бланк обращает внимание на возможную связь между находками в Чжвукоудянь и неандертальскими черепами в Монте-Чирчео, которые также имели следы изъятия моз­га. По мнению Бланка, очень многие признаки указывают на то, что речь идет здесь о ритуальном акте. Например, форма и размер отверстия в основании черепа имели точно такой же вид, как у охотничьих голов из Меланезии и с острова Борнео, где охота за головами имела исключительно ритуальное значение. Но особенно интересно сле­дующее: Бланк установил, что "эти племена вовсе не от­личаются особой кровожадностью и агрессивностью, а также имеют достаточно развитую форму морали и сравнительно высокие нравственные принципы".

Все эти данные подводят нас вплотную к выводу о том, что наше знание о каннибализме синантропов — не что иное, как надуманная конструкция, и что (даже если эти данные подтвердятся), вероятнее всего, речь идет о риту­альном феномене, который очень сильно отличается от неритуального деструктивного каннибализма, встречающе­гося в Африке, Южной Америке и Новой Гвинее. На са­мом деле в доисторическую эпоху каннибализм был чрез­вычайной редкостью. Так, Э. Фольхард в своей моногра­фии "Каннибализм" утверждает, что до сих пор нет доста­точно валидных (убедительных научных) доказательств существования этого феномена в ту эпоху. Он отказался от своей позиции только в 1942 г., когда Бланк показал ему череп из Монте-Чирчео (сообщено Бланком, 1961).

У охотников за головами мы также имеем дело с риту­альными мотивами. Однако пройдет еще немало времени и потребуется провести целую серию серьезных исследова­ний, чтобы установить, когда и в какой мере методы охот­ников за головами из религиозного ритуала превратились в деструктивное поведение с элементами садизма.

С другой стороны, если обратиться к феномену истяза­ния (пытки), то он, вероятно, значительно реже бывает связан с ритуальным актом. Это, скорее всего, выражение садистских инстинктов — и здесь неважно, идет ли речь о примитивном племени или об индивидуальных или поли­тически организованных пытках современности.

И все же для понимания феномена острой деструктив­ности совершенно необходимо учитывать, что причиной подобного поведения могла быть не только жестокость сама по себе, но и религиозные мотивы. Однако в культу­ре, ориентированной на голый практицизм, трудно ожи­дать такого понимания, ибо представители такой культу­ры просто не в состоянии осознать интенсивность и значи­мость для человека нематериальных стремлений, идеаль­ных целей и религиозных мотивов.

Но даже когда мы научимся понимать, что во многих случаях деструктивное и жестокое поведение не является следствием деструктивной психической мотивации, все равно придется считаться с фактами (их вполне доста­точно), указывающими на то, что в противоположность всем другим млекопитающим человек — это единствен­ный представитель приматов, способный испытывать удо­вольствие от убийства и созерцания страданий. Я поста­рался показать в этой главе, что деструктивность не яв­ляется ни врожденным элементом, ни структурным ком­понентом всякой "человеческой натуры". Что же касается вопроса о природе и специфических, собственно "челове­ческих" причинах потенциальной озлобленности челове­ка, то я надеюсь, что мне удастся на него ответить в следующих главах.

Часть третья

РАЗЛИЧНЫЕ ТИПЫ АГРЕССИИ И ДЕСТРУКТИВНОСТИ И ИХ ПРЕДПОСЫЛКИ

IX. ДОБРОКАЧЕСТВЕННАЯ АГРЕССИЯ

Предварительные замечания

Факты, изложенные в предыдущей главе, привели нас к выводу, что механизм оборонительной агрессии "вмонти­рован" в мозг человека и животного и призван охранять их жизненно важные интересы от угрозы. Бели бы челове­ческая агрессивность находилась на таком же уровне, как у других млекопитающих (например, хотя бы наших бли­жайших родственников — шимпанзе), то человеческое об­щество было бы сравнительно миролюбивым. Но это не так. История человечества дает картину невероятной жес­токости и деструкции, которая явно во много раз превос­ходит агрессивность его предков. Можно утверждать, что в противоположность большинству животных человек — настоящий "убийца".

Как объяснить эту "гиперагрессивность"? И какого она происхождения — того же самого, что и агрессия живот­ного, или у человека есть какой-то специфически челове­ческий деструктивный потенциал?

В пользу первой гипотезы свидетельствует то, что жи­вотные также проявляют чрезвычайную, ярко выражен­ную деструктивность, когда нарушается равновесие в окружающей их среде. Правда, это случается довольно редко, например в условиях скученности. Из этого можно сделать вывод, что человеческая психология оказалась зна­чительно более деструктивной в связи с тем, что человек не только сам создал себе условия жизни, способствую­щие агрессивности (перенаселение и т. д.), но и сделал эти условия не исключением, а нормой жизни. А поэтому ги­перагрессивность человека следует объяснять не более вы­соким потенциалом агрессии, а тем, что условия, вызы­вающие агрессию в человеческом обществе, встречаются значительно чаще, чем у животных в естественной среде их обитания[137] .

Этот аргумент звучит достаточно убедительно. Он имеет серьезное значение еще и потому, что дает повод для крити­ческого анализа истории человечества. Возникает мысль, что человек большую часть своей истории прожил в зоо­парке, а не в "естественной природной среде", т. е. не на свободе, необходимой для нормального развития. И в самом деле, большинство данных о "природе" человека носит тот же самый характер, что и данные Цукермана о поведении павианов на Обезьяньей Горе Лондонского зоопарка.

Однако факт остается фактом, что человек часто ведет себя деструктивно даже в таких ситуациях, когда никако­го перенаселения нет и в помине. Бывает, что жестокость вызывает в человеке чувство настоящего удовольствия, а неистовая жажда крови может охватить огромные массы людей. Индивиды и целые группы могут иметь такие чер­ты характера, вследствие которых они с нетерпением ждут ситуации, позволяющей им разрядить свою деструктив­ную энергию, а если таковой не наступает, они подчас искусственно создают ее.

У животных — все иначе, они не радуются боли и стра­даниям других животных и никогда не убивают "просто так". Иногда возникает впечатление, что поведение живот­ного носит черты садизма (например, игра кошки с мы­шью). Но если мы думаем, что эта игра доставляет кошке удовольствие, то это не что иное, как антропоморфная интерпретация. На самом деле любой движущийся пред­мет приводит к такой же точно реакции, как реакция на мышь. Значит ли это, что моток шерсти будоражит в кошке садистский инстинкт? Или другой пример. Лоренц расска­зывает о двух голубях, которые сидели в одной тесной клетке. При этом более сильный заживо "ощипывал" бо­лее слабого (по перышку); Лоренц не вмешался и не рассе­лил их. Но ведь этот пример свидетельствует вовсе не о жестокости, а лишь является показателем реакции на не­достаток пространства, т. е. подпадает под категорию обо­ронительной агрессии.

Желание разрушить ради самого разрушения — это нечто совсем иное. Вероятно, только человек получает удовольствие от бессмысленного и беспричинного уни­чтожения живых существ. Обобщая, можно сказать, что только человек бывает деструктивным независимо от наличия угрозы самосохранению и вне связи с удовле­творением потребностей.

Основная идея, развернутая в этой главе, сводится к тому, что объяснение жестокости и деструктивности чело­века следует искать не в унаследованном от животного разрушительном инстинкте, а в тех факторах, которые отличают человека от его животных предков. Главная проблема состоит в том, чтобы выяснить, насколько спе­цифические условия существования человека ответствен­ны за возникновение у него жажды мучить и убивать, а также от чего зависит характер и интенсивность удо­вольствия от этого[138] .

Даже в форме защитной реакции агрессивность у лю­дей встречается значительно чаще, чем у животных. По­этому вначале мы рассмотрим именно эту форму агрес­сивности в собственно человеческих вариантах ее прояв­ления.

Если мы условимся обозначать словом "агрессия" все те действия, которые причиняют (или намерены причи­нить) ущерб другому человеку, животному или неживому объекту, то сразу надо осознать, что под эту категорию подпадают нередко весьма разнообразные типы реакций и импульсов; поэтому необходимо все же строго различать агрессию биологически адаптивную, способствующую под­держанию жизни, доброкачественную, от злокачествен­ной агрессии, не связанной с сохранением жизни.

На это различие мы уже обращали внимание, когда говорили о нейрофизиологических основаниях агрессивно­сти. Короче говоря, биологически адаптивная агрессия — это реакция на угрозу витальным интересам индивида; она заложена в филогенезе; она свойственна как живот­ным, так и людям; она носит взрывной характер и возни­кает спонтанно как реакция на угрозу; а следствие ее — устранение либо самой угрозы, либо ее причины.

Биологически неадаптивная, злокачественная агрессив­ность (т. е. деструктивность и жестокость) вовсе не явля­ется защитой от нападения или угрозы; она не заложена в филогенезе; она является спецификой только человека; она приносит биологический вред и социальное разруше­ние. Главные ее проявления — убийство и жестокие истя­зания — не имеют никакой иной цели, кроме получения удовольствия. Причем эти действия наносят вред не толь­ко жертве, но и самому агрессору. В основе злокачествен­ной агрессивности не инстинкт, а некий человеческий по­тенциал, уходящий корнями в условия самого существо­вания человека.

Разграничение между биологически адаптивной и био­логически неадаптивной формой агрессии поможет нам устранить путаницу в толковании понятия "агрессия". Дело в том, что те, кто выводит человеческую агрессивность из самой родовой сущности человека, вынуждают своих оп­понентов, которые не хотят совсем расстаться с надеждой на мирную жизнь, приуменьшать масштабы человеческой жестокости. И эти адвокаты-миротворцы нередко выска­зывают излишне оптимистические прогнозы развития че­ловечества. Если же разделить агрессию на оборонитель­ную и злокачественную, то такая необходимость отпада­ет. Тогда предполагается, что злокачественная доля аг­рессии не является врожденной, а следовательно, она не может считаться неискоренимой. С другой стороны, до­пускается, что злокачественная агрессивность представ­ляет собой некий человеческий потенциал, более значи­мый, чем одна из возможных моделей поведения, которой можно по желанию обучиться и от которой можно легко освободиться, приняв другую модель.

В третьей части мы исследуем условия возникновения, сущность как доброкачественной, так и злокачественной агрессии, особенно же подробно остановимся на второй форме. А пока я все же хочу еще раз напомнить читателю, что наш анализ противостоит бихевиористской теории, ибо мы изучаем агрессивные импульсы во всех их видах и формах, независимо от того, проявлялись они в агрессив­ном поведении или нет.

Псевдоагрессия

Под этим понятием я понимаю действия, в результате ко­торых может быть нанесен ущерб, но которым не предше­ствовали злые намерения.

Непреднамеренная агрессия

Яркий пример псевдоагрессии — случайное ранение чело­века. Классический пример — это проверка револьвера и непроизвольный выстрел, задевающий находящегося по­близости человека. Психоанализ дает таким несчастным случаям несколько усложненное толкование, используя понятие неосознанной мотивации; так что возникает воп­рос: не является ли любой внешне несчастный случай на деле результатом неосознанной мотивации агрессора? Та­кой ход рассуждений должен был бы снизить число случа­ев непреднамеренных агрессивных действий. Однако та­кой подход был бы догматическим упрощением ситуации.

Игровая агрессия

Игровая агрессия необходима в учебном тренинге на мас­терство, ловкость и быстроту реакций. Она не имеет ни­какой разрушительной цели и никаких отрицательных мотиваций (гнев, ненависть). Фехтование, стрельба из лука или сражение на мечах развились из потребности поразить врага, но сегодня они полностью утратили эту свою функцию и превратились в виды спорта. Например, сражение на мечах в дзэн-буддизме доведено до подлинно­го искусства, которое требует огромной ловкости, полно­го владения своим телом, а также полной концентраций. Все эти качества необходимы еще в одном искусстве, ко­торое внешне не имеет ничего общего с боевым, а именно в церемонии чаепития. Мастер дзэн в сражении на мечах не испытывает ненависти и желания убить или ранить.

Он просто точно выполняет свои движения, и если про­тивник его оказывается убит, то это лишь оттого, что он "неудачно выбрал место"[139] . И если представитель класси­ческого психоанализа будет утверждать, что в основе по­добного убийства может лежать неосознанный мотив бой­ца (ненависть и желание уничтожить противника), то я скажу: это его дело, однако подобная аргументация сви­детельствуют лишь о том, что ее носитель не имеет ни малейшего представления о духе дзэн-буддизма* .

Лук и стрелы тоже когда-то были оружием защиты и нападения, а сегодня это чистое искусство[140] . И в западных культурах мы наблюдаем тот же самый феномен в отно­шении к фехтованию и сражению на мечах, которые так­же стали видами спорта. И хотя здесь отсутствуют духов­ные аспекты боевого искусства дзэн, все равно оба эти вида спорта исключают намерение нанести вред соперни­ку. Здесь уместно вспомнить, что и у первобытных наро­дов соревнования по борьбе в первую очередь служили де­монстрации ловкости и мастерства, а выражение агрессив­ности отходило на второй план.

Агрессия как самоутверждение

Важнейший вид псевдоагрессии можно в какой-то мере приравнять к самоутверждению. Речь идет о прямом зна­чении слова "агрессия": в буквальном смысле корень aggredi происходит от adgradi (gradus означает "шаг", а ad —"на"), т. е. получается что-то вроде "двигаться на", "на-ступать". Aggredi — это непереходный глагол, и по­тому он напрямую не соединяется с дополнением; нельзя сказать to aggress somebody — "нападать кого-либо".

В первоначальном значении слова "быть агрессивным" означали нечто вроде "двигаться в направлении цели без промедления, без страха и сомнения".

Концепция агрессии как самоутверждения находит под­тверждение в наблюдениях за связью между воздействием мужских гормонов и агрессивным поведением. Во многих экспериментах было доказано, что мужские гормоны нередко вызывают агрессивность. При этом следует учиты­вать, что главное различие между мужчиной и женщиной заключается в их разных функциях во время полового акта. Анатомические и физиологические особенности муж­чины обусловливают его активность и способность к втор­жению без промедления и без страха, даже если женщина оказывает сопротивление. Поскольку сексуальная способ­ность мужской особи имеет важное значение для продол­жения жизни рода, неудивительно, что природа снаряди­ла самца особенно высоким потенциалом агрессивности. Многие исследователи приводят вроде бы убедительные подтверждения этой гипотезе. В 40-е гг. было проведено много исследований для установления связи между агрес­сией и кастрацией самца, или между агрессией и инъек­цией мужских гормонов кастрированным самцам[141] . Один из классических экспериментов описал Биман. Он дока­зал, что взрослые самцы мышей (25 дней от роду) после кастрации в течение какого-то времени вели себя более миролюбиво, чем до кастрации. Когда же им делали по­сле этого инъекцию мужских гормонов, они снова начи­нали драться. Биман также показал, что мыши не пере­ставали быть драчливыми после кастрации, если им по­сле операции не давали возможности успокоиться, а, на­оборот, натравливали их на обычные стычки. Это гово­рит о том, что мужской гормон выполняет роль стимуля­тора агрессивного поведения, но вовсе не является един­ственным условием, предпосылкой, при отсутствии кото­рой агрессия вообще исключена.

Сходные эксперименты с шимпанзе проводили Г. Кларк и X. Берд. Результат показывал, что мужской гормон по­вышал уровень агрессивности, а женский — снижал. По­зднее эксперименты, описанные Зигом, подтвердили дан­ные Бимана и других. Зиг приходит к следующему выво­ду: "Можно утверждать, что усиление агрессивности изо­лированных мышей основано на нарушении гормонально­го равновесия, в результате которого обычно снижается порог раздражительности. Мужские половые гормоны в этой реакции играют решающую роль, в то время как все остальные выполняют только вспомогательную функцию".

Среди многих других работ на эту тему я хотел бы назвать только имя К. М. Лагершпетца. Он сообщает об очень интересной тенденции, обнаруженной в эксперимен­тах с мышами. Мыши, воспитанные в духе агрессивнос­ти, испытывали большие затруднения при совокуплении, в то время как мыши, у которых формировалось неагрес­сивное поведение, в сексе чувствовали себя абсолютно сво­бодно. Автор считает, что эти результаты позволяют пред­положить, что оба эти типа поведения поддаются селек­ции: что их можно либо усиливать, либо подавлять. Од­новременно эти результаты опровергают гипотезу о том, что сексуальное и агрессивное поведение имеют одни и те же стимулы, только они затем направляются в разные русла благодаря внешним раздражителям. Подобный вы­вод противоречит гипотезе о том, что агрессивные им­пульсы составляют часть мужской сексуальности. Я, од­нако, не считаю себя достаточно компетентным, чтобы комментировать это явное противоречие. Правда, несколько позднее я предложу свою гипотезу по данному вопросу.

Предположение о наличии связи между мужественнос­тью и агрессией, возможно, опирается на результаты ис­следований и домыслы о сущности Y-хромосомы. Жен­ский ряд содержит две женские хромосомы (XX), а муж­ская формула состоит из хромосомной пары XY. В процес­се деления клетки возможны отклонения от нормального развития, но с позиций теории агрессии самое главное за­ключается в том, что живое существо мужского пола по­лучает в своем генетическом коде одну Х-хромосому и две Y-хромосомы, т. е. (XYY). (Бывает еще и другое располо­жение хромосом, но в нашей ситуации это нас не интере­сует.) Индивиды с формулой XYY нередко отличаются ка­кими-либо физическими отклонениями от нормы. Обычно они значительно выше среднего роста, несколько ограни­чены в умственном отношении и довольно часто бывают больны эпилепсией или подвержены эпилепсоидным со­стояниям. Особенно интересен для нас тот факт, что ин­дивиды этого типа бывают чрезвычайно агрессивными. Это предположение первоначально возникло при обследовании буйных обитателей специальной клиники в Эдинбурге. Семеро из 197 психически больных мужчин имели хромо­сомный ряд XYY; а это составляет 3,5%, т. е. более высокий процент, чем это наблюдается у обычного населения[142] . После публикации этих данных было проведено не менее десятка исследований, которые подтверждали и дополня­ли приведенные результаты[143] . Однако их еще недостаточно для окончательных выводов, это всего лишь некоторое основание для гипотез, которые ждут еще своей проверки. А для этого необходимы многочисленные исследования с помощью точных методов и аппаратуры[144] .

В литературе нередко высказывается предположение, что мужская агрессивность не отличается от воинствен­ного поведения» которое направлено на ущемление дру­гих людей; в обычной жизни такое поведение принято обозначать словом "агрессия". Но с биологической точки зрения было бы в высшей степени странно, если бы к этому сводилась сущность мужской агрессии. Разве сек­суальный партнер может выполнить свою биологическую функцию, если он ведет себя враждебно по отношению к партнерше? Это бы разрушало элементарные связи между полами, а еще важнее с позиций биолога то, что это мог­ло бы нанести ущерб женским особям, которые несут от­ветственность за будущих детей[145] . При известных обстоя­тельствах, особенно в патриархальных обществах, где сло­жилась система эксплуатации женщин, действительно дело доходит до глубокой вражды между полами. Однако очень трудно объяснить этот антагонизм с точки зрения биоло­гической целесообразности и не менее трудно понять его как результат эволюционного процесса. С другой сторо­ны, мы уже упоминали, что в биологическом смысле муж­чине необходима сила, быстрота и натиск, способность преодолевать преграды. Но при этом же речь идет не столько о враждебно-агрессивном поведении, сколько о наступательности, необходимой для достижения цели.

Такая мужская агрессивность существенно отличается от жестокости и деструктивности; это доказывается хотя бы тем, что по данному критерию женщины не менее жесто­ки и деструктивны.

Такой подход к делу помогает прояснить некоторые моменты в эксперименте Лагершпетпа. Он установил, как мы упоминали выше, что мыши, которые показали высо­кую степень агрессивности, не проявляли никакого инте­реса к копуляции* . Если агрессивность в общепринятом смысле этого слова составляет часть мужской сексуально­сти или хотя бы стимулируется ею, то приведенный экс­перимент должен был бы дать прямо противоположный результат. Это явное противоречие между данными Лагерпшетца и результатами других авторов получает свое ес­тественное и очень простое объяснение, если научиться отличать враждебную агрессивность от агрессивной "на­ступательности". Тогда легко понять, что драчливые мыши-самцы пребывают в таком яростно-воинственном состоя­нии, которое никак не может стимулировать сексуальную активность. Экспериментальное впрыскивание мужских гормонов, скорее всего, стимулировало не враждебность, а общий физический подъем, прилив сил и готовность к преодолению преград.

Наблюдения за нормальным человеческим поведением подтверждают догадку Лагершпетца. У людей в состоянии гнева не возникает половое влечение, и даже на прямые сексуальные раздражители они реагируют слабо.

Я говорю в данном случае о гневе и враждебности как о настрое, о состоянии духа нормального человека; совсем другое дело — садизм, который насквозь пропитан сексу­альными импульсами.

Короче говоря, гнев (т. е. по сути своей состояние обо­ронительной агрессивности) не способствует сексуальной активности; что касается садистских и мазохистских им­пульсов, то хотя они не производятся сексуальным пове­дением, но все же они с ним совместимы или стимулиру­ют его.

Агрессивность, направленная на достижение цели, не ограничивается сферой сексуального поведения. В струк­туре личности это одно из важных качеств, оно необходи­мо хирургу во время операции, альпинисту при подъеме на гору, без него немыслимы большинство видов спорта и многие другие жизненные ситуации. Без этого качества не может обойтись и охотник, оно нужно для успешной тор­говли и т. д. Во всех этих ситуациях достижение успеха возможно лишь тогда, когда проявляется необходимая готовность к решимости, к прорыву, настойчивость и не­устрашимость перед лицом трудностей и препятствий. Ра­зумеется, те же самые качества необходимы и при встрече с врагом. Генерал, у которого отсутствует агрессивность в таком смысле слова, будет просто неуверенным в себе, не­решительным офицером, неспособным на активные дей­ствия; а солдат, лишенный такой агрессивности во время атаки, будет легко обращен в бегство. Одновременно сле­дует отличать агрессию с целью нанесения ущерба от аг­рессии самоутверждения, которая облегчает в какой-то мере достижение любой цели, будь то обретение творческой ак­тивности или нанесение вреда.

Следует помнить, что эксперименты с инъекцией муж­ских гормонов, которые усиливают бойцовские качества животных, можно интерпретировать по-разному. Во-пер­вых, можно предположить, что гормоны вызывают ярость и желание напасть. Но во-вторых, нельзя упускать из виду и такое воздействие гормонов, когда они усиливают волю животного к самоутверждению и достижению лю­бых целей, в том числе и враждебных, если таковые име­ли у него место и притом были обусловлены совсем други­ми мотивами. Изучив материалы экспериментов о влия­нии мужских гормонов на агрессивность, я пришел к вы­воду, что допустимы обе гипотезы, но с биологической точки зрения вторая представляется мне более вероят­ной. Возможно, последующие эксперименты позволят об­наружить более убедительные доказательства либо пер­вой, либо второй гипотезы.

Связь между агрессивностью самоутверждения, муж­скими гормонами, а возможно, еще и Y-хромосомами на­страивает на мысль, что мужчины в большей мере, чем женщины, обладают высоким уровнем наступательной ак­тивности, необходимой для самореализации личности, и что именно поэтому из них выходят хорошие охотники, хирурги и генералы, в то время как женщины обладают такими чертами, как склонность к защите слабого и уходу за другими, и потому из них получаются хорошие учи­теля и врачи. Конечно, из поведения современной женщи­ны, по этому поводу, нельзя сделать сколько-нибудь точ­ных выводов, ибо сегодняшнее состояние в значительной степени является результатом патриархальной обществен­ной системы. Да и, кроме всего прочего, вопрос этот в це­лом чисто статистический, т. е. он имеет смысл в отноше­нии больших чисел, а не в отношении отдельных индиви­дов. Как раз многим мужчинам недостает той самой целе­устремленно-наступательной активности, которая способ­ствует самореализации личности, в то время как женщины нередко блистательно выполняют такие сложные задачи, которые без них вообще решить невозможно. Между муже­ственностью и агрессией, направленной на самоутвержде­ние, явно существует гораздо более сложная система свя­зей, чем это представляется на первый взгляд. У нас об этом мало знаний. А генетика тут не удивишь, ибо он зна­ет, что генетический код можно перевести на язык опреде­ленных типов поведения, что его расшифровка требует изучения связей с другими генетическими кодами и с той жизненной ситуацией, в которой человек родился и жи­вет. Кроме того, следует помнить, что агрессивность, спо­собствующая личной целеустремленности, — это качество, необходимое не только для выполнения определенных ви­дов деятельности, но и для выживания самого индивида. И потому с биологической точки зрения следует думать, что этим качеством должны быть наделены все живые су­щества, а не только особи мужского пола. Однако нам придется отказаться от окончательного суждения об исто­ках мужской и женской агрессивности в сексе и в жизни до лучших времен, когда у нас будет больше эмпириче­ских данных о роли хромосомной формулы в мужской и женской бисексуальности, а мужских гормонов в само­утверждающемся поведении индивида.

Однако есть один очень важный факт, уже получив­ший клиническое подтверждение. А именно: установле­но, что тот, кто беспрепятственно может реализовывать свою агрессию самоутверждения, в целом ведет себя го­раздо менее враждебно, чем тот, у кого отсутствует это качество целеустремленной наступательности. Это отно­сится в равной мере и к феномену оборонительной агрессии, и к злокачественной агрессии типа садизма. А при­чины этого очевидны. Что касается оборонительной аг­рессии, то она, как известно, представляет собой реак­цию на угрозу. Человек, который не встречает препят­ствий для активного самоутверждения, менее подвержен страхам и потому реже оказывается в ситуациях, на ко­торые приходится отвечать оборонительно-агрессивными действиями. Садист становится садистом, ибо он страда­ет душевной импотенцией; ему недостает способности раз­будить другого человека и заставить его полюбить себя; и тогда он компенсирует эту свою неспособность стремлени­ем к власти над другими людьми. Таким образом, агрес­сия самоутверждения повышает способность человека к достижению целей, и потому она значительно снижает потребность в подавлении другого человека (в жестоком, садистском поведении)[146] .

В заключение необходимо добавить, что степень разви­тости у каждого конкретного человека "агрессии само­утверждения" проявляется в определенных невротических симптомах, а также играет огромную роль в структуре личности в целом. Робкий, закомплексованный человек страдает от недостатка наступательной активности точно так же, как невротик. И первая задача при лечении такого человека состоит в том, чтобы помочь ему осознать свой комплекс, а затем дойти до его причин, т. е. прежде всего обнаружить, какие факторы в самой личности и в ее соци­альном окружении питают этот комплекс, усиливают его.

Вероятно, главным фактором, снижающим в индивиде "агрессию самоутверждения", является авторитарная ат­мосфера в семье и обществе, где потребность в самоутвер­ждении отождествляется с грехом непослушания и бун­тарством. Любой абсолютный авторитет воспринимает по­пытку другого индивида к реализации собственных целей как смертный грех, ибо это угрожает его авторитарности. И потому людям подчиненным внушается мысль, что ав­торитарная власть представляет интересы народа, пресле­дует те же самые цели, к которым стремятся "простые люди". И потому послушание — это якобы самый лучший шанс к самореализации.

Оборонительная агрессия

Различие между человеком и животным

Как уже упоминалось ранее, оборонительная агрессия является фактором биологической адаптации. Коротко напомним: мозг животного запрограммирован филогене­тически таким образом, чтобы мобилизовать все насту­пательные и оборонительные импульсы, если возникает угроза витальным интересам животного. Например, ко­гда животного лишают жизненного пространства или ограничивают ему доступ к пище, сексу или когда воз­никает угроза для его потомства. Все в нем направляется на то, чтобы устранить возникшую опасность. В боль­шинстве случаев животное спасается бегством или же, если нет такой возможности, нападает или принимает явно угрожающую позу. Цель оборонительной агрессии состоит не в разрушении, а в сохранении жизни. Если эта цель достигается, то исчезает и агрессивность живот­ного со всеми ее эмоциональными эквивалентами. Так же филогенетически запрограммирован и человек: на угро­зу его витальным интересам он реагирует либо атакой, либо бегством. Хотя эта врожденная тенденция у чело­века выражена менее ярко, чем у животных, все же мно­гие факты убеждают, что у человека тоже есть тенден­ция к оборонительной агрессии. Она проявляется, когда возникает угроза жизни, здоровью, свободе или собствен­ности (это последнее, когда он живет в обществе, где частная собственность является значимой ценностью). Конечно, агрессивная реакция может быть обусловлена моральными и религиозными убеждениями, воспитани­ем и т. д.; однако на практике мы ее встречаем у боль­шинства индивидов и даже у целых групп. Вероятно, оборонительной агрессией можно объяснить большую часть воинственных проявлений человека.

Можно утверждать, что нейронное обеспечение оборо­нительной агрессии и у животного, и у человека одина­ково. Однако это утверждение истинно только в узком смысле. Ибо зоны, связанные с агрессией, являются ча­стью целостной системы головного мозга, а у человека эта система с большими полушариями и огромным ко-личеством нервных связей существенно отличается от мозга животного.

Но даже если нейрофизиологические основы оборони­тельной агрессии у животного и у человека полностью не совпадают, все же у них достаточно много общего, чтобы утверждать, что одно и то же нейрофизиологическое устрой­ство у человека вызывает более сильную агрессию, чем у жи­вотного. Причина такого явления заключается в специ­фических условиях человеческого существования. При этом речь идет, главным образом, о следующем:

1. Животное воспринимает как угрозу только явную опасность, существующую в данный момент, и, конечно, его врожденные инстинкты, а также генетическая память и индивидуальный опыт способствуют тому, что животное часто более остро ощущает опасность, чем человек.

Однако человек, обладающий даром предвидения и фан­тазией, реагирует не только на сиюминутную угрозу, но и на возможную опасность в будущем, на свое представле­ние о вероятности угрозы. Он может, например, вообра­зить, что соседнее племя, имеющее опыт ведения войны, когда-либо может напасть на его собственное племя, что­бы завладеть его богатствами; или ему может прийти в голову, что сосед, которому он "насолил", отомстит за это при благоприятных условиях. "Вычисление грозящей опас­ности" — это одна из главных задач политиков и воена­чальников. Таким образом, механизм оборонительной аг­рессии у человека мобилизуется не только тогда, когда он чувствует непосредственную угрозу, но и тогда, когда яв­ной угрозы нет. То есть чаще всего человек выдает агрес­сивную реакцию на свой собственный прогноз.

2. Человек обладает не только способностью предви­деть реальную опасность в будущем, но он еще позволяет себя уговорить, допускает, чтобы им манипулировали, ру­ководили, убеждали. Он готов увидеть опасность там, где ее в действительности нет. Так начиналось большинство современных войн, они были подготовлены именно пропа­гандистским нагнетанием угрозы, лидеры убеждали насе­ление в том, что ему угрожает опасность нападениях унич­тожения, и так воспитывалась ненависть к другим наро­дам, от которых якобы исходит угроза. На самом деле угроза была чаще всего чистой фикцией. Особенно после

Французской революции, когда на месте маленького про­фессионального войска возникали огромные народные ар­мии, политическим лидерам стало все труднее и труднее убеждать народы, что они должны идти на смертельную бойню ради приобретения дешевых рынков сырья и рабо­чей силы. Мало кто согласился бы участвовать в войне, если бы ее необходимость мотивировалась такими целя­ми, как рынки и прибыль. Но когда правительство вну­шает своему народу, что ему грозит опасность, то мобили­зуются нормальные биологические механизмы, направлен­ные на защиту от угрозы. Кроме того, очень часто эти предупреждения об опасности сбываются сами собой: ко­гда государство-агрессор начинает подготовку к войне, это вынуждает государство, на которое готовится нападение, в свою очередь вооружаться, чем оно и предъявляет как бы "доказательства" своих агрессивных намерений.

Только у человека можно вызвать оборонительную аг­рессию методом "промывания мозгов". Чтобы внушить че­ловеку, что ему грозит опасность, нужно прежде всего та­кое средство, как язык; без языка подобное внушение чаще всего невозможно. Кроме того, нужно, чтобы социальная система обеспечивала почву для промывания мозгов. На­пример, трудно себе представить, что такого рода внуше­ние имело бы успех у племени мбуту. Это африканские охотники-пигмеи, которые благополучно живут в своих лесах и не подчиняются никакому постоянному авторите­ту. В этом обществе никто не имеет столько власти, что­бы заставить кого-либо поверить в невероятное. Совсем иное дело, когда общество располагает набором таких ав­торитетных персон, как колдуны, волшебники, полити­ческие или религиозные лидеры. По сути дела, сила вну­шения, которой обладает правящая группа, определяет и власть этой группы над остальным населением, или, уж как минимум, она должна уметь пользоваться изощрен­ной идеологической системой, которая снижает критич­ность и независимость мышления.

3. Дополнительное усиление оборонительной агрессии у человека (в сравнении с животным) обусловлено специ­фикой человеческого существования. Человек, как и зверь, защищается, когда что-либо угрожает его витальным ин­тересам. Однако сфера батальных интересов у человеказначительно шире, чем у зверя. Человеку для выживания необходимы не только физические, но и психические ус­ловия. Он должен поддерживать некоторое психическое равновесие, чтобы сохранить способность выполнять свои функции. Для человека все, что способствует психическо­му комфорту, столь же важно в жизненном смысле, как и то, что служит телесному комфорту. И самый первый ви­тальный интерес заключается в сохранении своей системы координат, ценностной ориентации. От нее зависит и спо­собность к действию, и в конечном счете — осознание себя как личности. Если человек обнаруживает идеи, которые ставят под сомнение его собственные ценностные ориента­ции, он прореагирует на эти идеи, он воспримет их как угрозу своим жизненно важным интересам. Он отвергнет эти идеи и притом попытается дать этому рациональное толкование, чтобы объяснить свое неприятие этих идей. Он может, например, сказать, что новые идеи по сути своей "аморальные", "некультурные", "безумные" и т. д. Но все это только рационализации. На самом деле антаго­низм имеет под собою только одну почву — это просто ощущение угрозы извне.

Человеку нужна не только "система координат" для ориентации в жизни; для его эмоционального равновесия (комфорта) жизненно важную роль играет и выбор объек­тов почитания. При этом речь может идти о самых неве­роятных феноменах: это могут быть ценности, идеалы, предки, отец, мать, родина, класс, религия и десятки дру­гих объектов, к которым человек относится как к святы­не. Даже к привычкам можно относиться как к символу традиционных ценностей[147] . Любое покушение на объект почитания вызывает такой же точно гнев со стороны ин­дивида или группы, как если бы речь шла о покушении на жизнь.

Все, что сказано о реакции на витальную угрозу, мож­но кратко выразить следующим образом: страх обычно мобилизует либо реакцию нападения, либо тенденцию к бегству. Последний вариант часто встречается, когда че­ловек ищет выход, чтобы "сохранить свое лицо". Если же условия столь жестки, что избежать позора (или краха) невозможно, то тогда вероятнее реакция нападения. При этом нельзя упустить из виду, что реакция бегства зави­сит от двух факторов: во-первых, от интенсивности угро­зы, а во-вторых, от степеней физической и психической выносливости субъекта, его уверенности в себе. С одной стороны, причиной могут выступать такие события, кото­рых кто угодно испугается, а с другой стороны, человек может сам быть настолько слабым и беспомощным, что напугать его ничего не стоит. Поэтому страх бывает об­условлен не только реальной опасностью, но почти так же часто он может возникать в результате внутреннего состо­яния индивида, и тогда достаточно малейшего внешнего толчка — и реакция обеспечена.

Страх, как и боль, — это очень неприятное чувство, и человек пытается любой ценой от него избавиться. Есть много способов преодоления страха. Например, медика­менты, секс, сон или общение с другими людьми. Но од­ним из самых действенных приемов вытеснения страха является агрессивность. Если человек находит силы из пассивного состояния страха перейти в нападение, тут же исчезает мучительное чувство страха[148] .

Агрессивность и свобода

Среди разнообразных витальных интересов человека, кото­рые подвергаются опасности, есть одна сфера, которую можно считать самой главной, — это сфера свободы лично­сти и общества. Вопреки расхожему мнению, что потреб­ность в свободе является достоянием культуры и формиру­ется в процессе воспитания, у нас имеется обширный мате­риал, свидетельствующий, что потребность в свободе явля­ется биологической реакцией человеческого организма.

Это мнение подтверждается тем фактом, что на протя­жении всей истории народы и классы выступали против своих угнетателей, если была хоть малейшая надежда на победу, а иногда и при отсутствии такой надежды. По сути дела, история человечества является историей борь­бы за свободу, историей революций, от освободительной войны израильтян против египтян, от национальных вос­станий против Римской империи и от крестьянских вос­станий в Германии XVI в. до революций в Америке, Фран­ции, России, Китае, Алжире, Вьетнаме и т. д.[149]

Лидеры слишком часто прибегают к фальшивым ло­зунгам, утверждая, что ведут свой народ на борьбу за сво­боду, в то время как сами преследуют цели порабощения. При этом никакие обещания ничего не стоят, ибо даже душители свободы считают необходимым приносить ей клятву верности.

Гипотеза о наличии у человека врожденного импульса борьбы за свободу подкрепляется тем, что свобода яв­ляется предпосылкой для развертывания всех человече­ских способностей личности, ее физического и психиче­ского здоровья и равновесия. Если у него отнимают сво­боду, он становится больным, калекой, инвалидом. Под свободой понимается не отсутствие каких бы то ни было ограничений, ибо всякое развитие возможно лишь в рам­ках какой-то структуры, а каждая структура требует ограничений. Все дело в том, кому это ограничение вы­годно — какому-то одному лицу или учреждению, или же оно необходимо для роста и развития самой структуры личности.

Свобода является для человека жизненно важным био­логическим фактором, который обусловливает беспрепят­ственное развитие человеческого организма[150] , и потоку опас­ность лишиться свободы вызывает такую же точно оборо­нительную агрессию, какую вызывает любая угроза ви­тальным интересам индивида. Стоит ли в таком случае удивляться, что в мире, в котором люди ущемлены, в котором большинство страдает от отсутствия свободы (осо­бенно цветное население), вновь и вновь возникают вспыш­ки насилия и агрессии. Власть имущие (т. е. белые) были бы, вероятно, меньше удивлены и возмущены ими, если бы они не привыкли, что цветных можно не считать за людей, и потому от черных, желтых или краснокожих они вовсе и не ждут человеческих реакций[151] .

Подобная слепота имеет еще и другую причину. Белые сами, несмотря на свою мощь, тоже расстались со своей свободой, их к тому вынудила их собственная система (хоть, быть может, и не столь явно и открыто). И пото­му, возможно, они еще больше ненавидят тех, кто сего­дня сражается за свободу, ибо это напоминает им об их собственной капитуляции.

Однако нельзя впадать в эйфорию по поводу допусти­мости истинно революционной, наступательной активнос­ти; из того факта, что любая активность, вызванная по­требностью защиты жизни, свободы или чести, относится к нормальным механизмам функционирования организма, вовсе не следует, что можно оправдать разрушение жизни. Это остается личным делом каждого, делом религиозных, этических или политических убеждений, делом совести — оправдывать такую позицию или нет. И как бы ни выгля­дели в данном случае наши собственные принципы, мы должны отдавать себе отчет в том, что чисто оборонитель­ная агрессия очень легко смешивается с необоронитель­ной деструктивностью и садистским желанием господство­вать, вместо того чтобы подчиняться. И когда это происходит, революционная наступательность перерождается в свою противоположность и вновь воспроизводит ту самую ситуацию, которую должна была уничтожить.

Агрессия и нарциссизм [152]

Наряду с рассмотренными факторами одним из важней­ших источников оборонительной агрессии является угро­за нарциссизму.

Фрейд формулирует понятие нарциссизма в рамках своей теории либидо. Поскольку у шизофреника отсутствует от­ношение к объекту на уровне "либидо" (как в реальности, так и в фантазии), Фрейд задался таким вопросом: "А куда девается это либидо, которое шизофреник не может направить на внешний объект?" И он нашел ответ: "От­нятое у внешнего мира либидо оказывается обращенным на себя — так возникает поведение, которое мы можем назвать словом «нарциссизм»"[153] . Кроме того, предполагал, что "первичный нарциссизм" — это первоначальное состо­яние человека в раннем детстве, та стадия, на которой у него еще нет отношений с внешним миром. В ходе нор­мального развития ребенка его либидозные отношения с внешним миром расширяются и усиливаются, но в особых обстоятельствах (среди которых крайний случай — ду­шевная болезнь) либидо "отнимается" у объектов и пере­носится на себя ("вторичный нарциссизм"). И даже при нормальном развитии человек в течение всей своей жизни до некоторой степени остается нарциссом.

Несмотря на это, феномен нарциссизма не занял заслу­женного места в клинических исследованиях психоанали­тиков. Понятие это в основном распространялось на слу­чаи психозов* и на ситуации раннего детства[154] . На самом же деле нарциссизм играет гораздо более важную роль, и не только у нормальных, но и у так называемых невротических личностей. И уяснить в полной мере его роль мож­но только при условии высвобождения этого феномена из узких рамок теории либидо. Тогда нарциссизм можно опре­делять как такое эмоциональное состояние, при котором человек реально проявляет интерес только к своей соб­ственной персоне, своему телу, своим потребностям, сво­им мыслям, своим чувствам, своей собственности и т. д. В то время как все остальное, что не составляет часть его самого и не является объектом его устремлений, — для него не наполнено настоящей жизненной реальностью, лишено цвета, вкуса, тяжести, а воспринимается лишь на уровне разума. Мера нарциссизма определяет у человека двойной масштаб восприятия. Лишь то имеет значимость, что касается его самого, а остальной мир в эмоциональ­ном отношении не имеет ни запаха, ни цвета; и потому человек-нарцисс обнаруживает слабую способность к объек­тивности и серьезные просчеты в оценках[155] .

Нередко человек-нарцисс достигает чувства увереннос­ти вовсе не ценою своих трудов и достижений, а благода­ря тому, что он субъективно убежден в своем совершен­стве, в своих выдающихся личных качествах и превосход­стве над другими людьми. И поскольку на нарциссизме покоится его самооценка и чувство своего "Я", он должен мертвой хваткой цепляться за свои нарциссические пред­ставления. И если под угрозой оказывается нарциссизм, то сам человек воспринимает это как угрозу своим виталь­ным интересам. Если человек-нарцисс чувствует себя ущем­ленным, если его недооценивают, критикуют, ловят на ошибках, унижают в играх или других ситуациях, то это обычно вызывает у нарцисса чувство возмущения и гнева, вне зависимости от того, дает ли он им волю и вообще отдает ли он себе в них отчет. Насколько интенсивной может быть часто эта агрессивная реакция, можно судить хотя бы по тому, что человек, ущемленный в своем нар­циссизме, никогда в жизни не простит обидчика, ибо он испытывает такую жажду мести, которая ни в какое срав­нение не идет с реакцией на любой другой ущерб — физи­ческую травму или имущественные потери.

Большинство людей не подозревают о своем нарцис­сизме и обнаруживают лишь его косвенные проявления. Так, например, люди обычно испытывают преувеличен­ное восхищение собственными родителями или собствен­ными детьми и не считают нужным скрывать эти чувства, ибо почтение к родителям и любовь к детям в, обществе оцениваются положительно. А если бы кто-то начал вы­ражать восторги по поводу собственной персоны, говоря, к примеру: "Я самый удивительный человек на свете" или "Я лучше всех", то его не только заподозрили бы в тще­славии, но и могли бы посчитать не вполне нормальным. С другой стороны, если кто-то достиг выдающихся успе­хов в науке или искусстве, в области спорта, экономики или политики, то признание окружающих постоянно под­крепляет его амбиции — и тогда его нарциссизм кажется не только нормальным, но и разумным и похвальным. И нарцисс дает волю самолюбованию, ведь оно получает при­знание и санкционируется самим обществом[156] .

В современном западном обществе явно просматривает­ся своеобразная внутренняя связь между нарциссизмом зна­менитых людей и потребностями публики. Публика пото­му и стремится побольше узнать о "звездах", что жизнь простых людей пуста и скучна. Средства массовой инфор­мации получают прибыль, продавая сведения о жизни из­вестных ученых, художников, артистов, дирижеров и др. При этом каждый удовлетворяет свой интерес: публика — свое любопытство, торговец славой — свой бизнес, а по­пулярная личность — свой нарциссизм.

Среди политических лидеров часто встречается очень высокая степень нарциссизма. Можно считать его профес­сиональной болезнью (или профессиональным капиталом) политиков, особенно тех, кто достиг власти благодаря популярности в массах. Когда лидер сам убежден в своих выдающихся способностях и в своем предназначении, ему легче убедить публику; ведь сильная, уверенная в себе личность всегда притягивает к себе простых людей. Но харизматический лидер* (нарцисс) использует свое влияние не только как средство достижения политического успеха. Он нуждается в овациях и признании просто для поддержки внутреннего равновесия. Однако убежденность в своей пра­воте и непогрешимости в основном покоится не на реаль­ных достижениях, а на нарциссизме[157] . Он буквально не может жить без постоянного подкрепления своего нарцис­сизма, ибо его человеческая сущность (ядро личности: убеж­дения, верования, совесть, любовь) недостаточно развита. Личности с высокой степенью нарциссизма буквально нуж­даются в славе, иначе они могут впадать в депрессию, а то и в безумие. Но для того чтобы производить на людей такое впечатление, которое вызывает овации, необходим не только талант, но и подходящие условия. А люди, нуждающиеся в подкреплении своего нарциссизма, стремят­ся к новым и новым успехам, ибо провал для них чреват одновременно и душевным крахом. Популярность для них равнозначна "самоисцелению", профилактике от депрес­сии и безумия. И когда они отстаивают свои цели, то на самом деле они сражаются за свое душевное здоровье. Если речь идет не об индивидуальном, а о групповом нарцис­сизме, то индивид в полной мере осознает свою принадлеж­ность к коллективной идеологии и открыто выражает свои взгляды. Когда кто-либо утверждает: "Моя родина — са­мая прекрасная на свете" (или: моя нация — самая умная, моя религия — самая развитая, мой народ — самый миро­любивый и т. д., и т. п.), то это никому не кажется безу­мием. Напротив, это называется патриотизмом, убежден­ностью, лояльностью. Это звучит как вполне реалистич­ное и разумное ценностное суждение, тем более что оно разделяется очень многими членами группы. И такое еди­нодушие обеспечивает превращение фантазии в реальность; ведь у большинства людей представление о реальности опи­рается не на раздумья или критический разум, а на общий консенсус, на единое мироощущение группы.

Групповой нарциссизм выполняет важные функции. Во-первых, коллективный интерес требует солидарности, а апелляция к общим ценностям цементирует группу из­нутри и облегчает манипулирование группой в целом. Во-вторых , нарциссизм создает членам группы ощущение удов­летворенности, особенно тем, кто сам по себе мало что значит и не имеет особых оснований гордиться своей пер­соной. В группе даже самый ничтожный и прибитый че­ловек в душе своей может оправдать свое состояние такой аргументацией: "Я ведь часть великолепного целого са­мой лучшей группы на свете. И хотя в действительности я всего лишь жалкий червяк, благодаря своей принад­лежности к этой группе я становлюсь великаном". Следо­вательно, степень группового нарциссизма соответствует реальной неудовлетворенности жизнью. Социальные клас­сы, которые имеют больше радостей в жизни, менее под­вержены фанатизму. (Фанатизм — это характерная черта группового нарциссизма.) А мелкая буржуазия, ущемлен­ная во многих сферах материальной и духовной жизни, страдает от невыносимой пустоты и скуки.

Одновременно следует заметить, что для национально­го бюджета очень выгодно стимулировать групповой нар­циссизм. В самом деле, это ведь ничего не стоит и не идет пи в какое сравнение с расходами на социальные нужды и на повышение уровня жизни. Достаточно оплатить труд идеологов, которые формулируют лозунги, направленные на разжигание социального нарциссизма. И многие функ­ционеры — учителя, журналисты, священники и профес­сора — готовы к сотрудничеству в этой области даже бес­платно. Им достаточно такой награды, как удовлетворен­ность от причастности к достойному делу и гордость за свой вклад в это дело и свой растущий престиж.

Те, чей нарциссизм касается в большей мере группы, чем себя лично, весьма чувствительны, и на любое явное или воображаемое оскорбление в адрес своей группы они бурно реагируют. Эта реакция часто бывает гораздо интенсивнее, чем у нарциссов-индивидуалистов. Индивид может еще иногда усомниться, глядя на себя в зеркало. Участник группы не знает таких сомнений, ибо большин­ство его окружения разделяет его нарциссизм. А в случае конфликта с другой группой, которая также страдает кол­лективным нарциссизмом, возникает жуткая вражда, В этих схватках обычно возвеличивается образ собственной группы и принижается до крайней точки образ враждеб­ной группы. Собственная группа выдается за защитника человеческого достоинства, морали, права и благосостоя­ния. Другая же получает проклятия, ее обвиняют во всех грехах, от обмана и беспринципности до жестокости и бесчеловечности. Оскорбление символов, группового нар­циссизма (например, знамени, личности кайзера, прези­дента или посла) вызывает в народе реакцию столь беше­ной агрессивности, что они готовы поддержать даже ми­литаристскую политику своих лидеров.

Групповой нарциссизм представляет собой один из глав­ных источников человеческой агрессивности, и все же это всего лишь реакция на ущемление витальных интересов. Данная форма оборонительной агрессивности отличается от других форм лишь огромной интенсивностью. И столь резкими проявлениями, которые граничат с патологией. Если вспомнить о причинах и функции правовых и жесто­ких массовых столкновений между индусами и мусульма­нами, в эпоху раздела Индии, то приходится признать зна­чительную роль группового нарциссизма. И это нисколько не удивительно, если вспомнить, что здесь мы имели дело практически с самыми несчастными и беднейшими груп­пами населения в мире. Но, конечно, нарциссизм нельзя считать единственной причиной этого феномена. На дру­гих его аспектах мы еще остановимся.

Агрессивность и сопротивление

Еще одним серьезным источником оборонительной агрес­сии является реакция человека на попытку лишить его иллюзий; это бывает, когда кто-то пытается "вытащить на свет божий" вытесненные влечения и фантазии; Фрейд назвал такую реакцию защитой (сопротивлением), а пси­хоанализ сделал этот феномен объектом систематического наблюдения. Фрейд обнаружил, что пациент "сопротивля­ется" любым терапевтическим усилиям аналитика, как только тот касается "вытесненных" проблем. Это вовсе не значит, что пациент сознательно возражает, или стано­вится неоткровенным, или хочет что-то утаить; нет, ско­рее всего, он бессознательно противится тому, чтобы вы­тесненный материал стал осознанным. Есть много при­чин, из-за которых человек на протяжении целой жизни может вытеснять какие-то желания. Или его страшит уни­жение или наказание, или он боится потерять чью-то лю­бовь... в случае, если другим людям станут известными его потаенные желания и влечения, более того, он и себе самому часто не хочет признаться в этих влечениях, боясь потерять уважение к себе (изменить свою самооценку).

Психоаналитическая практика вскрыла большое коли­чество поведенческих реакций, которые являются следствием сопротивления. Пациент может уклониться от обсуждения "болезненной" темы и перевести разговор на другую тему; он может почувствовать себя усталым, его может "бросать в сон"; он может не явиться на сеанс или рассердиться на психотерапевта и тем самым найти повод прервать анализ. Я хочу привести один пример. Один пациент, писатель, который очень гордился тем, что не был оппортунистом, рассказывал мне во время сеанса, как он однажды внес изменения в свою рукопись, думая, что эти изменения сдела­ют более убедительным его обращение к человечеству. Он был уверен, что нашел правильное решение, и удивлялся, что позднее чувствовал себя совершенно разбитым и страдал от головной боли. Я высказал предположение, что подлин­ным его мотивом было нечто иное: он надеялся благодаря новой версии своего труда завоевать популярность и зара­ботать больше денег, чем сулил первый вариант текста. И тогда депрессия и головная боль, возможно, были связаны с этим самообманом. Я не успел договорить свою фразу, как пациент вскочил и в бешенстве заорал на меня. Он кричал, что я садист, что я получаю удовольствие от того, что хочу заранее испортить ему настроение, что я завидую ему и его будущему успеху, что я невежда, не разбираю­щийся в писательском труде, и много других оскорблений в мой адрес. (Следует добавить, что в обычных условиях этот пациент был очень вежливым человеком, который относился ко мне с большим почтением.) Его поведение луч­ше всего доказывало правильность моей интерпретации. Упо­минание о его неосознанных мотивах стало угрозой для его самоуважения и для самооценки его как личности.

В практике психоанализа регулярно наблюдается та­кое явление, что защита (сопротивление) выстраивается именно тогда, когда дело доходит до обсуждения вытес­ненного материала. Но этот феномен встречается не толь­ко в ходе психоаналитических сеансов. Даже в обыденной жизни мы находим тому массу примеров. Все знают, сколь гневной бывает реакция матери, когда ей говорят, что она держит детей под своим крылом не из любви, а ради удов­летворения своего чувства обладателя и повелителя. Ну. а если отцу сказать, что его тревога по поводу девственнос­ти дочери мотивирована его собственным сексуальным ин­тересом? А если кое-кому из патриотов напомнить, что за политическими убеждениями стоят корыстные мотивы? Или некоторым революционерам (определенного типа) до­казать, что за их идеологией скрываются личные деструк­тивные импульсы? Фактически вопрос о мотивационной сфере других людей ведет к нарушению одного очень важ­ного запрета вежливости. (А вежливость имеет функцию предупреждения агрессии.)

То же самое можно наблюдать в истории. Во все време­на те, кто говорил правду об определенном режиме, под­вергались преследованиям со стороны разгневанных влас­тей. Их изгоняли, сажали в тюрьмы, физически уничто­жали. Конечно, эти действия обосновывались тем, что люди эти были опасны для системы и потому их нужно было устранить ради сохранения социального статус-кво. И это правда, но только это не объясняет того факта, что те, кто говорит правду, становятся объектом ненависти и го­нений в том числе и тогда, когда они не представляют реальной угрозы для существующего строя. Я думаю, что причину надо искать в том, что говорящий правду моби­лизует силы защиты у тех, кто занимается вытеснением правды. Для них истина опасна не только тем, что она угрожает власти, но и тем, что она расшатывает всю осо­знанную систему ориентации; истина отбирает у них воз­можности рационализации и даже пытается заставить их изменить свои действия. Только тот, кто сам пережил процесс осознания важных вытесненных импульсов, знает это чувство крушения и смятения.

Не каждый отважится на подобную авантюру, и уж менее всего те, кому хотя бы на данный момент выгодно оставаться "слепым".

Агрессия и конформизм

К конформистской агрессии относятся различные агрес­сивные действия, которые обусловлены не разрушитель­ными устремлениями нападающего, а тем, что ему пред-. писано действовать именно так, и он сам считает своим долгом подчиняться приказу. Во всех иерархических со­циальных системах подчинение и послушание является, возможно, самой укоренившейся чертой характера. По­слушание здесь автоматически отождествляется с добро­детелью, а непослушание — с грехом. Непослушание — самый страшный первородный грех. Авраам был готов покорно принести в жертву своего единственного сына Исаака. Это было на все времена разительным примером силы веры и послушания. Солдат, который убивает и ка­лечит других людей, пилот-бомбардировщик, который уничтожает в один миг тысячи человеческих жизней, — вовсе не обязательно ими руководят деструктивность и жестокость; главным их мотивом (импульсом) является привычка подчиняться, не задавая вопросов.

Конформистская агрессия имеет настолько широкое рас­пространение, что она заслуживает серьезного анализа. От поведения парня из молодежной банды до солдата регуляр­ной армии — многие разрушительные действия совершают­ся исключительно из чувства послушания и нежелания ока­заться трусом в глазах своего окружения. Таким образом, в основе этого типа агрессивности лежит отнюдь не страсть к разрушению, которую нередко ошибочно объясняют врож­денными агрессивными импульсами. И потому конформист­скую агрессию можно вообще квалифицировать как псевдо­агрессию. Я этого не делаю только потому, что послуша­ние, связанное с потребностью в приспособлении, нередко вызывает к жизни дополнительные агрессивные импульсы, которые при других обстоятельствах и вовсе бы не прояви­лись. Кроме того, импульс к неподчинению или нежелание

приспосабливаться для многих представляют внутреннюю опасность, от которой они защищаются тем, что соверша­ют требуемые от них агрессивные действия.

Инструментальная агрессия

Другой вид биологического приспособления составляет ин­струментальная агрессия, которая преследует определен­ную цель: обеспечить (достать) то, что необходимо или желательно. Разрушение само по себе не является целью, оно лишь вспомогательное средство для достижения под­линной цели. В этом смысле данный вид агрессии похож на оборонительную, но в других важных аспектах они значительно отличаются друг от друга. Во-первых, у ин­струментальной агрессии, похоже, отсутствует генетиче­ски заложенная нейронная основа, которая обеспечивает оборонительную агрессию. Среди млекопитающих только у хищников, для которых агрессия служит способом про­питания, существуют врожденные нейронные связи, мо­тивирующие нападение на добычу. Что касается поведе­ния гоминидов и Homo, то оно основано на обучении и не имеет филогенетической программы.

При анализе феномена инструментальной агрессии слож­ность состоит в двусмысленности понятий "необходимое" и "желательное".

"Необходимое", пожалуй, следует определить как бе­зусловную физиологическую потребность, например в уто­лении голода. Когда человек совершает кражу, потому что у него нет элементарного минимума средств, чтобы про­кормить себя и свою семью, такую агрессию можно квали­фицировать только как действия, имеющие физиологиче­скую мотивацию. Так же следует оценивать и поведение первобытного племени, которое перед угрозой голода на­падает на другое, более обеспеченное племя. Но сегодня такие однозначные примеры необходимости встречаются сравнительно редко. Гораздо чаще мы имеем дело с более сложными случаями. Лидеры разных народов считают, что экономическое развитие страны понесет серьезный ущерб, если не будет завоевана территория с полезными ископае­мыми или если они не победят другой народ, который является их экономическим конкурентом. И хотя чаще всего в таких случаях создается идеологическое прикры­тие для простых стремлений к усилению собственной вла­сти или удовлетворению личных амбиций и тщеславия лидеров, все-таки бывают и такие войны, которые в са­мом деле обусловлены исторической необходимостью.

А как определить категорию "желательное"? В узком смысле слова можно было бы сказать: "Желательно то, что необходимо". В таком случае "желательное" соответствует объективной ситуации. Но чаще под "желатель­ным" понимается "желаемое". И если мы возьмем слово в этом смысле, то проблема инструментальной агрессии при­обретает другой аспект, и притом явно важнейший, для понимания мотивации агрессии. По правде говоря, люди хотят иметь не только то, что нужно им для выживания, и не только то, что составляет материальную основу дос­тойной человека жизни. Большинство людей нашего куль­турного ареала (и проживающие в сходных исторических условиях) отличаются алчностью: накопительство, неуме­ренность в пище и питье, необузданность в сексе, жажда власти и славы и т. д. При этом обычно не все, а одна из перечисленных сфер становится предметом чьей-то страс­ти. Но у таких людей есть нечто общее: это то, что они ненасытны и потому вечно недовольны. Жадность — са­мая сильная из всех неинстинктивных человеческих стра­стей. В этом случае явно идет речь о симптоме психиче­ской патологии, о дисфункции, связанной с постоянным ощущением пустоты и отсутствием внутреннего стержня в структуре личности. Жадность — это патологическое про­явление неудачного развития личности и одновременно один из главных грехов как с точки зрения буддизма, так и с позиций иудейской и христианской этики.

Приведем несколько наглядных примеров. Известно, что такие формы жадности, как чрезмерное потребление пищи и беспорядочные покупки, нередко бывают обусловлены депрессивным состоянием человека, который пытается та­ким образом отвлечь себя. Еда и покупки — это символи­ческие действия для заполнения внутренней пустоты, по­пытка хоть на миг избавиться от депрессии. Жадность есть страсть; это означает, что она сопровождается опре­деленным энергетическим зарядом, который неумолимо тя­нет человека к объектам его вожделения.

В нашей культуре жадность значительно усиливается теми мероприятиями, которые призваны содействовать росту потребления. Разумеется, жадный человек вовсе не обязательно должен быть агрессивным при условии, что у него достаточно денег, чтобы кушать то, что ему хочется. Но алчущий, у которого нет достаточных средств для удовлетворения своих желаний, становится нападающим. Яркий пример тому — человек, потребляющий лекарства или наркотики. Он буквально одержим тягой к пилюлям (хотя в большинстве случаев эта тяга существует и посто­янно усиливается по психологическим причинам). Мно­гие, у кого нет средств купить эти пилюли, готовы идти ради них на грабеж, нападение, убийство... И хотя их поведение бывает весьма деструктивным, их агрессия яв­ляется как раз инструментом, а не целью. В историческом аспекте жадность была одной из наиболее частых причин агрессии, и, по-видимому, это был всегда существенный мотив для инструментальной агрессии, понимаемой как потребность в том, что объективно необходимо.

Понимание того, что такое жадность (алчность), за­труднено тем, что эту категорию нередко отождествляют с "личным интересом" (эго-интерес). Последний являет­ся нормальным выражением биологически данного ин­стинкта самосохранения. Этот инстинкт направлен на добывание того, что необходимо для сохранения жизни или для поддержания традиционного и привычного об­раза жизни. Как показали в своих работах Макс Вебер, фон Брентано, Зомбарт и многие другие, главным моти­вом у людей эпохи средневековья (как у крестьян, так и у ремесленников) было желание сохранить свой образ жизни. В XVI в. требования бунтующих крестьян состо­яли не в том, чтобы получить то, что имели городские рабочие; а рабочие совершенно не претендовали на при­обретение феодального хозяйства или богатой "торговой лавки". Еще в XVIII в. нас поражает наличие законов, которые запрещают торговцу отбивать клиентов у кон­курирующего хозяина (например, украшать свой мага­зин, давать более яркую рекламу своему товару или сби­вать цену). Только бурное развитие капитализма приве­ло к тому, что жажда наживы стала мотивом жизни все большего числа людей. Однако алчность — это такая страсть, в которой редко кто отваживается открыто признаться (возможно, сдержи­вающим моментом является существующая религиозная традиция). И потому люди нашли выход из положения в том, чтобы оправдать алчность (по Фрейду, это рационали­зация), назвав ее стремлением к удовлетворению личного интереса. Из этого выстраивается следующий силлогизм:

— удовлетворение личного интереса — это биологиче­ски обусловленное стремление, свойственное самой приро­де человека;

— удовлетворение личного интереса равно алчности;

следовательно,

— алчность коренится в самой природе человека, а не является некоторой страстью, обусловленной характером.

Quod erat demonstrandum[158] .

О причинах войн

Важнейшим случаем инструментальной агрессии является война... Стало модно объяснять причины войн деструк­тивным инстинктом человека, на этой позиции стоят ин-стинктивисты и психоаналитики[159] . Так, например, один из крупных ортодоксов психоанализа, Гловер, возражая Гинсбергу, утверждает, что "загадка войн... кроется в глу­бинах бессознательного", и сравнивает войну с "нецеле­направленной формой инстинктивного приспособления"[160] .

Сам Фрейд придерживался значительно более реалис­тических взглядов, чем его последователи. В известном письме Альберту Эйнштейну он не утверждал, что война обусловлена человеческой деструктивностью, а видел при­чину войн в реальных конфликтах между группами. Он утверждал, что эти конфликты с давних пор стали ре­шать насильственным путем потому, что нет такого обя­зательного международного закона, который бы предпи­сывал (подобно гражданскому праву) мирное разрешение конфликтов. Что касается деструктивности человека, то Фрейд считал ее сопутствующим явлением, которое дела­ет людей более готовыми к вступлению в войну, когда правительство уже ее объявило.

Любому человеку, хоть мало-мальски знакомому с историей, идея о причинной связи между войной и врож­денной деструктивностью человека кажется просто аб­сурдной. От вавилонских царей и греческих правителей до государственных деятелей современности — все и все­гда планировали свои войны, исходя из самых реальных оснований, тщательно взвешивая все за и против. При­чем мотивы (цели) могли быть самые разные: земли и полезные ископаемые, богатства и рабы, рынки сырья и сбыта, экспансия и самооборона. К числу исключитель­ных, нетипичных факторов, способных спровоцировать военные действия, можно отнести жажду мести или разрушительную ярость малого народа. Но это большая редкость.

Утверждение, что причины войн следует искать в че­ловеческой агрессивности, не только не соответствует дей­ствительности, но и является вредным. Оно переносит внимание с истинных причин на иллюзорные и тем са­мым уменьшает шансы предотвращения войн. Очень важ­ным представляется мне, что тезис о врожденной склон­ности к ведению войн опровергается не только анналами истории, но еще и таким феноменом, как войны перво­бытных народов. Мы уже обращали внимание на тот факт, что первобытные охотники и собиратели вовсе не отлича­лись воинственностью, кровожадностью или разрушитель­ностью, как таковой. Мы видели также, что по мере раз­вития цивилизации возросло не только число захватни­ческих войн, но и их жестокость. Если бы причина войн коренилась во врожденных деструктивных импульсах, то все было бы как раз наоборот. Гуманистические тенден­ции XVIII, XIX и XX вв. способствовали снижению уров­ня жестокости, что было закреплено в международных соглашениях, которые имели силу вплоть до первой ми­ровой войны.

С позиций прогресса, казалось бы, цивилизованный человек должен быть менее агрессивным, чем первобыт­ный; и тот факт, что в разных регионах мира продолжа­ют вспыхивать войны, ученые упорно пытались объяс­нить агрессивными инстинктами человека, который не под­дается благотворному влиянию цивилизации. На самом деле такие объяснения ограничивают проблему деструк­тивности природой человека и тем самым путают историю с биологией.

Рамки данной книги не позволяют мне даже кратко рассмотреть проблему причинной обусловленности войн; я ограничусь лишь примером первой мировой войны[161] .

Движущими мотивами первой мировой войны были эко­номические интересы и тщеславие военных и политических лидеров, а также промышленных магнатов обеих вою­ющих сторон, но не потребность участвующих народов открыть клапан и "спустить пары" своей накопившейся агрессивности. Эти мотивы слишком хорошо известны, и нет нужды рассматривать их здесь в деталях. Кратко можно сказать, что военные цели немцев одновременно были и главными причинами войны: экономическое господство в Западной и Центральной Европе и захват территорий на Востоке. (В значительной мере эти цели сохранили значе­ние и при Гитлере, который во внешней политике продол­жил линию кайзеровской империи.) Такого же рода цели были и у западных союзников. Франции нужны были земли Эльзаса — Лотарингии, России — Дарданеллы, Анг­лия хотела получить часть колоний Германии, а Ита­лия — хотя бы участие в прибыли. Если бы не эти военные цели (которые частично были зафиксированы на бумаге и скреплены секретными соглашениями), то подписание мира могло состояться на много лет раньше и миллионы моло­дых людей с обеих сторон остались бы в живых.

Обе воюющие стороны были вынуждены апеллировать к патриотическим чувствам своих граждан, обращаясь к лозунгам борьбы за свободу и независимость родины. У немцев было создано ощущение окружения, изоляции и угрозы со всех сторон, кроме того, в немецком народе постоянно поддерживалась иллюзия борьбы за свободу, ведь война велась против царизма. Зато их противнику мерещилась угроза со стороны агрессивного юнкерского милитаризма, и одновременно его согревали фантазии борь­бы за свободу, поскольку он воевал против кайзера. До­пустить мысль, что война разразилась оттого, что народы (французский, немецкий, английский и русский) нужда­лись в выхлопном клапане для освобождения от нако­пившейся агрессивности, было бы ошибкой, которая толь­ко способствовала бы отвлечению внимания от истинных причин, социальных условий и личностей, виновных в одной из величайших мясорубок мировой истории.

Что касается энтузиазма в этой войне, то здесь следует проводить различие между "восторгом" первых побед и теми причинами, которые вынудили народы продолжить борьбу. В Германии необходимо различать две группы на­селения: первая (меньшинство) — это маленькая группа националистов, которые за несколько лет до 1914 г. при­зывали к захватнической войне. В нее входили в основ­ном учителя гимназий, несколько университетских про­фессоров, журналисты и политики, поддержанные коман­дованием военно-морского флота, а также некоторыми маг­натами тяжелой индустрии. Их психологические установки можно было бы определить как смесь группового нарцис­сизма, инструментальной агрессивности и тщеславного стремления сделать карьеру и достигнуть власти на греб­не националистического движения. Большая часть насе­ления проявила значительное воодушевление перед самым началом войны и некоторое время спустя. Хотя и здесь мы видим заметные различия в оценке событий и реакции разных социальных классов и групп. Так, например, ин­теллигенция и студенты проявили больше энтузиазма, чем рабочий класс. (Интересный факт, проливающий некото­рый свет на эту проблему, приводится в документах, опубликованных после войны немецким министром иностран­ных дел. Он пишет, что рейхсканцлер Бетман-Хольвег был уверен, что он получит поддержку социал-демократи­ческой партии, которая была сильнейшей партией Герма­нии, только в том случае, если сначала объявит войну России и тем самым даст возможность рабочим почув­ствовать свою причастность к борьбе за свободу и против насилия.)

Основная масса населения находилась под мощным иде­ологическим воздействием правительства прессы: перед са­мой войной и сразу после ее объявления пропаганда на­стойчиво твердила, что Германии грозит опасность напа­дения извне. Таким образом в народе формировался ин­стинкт оборонительной агрессии. Что касается инстру­ментальной агрессии, то можно считать, что в целом на­род был ею не слишком "инфицирован", т.е. идеи завое­вания чужих территорий не имели особой популярности. Это явствует из того, что в начале войны даже официаль­ная пропаганда отрицала наличие каких бы то ни было экспансионистских целей; а позднее, когда события в Ев­ропе развивались под диктовку генералов, правительство подыскало идеологическое оправдание для своей захват­нической политики: она была обусловлена необходимос­тью обеспечения будущей безопасности германского рей­ха. И все равно через несколько месяцев патриотический энтузиазм заглох и больше никогда не возобновлялся.

Весьма примечательно в этом смысле, что в начале вто­рой мировой войны, когда Гитлер напал на Польшу, эн­тузиазм в народе практически был равен нулю. Несмотря на десятилетия тяжелой милитаристской вакцинации, на­селение ясно дало понять правительству, что оно не на­мерено вступать в эту войну. (Гитлеру даже пришлось инсценировать нападение на радиостанцию в Силезии, которое якобы совершили поляки, а на самом деле это были переодетые нацисты — тем самым создавалась ви­димость угрозы и у населения стимулировалось чувство опасности.)

Но несмотря на то, что немецкий народ определенно был против войны (даже генералы не спешили), он по­слушно пошел воевать и храбро сражался до самого конца.

Психологическая проблема заключается не в том, что­бы выяснить причину войны, вопрос должен звучать так: какие психологические факторы делают возможной вой­ну, даже если они не являются ее причиной?

Чтобы ответить на этот вопрос, необходимо "просчи­тать" целый ряд релевантных факторов.

Когда началась первая мировая воина (а то же самое с незначительными поправками можно сказать и о второй), немецкие солдаты (а также и французы, и русские, и бри­танцы) снова и снова шли в бой, ибо им казалось, что поражение в войне означает катастрофу для страны и для народа. У каждого отдельного солдата было ощущение, что борьба идет не на жизнь, а на смерть: либо ты убь­ешь, либо тебя убьют. Но и этого чувства было недоста­точно, чтобы поддерживать в солдатах боевой дух и жела­ние продолжать войну. Был еще один сдерживающий фак­тор: солдаты знали, что дезертирство карается расстре­лом. Но даже это их не останавливало, и в какой-то мо­мент почти во всех армиях начались мятежи; а в России и Германии в 1917 и 1918 гг. дело дошло до революции. Во Франции в 1917 г. не было ни одного армейского соедине­ния, в котором бы не бунтовали солдаты, — и потребова­лась мудрость и ловкость генералов, которые нашли спо­собы их усмирить.

Еще один важный фактор, который способствует раз­вязыванию войны, — это глубоко сидящая вера, почтение и страх перед авторитетом. Солдатам испокон веков вну­шали, что их моральным и религиозным долгом является беспрекословное подчинение командиру. Понадобились че­тыре страшных года в окопах, чтобы пришло осознание того, что командиры просто используют их как пушечное мясо; тогда идеология абсолютного послушания рухнула, значительная часть армии и подавляющее большинство населения перестали беспрекословно подчиняться и нача­ли роптать.

Существуют и другие, менее значительные эмоциональ­ные мотивы, делающие возможной воину и при этом не имеющие ничего общего с агрессивностью. Война — вол­нующее и драматическое событие, несмотря на сопряжен­ный с нею смертельный риск, а также физические и мо­ральные страдания. В свете того, что жизнь среднего человека скучна, однообразна и лишена каких бы то ни было приключений, становится понятнее его готовность идти на войну; ее можно расценить как желание покон­чить с рутиной обыденного существования и поискать при­ключений[162] .

Война несет с собой серьезную переоценку всех ценнос­тей. Она будоражит такие глубинные аспекты человече­ской личности, как альтруизм, чувство солидарности и другие чувства, которые в мирное время уступают место эгоизму и соперничеству современного человека. Классо­вые различия почти полностью и немедленно исчезают. На войне человек снова становится человеком, у него есть шанс отличиться, и его социальный статус гражданина не предоставляет ему привилегий.

Короче говоря, война — это некий вариант косвенного протеста против несправедливости, неравенства и скуки, которыми пронизана общественная жизнь в мирные дни. Нельзя недооценивать тот факт, что солдату, который в битве с врагом защищает свою жизнь, вовсе нет нужды сражаться с членами своей собственной группы — за жи­лище, одежду, медицинское обслуживание. Все это долж­но обеспечиваться всей системой социализации. А тот факт, что эти стороны жизни оказываются "высвеченны­ми" войной, — всего лишь грустный комментарий к на­шей цивилизации. Если бы в буржуазной действительно­сти нашлось место для таких явлений, как любовь к при­ключениям, стремление к солидарности, равенству и дру­гим идеальным целям (а все это как раз встречается на войне), то заставить кого-либо воевать было бы почти невозможно. В период войны каждое правительство ис­пользует "подводные" течения и скрытое недовольство народа в своих интересах. Власти сознательно направля­ют все бунтарские настроения в русло достижения своих военных целей; при этом они автоматически избавляются от опасности внутреннего взрыва, ибо в условиях войны создается атмосфера строжайшей дисциплины и беспрекословного подчинения лидерам, которых пропаганда пре­возносит как самоотверженных государственных мужей, спасающих свой народ от уничтожения[i] .

В заключение следует отметить, что мировые войны нашего времени, так же как все малые и большие войны прошлых эпох, были обусловлены не накопившейся энер­гией биологической агрессивности, а инструментальной агрессией политических и военных элитарных групп. Это подтверждается данными о частоте войн — от первобыт­ных до высокоразвитых культур. Чем ниже уровень ци­вилизация, тем реже войны[163] . О той же самой тенденции говорит и тот факт, что с развитием технической цивили­зации число и интенсивность значительно возросли: са­мое низкое их число у примитивных племен без постоян­ного лидера, а самое высокое — у мощных держав с силь­ной правительственной властью. Дальше мы приводим таблицу числа сражений, которые провели важнейшие ев­ропейские державы в новое время. Таблица также под­тверждает вышеназванную тенденцию (число сражений в каждом веке, начиная с 1480 г., приведено по материа­лам Райта).

Период

Число сражений

1480-1499

9

1500-1599

87

1600-1699

239

1700-1799

781

1800-1899

651

1900-1940

892

Специалисты, объясняющие происхождение войн врож­денной агрессивностью людей, считают и современную вой­ну нормальным явлением, ибо они полагают, что она обусловлена "деструктивной" природой человека. Они ищут подтверждение своей догадки в наблюдениях за животны­ми, в данных о жизни наших доисторических предков; нередко эти данные даже искажаются в угоду гипотезе. А причиной такого отношения является неколебимая уве­ренность в превосходстве нашей современной цивилиза­ции над дотехническими культурами. Отсюда следует ло­гический вывод: если даже цивилизованный человек так сильно страдает от деструктивности и от многих разру­шительных войн, то насколько хуже обстояло дело у при­митивных людей, которые были в своем развитии так далеки от "прогресса". И поскольку они не хотят возло­жить ответственность за человеческую деструктивность на нашу цивилизацию, они возлагают ответственность за нее на наши инстинкты. Но против этого свидетельствуют факты.

Условия снижения оборонительной агрессии

Поскольку оборонительная агрессия — это генетически запрограммированная реакция на угрозу витальным ин­тересам индивида, то изменить ее биологическую основу невозможно, даже если ее поставить под контроль и мо­дифицировать (как это делается с некоторыми влечения­ми, имеющими основание в других инстинктах). Поэтому главным условием снижения оборонительной агрессии яв­ляется уменьшение числа факторов, реально провоцирую­щих эту агрессию. Разумеется, рамки данной книги не позволяют начертить программу социальных перемен, не­обходимых для решения такой задачи[164] . Поэтому я огра­ничусь здесь лишь несколькими замечаниями.

Главное условие состоит в том, чтобы устранить из жизни взаимные угрозы — как индивидов, так и групп. Это зависит от материальных условий жизни: они долж­ны обеспечивать людям достойные условия бытия и ис­ключать (или делать непривлекательным) стремление к господству одной группы над другими. Данная предпосыл­ка может быть в ближайшем обозримом будущем реализована путем замены нашей системы производства — рас­пределения — потребления на более совершенную. Но мое утверждение вовсе не означает, что это будет сделано или что это легко сделать. На самом деле такая задача на­столько сложна, что самые лучшие намерения в этом на­правлении разбиваются о стену преград. И люди, выска­зывавшиеся весьма решительно, отступают перед трудно­стями и предпочитают надеяться, что катастрофу можно предотвратить, произнося ритуальные хвалы прогрессу.

Создание системы, которая будет гарантировать удов­летворение основных потребностей населения, предполагает исчезновение господствующих классов. Человек не может больше жить в "условиях зоопарка", т. е. ему должна быть снова обеспечена полная свобода, а господство и экс­плуатация в любых видах и формах должны исчезнуть.

Утверждение о том, что человек не может жить без контролирующих руководителей, — чистый миф, опро­вергнутый всеми социальными системами, которые отлично функционируют в условиях отсутствия иерархии. Подоб­ная перемена, конечно, приведет к радикальным соци­альным и политическим изменениям, следствием кото­рых должны стать преобразования во всех человеческих отношениях, включая такие сферы, как семья, религия, воспитание, труд, досуг и т. д.

Поскольку оборонительная агрессия — это реакция не столько на реальную, сколько на воображаемую угрозу, раз­дуваемую пропагандистским "промыванием мозгов" и мас­совым внушением, серьезные социальные преобразования должны охватить и эту сферу и устранить подобный способ психологического насилия. А поскольку внушаемость масс покоится на бесправии (беспомощности) индивида и его поч­тении к правителям, то предложенные социальные и поли­тические перемены, ведущие к исчезновению подобных ав­торитетов, сделают возможным формирование независимо­го критического мышления у индивидов и групп.

Наконец, для снижения уровня группового нарциссиз­ма нужно устранить нищету, монотонность, скуку и бес­помощность, распространенные в широких кругах населе­ния. А это не так-то просто сделать: недостаточно всего лишь улучшить материальные условия жизни людей. Это может быть достигнуто лишь в результате коренного преобразования всей социальной организации. Должен быть осуществлен переход к другой системе координат: место таких ценностей, как "власть—собственность—контроль", должны занять координаты "рост—жизнь". Принцип иметь—копить должен быть заменен принципом быть и делиться с другими. Такие перемены потребуют активней­шего участия каждого рабочего и каждого служащего, а также и каждого совершеннолетнего в роли гражданина* . Необходимо найти совершенно новые формы децентрали­зации, нужны новые социальные и политические структу­ры, которые покончат с социальной "аномией" массового общества, которое есть не что иное, как механический кон­гломерат, состоящий из миллионов атомов.

Каждое из перечисленных условий нераздельно связано со всеми остальными. Все они составляют части одной системы, и потому настоящее снижение реактивной агрес­сии возможно лишь тогда, когда вся система, известная нам за последние 6 тысяч лет человеческой истории, будет заменена на нечто принципиально иное. Когда это про­изойдет, то утопические идеи Будды, пророков, проповеди Иисуса Христа и мечты гуманистов эпохи Возрождения будут восприняты не как утопии, а как разумные и реаль­ные пути реализации основной биологической программы человека, которая служит сохранению и развитию челове­ка как индивида и вида.

X. ЗЛОКАЧЕСТВЕННАЯ АГРЕССИЯ: ПРЕДПОСЫЛКИ

Предварительные замечания

Биологически адаптивная агрессия служит делу жизни. Это принципиальное положение очень важно иметь в виду. Оно воспринимается как аксиома и биологами, и нейро­физиологами, хотя и нуждается в дополнительном изуче­нии. Речь идет здесь о том самом инстинкте, который свойствен человеку, как и любому живому существу (не­взирая на различия, о которых мы уже упоминали).

Однако только человек подвержен влечению мучить и убивать и при этом может испытывать удовольствие. Это

единственное живое существо, способное уничтожать себе подобных без всякой для себя пользы или выгоды. В этой главе мы попробуем проанализировать природу этой био­логически неадаптивной, злокачественной деструктивно­сти. Но прежде всего необходимо помнить, что злокаче­ственная агрессия свойственна исключительно человеку и что она не порождается животными инстинктами. Она не нужна для физиологического выживания человека и в то же время представляет собой важную составную часть его психики. Это одна из страстей, которая в отдельных куль­турах или у отдельных индивидов доминирует, а у других вовсе отсутствует. Я пытаюсь показать, что деструктив­ность возникает как возможная реакция на психические потребности, которые глубоко укоренились в человеческой жизни, и что она — как уже говорилось выше — результат взаимодействия различных социальных условий и экзис­тенциальных потребностей человека. Эта гипотеза нужда­ется в теоретическом обосновании, которое поможет нам исследовать следующие вопросы: что понимается под спе­цифическими условиями человеческого существования? В чем состоит природа, или сущность, человека?

Хотя в современном научном мышлении (прежде всего в психологии) подобные вопросы не вызывают пиетета и считаются чисто философскими (или "субъективно-спеку­лятивными"), я все-таки надеюсь показать, что они-то как раз и представляют проблемную сферу для эмпириче­ских исследований.

Природа человека

Начиная с древнегреческих философов, было принято ду­мать, что в человеке есть нечто такое, что составляет его сущность; это "нечто" и называли всегда человеческой природой. Высказывались различные мнения о том, что входит в эту сущность, но ни у кого не возникало сомнения в том, что она есть, т. е. что есть нечто, делаю­щее человека человеком. Так появилось определение: человек — это разумное существо (animal rationale), обще­ственное животное (zoon politikon), животное существо, производящее орудия труда (homo faber), а также способ­ное к созданию символов. Совсем недавно эти традицион ные воззрения были поставлены под сомнение. Причиной такого поворота явилось все возрастающее значение исто­рического исследования человечества. Изучение истории человечества показало, что современный человек так сильно отличается от человека более ранних эпох, что гипотеза о некоей вечной "природе человека" очень далека от реаль­ности. Особенно сильно принцип историзма проявился в исследованиях американских культурантропологов. Из­учение обычаев, нравов, образа мышления первобытных народов привело многих антропологов к выводу о том, что человек рождается как чистый лист бумаги, на кото­рый культура наносит свои письмена. Предположение о неизменности человеческой природы было отвергнуто еще и потому, что этой позицией часто злоупотребляли и ис­пользовали для оправдания неблаговидных человеческих поступков. Начиная с Аристотеля вплоть до XVIII в. многие мыслители защищали рабство, ссылались на человече­скую природу[165] . А ученые, пытавшиеся представить жад­ность, стремление к соперничеству и эгоизм как врожден­ные черты характера, на основании этого доказывали ра­зумность и необходимость такой общественно-экономи­ческой формации, как капитализм. "Человеческой приро­дой" кое-кто по сей день пытается объяснить и оправдать гнусные поступки — алчность и мошенничество, ложь, насилие и даже убийство.

Другой причиной скептического отношения к понятию "человеческая природа" стало распространение эволюци­онной теории Дарвина. После того как был сделан вывод об "эволюционном" происхождении человека, концепция об особой, неизменной "субстанции", составляющей "при­роду человека", оказалась несостоятельной. Мне кажется, что новых открытий в человеческой природе можно ожи­дать только на базе эволюционного учения. Значитель­ный вклад в развитие этого направления внесли такие авторы, как Карл Маркс, Рихард Буке[166] , Тейяр де Шарден и Т. Добжанский; автор данной книги считает себя про­должателем этой линии.

Главным аргументом в пользу гипотезы о специфиче­ской природе человека стала возможность определить сущ­ность Homo sapiens с точки зрения его строения, анато­мии, физиологии и нейрологии. Мы теперь можем дать точное общепризнанное определение человеческого вида, которое подтверждается различными индикаторами: стро­ением тела, походкой, структурой мозга, количеством зу­бов, способом питания и многими другими факторами, показывающими явное отличие Homo sapiens от высоко­развитых человекообразных приматов. Если мы не хотим скатиться на позиции тех, кто считает тело и дух двумя независимыми сферами, нам придется согласиться, что человеческий вид как психически, так и физически имеет свою особую неповторимость.

Сам Дарвин доказал, что человека как вид отличает не только специфическое строение тела, но и в не меньшей мере — особенности психики. Основные идеи он сформу­лировал в своей книге "Происхождение человека и поло­вой отбор", которая вышла в 1871 г.

Поведение человека определяется его высокоразвитым ин­теллектом, оно меньше зависит от рефлексов и инстинктов и отличается большей гибкостью.

У человека, как у всех высокоразвитых существ, есть такие сложные эмоции, как любопытство, инстинкт по­дражания, внимание, память, фантазия. Но у человека их гораздо больше, и применение их значительно сложнее и разнообразнее.

Человеку свойственно (по крайней мере больше, чем дру­гим животным) осознание ситуации, а с помощью логическо­го мышления он может лучше приспосабливаться к окружа­ющим условиям.

Человек постоянно использует огромное количество ору­дий труда и производит их.

У человека есть самосознание: он размышляет о своем прошлом и будущем, о жизни и смерти и т. д.

Человек мыслит абстрактно и развивает символическое и образное мышление; основным и наиболее сложным резуль­татом этой деятельности стало формирование речи и языка.

Некоторые люди обладают чувством прекрасного.

У многих людей развито религиозное чувство в широком смысле слова, которое породило также благоговение, суеверие, веру в существование духов и сверхъестественных сил и т. п.

У нормального человека есть всегда нравственное чувство, или, выражаясь современным языком, в нем "говорит совесть".Человек — культурное существо и общественное существо, и он развил культуры и общественные системы, которые по своему характеру и многообразию уникальны[167] .

Если внимательно проанализировать дарвиновский пе­речень основных психических характеристик человека, то некоторые признаки очень примечательны. Так, он "под одной шапкой" размещает целый ряд черт, которые никак не связаны друг с другом, например самосознание, созда­ние символического языка и культуры, а также наличие эстетических, нравственных и религиозных чувств. Этот список собственно человеческих характеристик страдает поверхностной описательностью, отсутствием классифика­ции, а также полным безразличием к проблеме истоков и предпосылок возникновения этих признаков.

В своем перечне Дарвин упоминает такие эмоциональ­ные состояния, как нежность, любовь, ненависть, жесто­кость, нарциссизм, садизм, мазохизм и т. д., которые он считает чисто человеческими, а все остальные он рассмат­ривает как инстинкты. Он считает уже "вполне дока­занным",

"что человек и высшие животные, в особенности приматы, действительно наделены одинаковыми инстинктами. Они про­являют одинаковые страсти, наклонности и интересы: на­блюдательность и изобретательность; симпатии и антипатии, включая и самые сложные чувства, такие как ревность, по­дозрительность, тщеславие, благодарность, великодушие; они могут обманывать и мстить. Иногда они воспринимают смеш­ное, любят подражать и демонстрируют даже чувство юмора. Они могут удивляться, проявляют любопытство; у них оди­наковые способности: внимание, сообразительность, умение сравнивать и выбирать, память, фантазия, ассоциативное мышление и разум, несмотря на то, что они находятся на разных ступенях эволюции".

Дарвин, разумеется, не поддержал бы наш подход к анализу человеческих страстей, ибо мы большинство этих эмоций считаем исключительно человеческими, а не унаследованными от наших животных предков.

Большой вклад в развитие эволюционной теории после Дарвина сделал выдающийся современный исследователь Дж. Симпсон. Он особо подчеркивал в человеке те каче­ства, которые отличают его от других живых существ. Он пишет: "Важно помнить, что человек — это животное; но еще важнее уяснить, что сущность его уникальной приро­ды следует искать в тех признаках, которые не встречают­ся у других животных. Его место в природе и его выдаю­щаяся роль определяются не тем, что его роднит с живот­ными, а тем, что его делает человеком".

Симпсон предлагает считать основополагающими при­знаками человека следующие взаимосвязанные факторы: разумность, гибкость мысли, способность к проявлению индивидуальности и социальность. Хотя его ответ не вполне удовлетворительный, его попытка выделить существенные характеристики человека в их взаимосвязи и взаимозави­симости, а также понимание закономерности перехода ко­личества в качество — это значительный шаг вперед по­сле Дарвина.

Психологи (в лице известнейшего Абрахама Маслоу) попытались описать специфические потребности челове­ка, на основании чего был составлен список "основных потребностей" — физиологические и эстетические, потреб­ность в безопасности, солидарности, любви, внимании, са­мореализации, в знаниях и понимании со стороны окру­жающих. Этот список представляет собой несистематизи­рованный перечень, и, к сожалению, Маслоу не пытался проанализировать общие предпосылки подобных потреб­ностей в природе человека.

Если же мы попробуем определить природу человека на основе специфически биологических и психических фак­торов, то будем вынуждены обратиться к его появлению на свет.

Поначалу кажется, что установить момент начала жиз­ни человека очень легко, но на самом деле это не так-то просто. Что считать началом: зачатие или тот момент, когда зародыш принимает определенную человеческую форму, акт рождения или момент, когда ребенка отрыва­ют от груди матери, а может быть, и вовсе следует счи­тать, что большинство людей до самой смерти так до кон­ца и не родились. Самое лучшее все же отказаться от попытки фиксировать "рождение" человека с точки зре­ния определенного дня или определенного часа, разумнее представить его жизнь как процесс, в ходе которого обра­зуется личность. Если мы зададимся вопросом, когда возник человек как вид, то ответить на него еще сложнее, ибо здесь мы имеем дело с этапами, измеряемыми миллионами лет, а знания наши опираются на случайные находки (скелеты, орудия труда), вокруг которых по сей день идут споры.

Несмотря на ограниченность наших знаний, все же есть такие данные, которые проливают свет на общую картину происхождения человека.

Предпосылкой для возникновения человека можно счи­тать возникновение клеточной жизни, т. е. период свыше 1,5 млрд. лет назад, или же начало существования пер­вых, простейших млекопитающих (около 200 млн. лет назад). Я бы сказал, что человечество начинает свое раз­витие от гоминидных предков, которые жили 14 млн. лет назад, а может быть, и раньше.

Рождение собственно человека следует, видимо, дати­ровать моментом появления первого "человека прямохо­дящего" (Homo errectus), возраст которого исчисляется от 500 тысяч до 1 млн. лет соответственно разным на­ходкам останков синантропа в Азии. Можно вести ле­тосчисление человеческого рода, начиная с современного его вида Homo sapiens, который возник 40 тысяч лет назад и во всех существенных биологических аспектах идентичен с сегодняшним человеком[168] .

Если же мы подойдем к вопросу о человеческой эволю­ции с позиций исторического (а не индивидуального) вре­мени, то мы можем сказать, что человек в подлинном смысле этого слова родился всего несколько минут назад. Или более того, мы можем даже принять такую точку зрения, что процесс его рождения еще не окончен, что пуповина еще не перевязана, что при родах возникли осложнения и потому все ещё остается сомнение — ро­дится ли наконец человек, или речь идет о мертворожден­ном младенце.

Большинство исследователей, занимающихся этим во­просом, связывают возникновение человека с одним конк­ретным событием, а именно с появлением орудий труда. Так считают все те, кто вслед за Бенджамином Франкли­ном определяет человека как Homo faber (человек умелый). Маркс резко критиковал это определение и считал его "характерным для янки"[169] . Из современных авторов наиболее убедительную критику концепции Homo faber можно найти у Л. Мэмфорда.

Лучше все же поискать общее представление о челове­ческой природе, как она возникла в процессе человеческой эволюции, чем искать специфику в отдельных факторах его существования (как, например, в орудиях труда), — ведь этот индикатор явно несет на себе отпечаток нынеш­ней всеобщей одержимости производством и потреблени­ем. Мы должны достигнуть такого понимания человече­ской природы, которое покоится на взаимосвязи двух фун­даментальных биологических факторов, характерных для человека. При этом речь идет о постоянном уменьшении доли инстинктивной детерминации поведения[170] .

При всем многообразии точек зрения на инстинкты все же почти все исследователи приходят к единому выводу: чем выше уровень развития живого существа, тем мень­шую роль в его жизни играют жесткие филогенетически заложенные модели поведения.

Процесс постоянного снижения роли инстинктивной детерминации поведения можно представить как некий континуум, на одном конце которого мы имеем дело с простейшими формами жизни, у которых существует вы­сочайшая степень инстинктивной детерминации. Однако по мере эволюции она постепенно убывает и у млекопита­ющих достигает некоего определенного уровня, который продолжает падать по мере дальнейшего развития прима­тов. Но и здесь мы встречаем еще огромный разрыв между маленькими длиннохвостыми обезьянами и человекооб­разными. Это убедительно показали в своем исследовании Р. и А. Йерксы. А у вида Homo инстинктивная детерми­нация достигает самой низшей точки.

Еще одна важная тенденция бросается в глаза при из­учении эволюции — это рост объема мозга и особенно неокортекса (коры головного мозга). В этом отношении также можно представить эволюцию в виде шкалы, где на одном конце континуума будут расположены низшие жи­вотные и простейшие нейроструктуры с небольшим чис­лом нейронов, в то время как на другом его конце окажет­ся человек с его огромным и сложно организованным моз­гом с корой, который в три раза превосходит размеры го­ловного мозга его человекообразных предков. При этом главное его отличие будет состоять в фантастическом ко­личестве межнейронных связей[171] .

В свете этих данных можно определить человека как примата, который начинает свое развитие в тот мо­мент эволюции, когда инстинктивная детерминация ста­новится минимальной, а развитие мозга достигает мак­симального уровня. Такое сочетание минимальной инстинк­тивной детерминации с максимальным развитием мозго­вых структур прежде никогда еще не встречалось на пути эволюции и с биологической точки зрения представляет собой совершенно новый феномен.

Таким образом, когда человек только начал свое разви­тие, он в своем поведении уже руководствовался инстинкта­ми лишь в незначительной мере. Не считая элементарных инстинктов самосохранения и сексуального влечения, у чело­века нет других врожденных или унаследованных программ, которые бы ему предписывали, как вести себя в большин­стве случаев, связанных с принятием решений. Поэтому с биологической точки зрения человек, вероятно, являет со­бой самое беспомощное и слабое из всех живых существ.

Может ли чрезвычайная развитость мозга компенсиро­вать недостаток инстинктивного начала?

До известной степени — да. Человека ведет по жизни его разум. Но одновременно мы знаем, что этот инструмент бывает слабым и ненадежным, что на него оказывают вли­яние желания, влечения и страсти, перед которыми чело­век нередко не в силах устоять. Кроме того, разум не только не заменяет инстинкты, но и здорово осложняет задачу жить. При этом я имею в виду не инструменталь­ный разум (использование мышления для различных дей­ствий с объектами ради удовлетворения своих потребнос­тей), ибо в данном отношении человек в конечном счете мало чем отличается от животных (например, приматов). Я имею в виду тот аспект мышления, благодаря которому человек приобретает совершенно новое качество — само­сознание. Человек — единственное живое существо, кото­рое не только знает объекты, но и понимает, что он это знает. Человек — единственное живое существо, которое наделено не только предметным мышлением, но и разу­мом, т. е. способностью направить свой рассудок на объек­тивное понимание, на осознание сущности вещей самих по себе, а не только как средства удовлетворения каких-то потребностей и нужд. Наделенный сознанием и само­сознанием, человек научается выделять себя из среды, по­нимает свою изолированность от природы и других людей. Это приводит затем к осознанию своего неведения, своей беспомощности в мире и, наконец, к пониманию конечно­сти своего бытия, неизбежности смерти.

Так самосознание, рассудок и разум разрушают ту "гармо­нию" естественного существования, которая свойственна всем животным. Сознание делает человека каким-то ано­мальным явлением природы, гротеском, иронией вселенной. Он — часть природы, подчинённая ее физическим законам и неспособная их изменить. Одновременно он как бы про­тивостоит природе. Он отделен от нее, хотя и является ее частью. Он связан кровными узами и в то же время чув­ствует себя безродным. Запрошенный в этот мир случайно, человек вынужден жить по воле случая и против собствен­ной воли должен покинуть этот мир. И поскольку он имеет самосознание, он видит свое бессилие и конечность своего бытия. Он никогда не бывает свободен от рефлексов. Он живет в вечном раздвоении. Он не может освободиться ни от своего тела, ни от своей способности мыслить. Человек не может жить только как продолжатель рода, как некий образец своего вида. Живет именно ОН. Чело­век — единственное живое существо, которое чувствует себя в природе неуютно, не в своей тарелке: ведь он чув­ствует себя изгнанным из рая. И это единственное живое существо, для которого собственное существование явля­ется проблемой; он должен решать ее сам, и никто не может ему в этом помочь. Он не может вернуться к дочеловеческому состоянию "гармонии" с природой, и он не знает, куда попадет, если будет двигаться дальше. Экзис­тенциальные противоречия в человеке постоянно приво­дят к нарушению его внутреннего равновесия. Это состоя­ние отличает его от животного, живущего в "гармонии" с природой. Это не значит вовсе, что у животного всегда счастливая и спокойная жизнь, но это означает, что у него есть особая экологическая ниша, которой соответ­ствуют все его физические и психические свойства, такое соответствие было обеспечено всем процессом эволюции.

Экзистенциальное и потому неизбежно подвижное внут­реннее равновесие человека может быть сравнительно ста­бильным, если ему удается более или менее адекватным способом решать свои проблемы (благодаря культуре, в которой он живет). Однако эта относительная стабиль­ность не означает освобождения от раздвоенности, кото­рая возникает каждый раз, когда изменяются предпосыл­ки для этой стабильности.

В процессе становления личности эта относительная стабильность вновь и вновь оказывается под угрозой. Чело­век в своей истории изменяет мир вокруг себя, а в этом процессе изменяет и самого себя. Его знания растут, но чем больше он узнает, тем больше сознает свое неведение. Он чувствует себя не только частью своего рода, но и отдельным индивидом, а отсюда усиливается его чувство одино­чества и изолированности. Люди объединяются между со­бой и создают малые и большие социальные группы. Бла­годаря кооперации социальные общности становятся силь­нее, они способны больше производить, умеют защитить себя от нападения. Они выбирают сильного лидера — а сам человек внутри такой общности меняется, он стано­вится подчиненным и боязливым. С одной стороны, он достигает известной степени свободы, но одновременно им овладевает страх перед этой свободой. Его умение в произ­водстве материальных благ возрастает, но одновременно сам он становится жадным эгоистом, рабом вещей, кото­рые создал он сам.

И каждый раз, когда нарушается равновесие, он вы­нужден искать нового равновесия. И то, что некоторые называют естественным стремлением человека к прогрессу, на самом деле представляет собой всего лишь попытку найти новое и максимально удобное состояние равновесия.

Эти новые формы равновесия отнюдь не всегда вы­страиваются в одну сплошную линию поступательного развития. Нередко новые достижения приводили к ре­грессу, история человечества как бы двигалась вспять. Зачастую человек, вынужденный искать новые решения, попадает в тупик, из которого ему снова приходится вы­бираться вслепую, и остается только удивляться тому обстоятельству, что до сих пор он все-таки всегда нахо­дил какой-нибудь выход.

Эти рассуждения приводят нас к идее о том, как можно определить и "природу", и "сущность" человека. Мне ка­жется, что человеческую природу невозможно определить положительно через какое бы то ни было одно главное качество, например любовь или ненависть, добро или зло. Дело в том, что человеческое существование настолько противоречиво, что его можно описывать только с помо­щью противоположных категорий, которые в конечном счете сводятся к основной биологической дихотомии меж­ду инстинктами, которых человеку недостает, и самосо­знанием, которого бывает в избытке. Экзистенциальный конфликт человека создает определенные психические по­требности, которые у всех людей одинаковые. Каждый че­ловек вынужден преодолевать свой страх, свою изолиро­ванность в мире, свою беспомощность и заброшенность и искать новые формы связи с миром, в котором он хочет обрести безопасность и покой. Я определяю эти психиче­ские потребности как "экзистенциальные потребности", так как их причины кроются в условиях человеческого суще­ствования. Они свойственны всем людям, и их удовлетво­рение необходимо для сохранения душевного здоровья, так же как удовлетворение естественных потребностей необ­ходимо для поддержания физического здоровья человека(и его жизни). Но каждая из экзистенциальных потребно­стей человека может быть удовлетворена разными спосо­бами. Эти различия в каждом случае зависят от его обще­ственного положения. Различные способы удовлетворения экзистенциальных потребностей проявляются в таких стра­стях, как любовь, нежность, стремление к справедливос­ти, независимости и правде, в ненависти, садизме, мазо­хизме, деструктивности, нарциссизме. Я называю их стра­стями, укоренившимися в характере, или просто челове­ческими страстями, поскольку они в совокупности состав­ляют характер человека (личность).

Так как мы еще будем подробнее обсуждать эту проблему, я ограничусь здесь только тем, что скажу, что характер — это относительно постоянная система всех инстинктивных влечений (стремлений и интересов), которые связывают человека с социальным и природным миром. Можно понимать характер как человеческий экви­валент животному инстинкту; как вторую натуру че­ловека. Если у всех людей есть нечто общее, так это "ин­стинкты", т. е. их биологические влечения (даже если они сильно подвержены модификации за счет опыта) и их экзистенциальные потребности. То, что их отличает друг от друга, — это самые различные страсти, которые доми­нируют в том или ином характере (т. е. страсти, укоре­нившиеся в характере). Различия характеров в значитель­ной мере детерминированы различными общественными условиями (хотя и генетические задатки оказывают вли­яние на формирование характера — личности). И потому укорененные в характере страсти можно зачислить в раз­ряд исторических категорий, в то время как инстинкты остаются среди категорий естественных. Правда, первые тоже не являются чисто исторической категорией, посколь­ку социальное влияние само привязано к биологически заданным условиям человеческого существования[172] .

А теперь мы можем заняться экзистенциальными по­требностями человека и различными укоренившимися в его характере страстями, которые, в свою очередь, пред­ставляют собой в каждом случае различные реакции на экзистенциальные потребности. Прежде чем мы вступим в эту сферу, хотелось бы еще раз обернуться назад и за­тронуть один методологический вопрос. Я предложил "ре­конструкцию" душевной структуры, какой она могла бы быть в начале человеческой предыстории. Поверхностное возражение против такого метода гласит, что при этом речь идет о теоретической реконструкции, для которой нет никаких доказательств, по крайней мере так может казаться поначалу. Однако при формулировке подобных гипотез нельзя сказать, что у них полностью отсутствуют эмпирические основания, которые могут быть подтверж­дены или опровергнуты будущими находками.

Фактический материал состоит преимущественно из на­ходок, которые указывают на то, что уже более полумил­лиона лет назад синантроп имел культы и ритуалы, сви­детельствующие, что его интерес уже тогда не ограничи­вался чисто материальными потребностями. История древ­них религий и искусств (которые в те годы не были еще отделены друг от друга) — наш основной источник для исследования души первобытного человека. Разумеется, в контексте данного исследования я не могу подробнее осве­щать проблемы этой обширной и еще спорной сферы. Я хотел бы, однако, подчеркнуть, что доступные мне дан­ные о примитивных религиях и ритуалах не позволяют нам проникнуть в духовный мир доисторического челове­ка, так что пока у нас еще нет ключа, с помощью которо­го мы могли бы разгадать эту загадку. Такой ключ дает только наше собственное переживание. Я имею в виду не осознанные мысли, а те разновидности мысли и пережива­ния, которые скрыты в нашем бессознательном и состав­ляют ядро коллективного опыта всего человечества. Коро­че говоря, речь идет о том, что я хочу назвать "первичным человеческим переживанием". Это первичное человеческое переживание само уходит корнями в экзистенциальную ситуацию. Поэтому оно является общим для всех людей и не может быть объяснено расовой принадлежностью или наследственностью.Первый вопрос, разумеется, состоит в том, возможно ли вообще найти такой ключ, допустим ли в принципе такой перенос во времени и пространстве и способен ли наш современник проникнуться духом первобытного че­ловека. Все это было предметом интереса мифологии и искусства, поэзии и драматургии — только психологию это никогда не занимало. Исключение составляет психо­анализ. Различные школы психоаналитиков пытались по-разному сделать это. У Фрейда "первобытный чело­век" представлял собой историческую конструкцию че­ловека, который принадлежал к патриархально органи­зованной человеческой общности, в которой господство­вал отец-тиран, а все остальные подчинялись; сыновья подняли против него бунт, и его интернализация стала основой для возникновения супер-эго и новой социаль­ной структуры. Фрейд старался помочь пациенту нашего времени обнаружить свои собственные бессознательные переживания путем прохождения через те состояния, которые, по мнению Фрейда, пережили его предки.

Хотя эта модель доисторического человека была приду­мана, а так называемый Эдипов комплекс не представляет собой самый глубокий пласт человеческой психики, гипо­теза Фрейда открывает, однако, совершенно новые воз­можности, она допускает мысль, что у людей самых раз­ных времен и народов (эпох и культур) есть нечто общее, что объединяет их с их древними предками. Так Фрейд прибавил еще один исторический аргумент к гуманисти­ческой вере в то, что существует некое общее для всех ядро человечества.

Аналогичную попытку, но уже другим способом пред­принял и Карл Густав Юнг, но это была значительно бо­лее тонкая попытка. Его интерес был направлен на изуче­ние различных мифов, ритуалов и религий. Он гениально использовал миф как ключ к пониманию бессознательно­го и таким образом протянул мост между мифологией и психологией; его понимание бессознательного преврати­лось в наиболее систематическую концепцию, которая по убедительности превосходит все теории его предшествен­ников.

Мое предложение гласит: мы должны использовать не только доисторический период в качестве ключа к пониманию современности, нашего бессознательного, но также и, наоборот, использовать наше бессознательное в каче­стве ключа для понимания предыстории. Это требует само­познания в психоаналитическом смысле этого слова: устра­нения значительной части нашего сопротивления осозна­нию бессознательного и тем самым уменьшения трудно­стей проникновения в глубины нашего переживания.

Предполагая, что мы на это способны, мы можем по­нять наших сограждан, которые живут в рамках той же культуры, что и мы; мы также можем понять людей со­вершенно других культур, даже сумасшедшего. Мы также можем почувствовать, какие переживания должен был испытывать первобытный человек, какие у него были эк­зистенциальные потребности и каким образом люди (вклю­чая нас самих) могут реагировать на эти потребности.

Если мы рассматриваем произведения искусства перво­бытных народов вплоть до пещерной живописи 30000-лет­ней давности, а также искусство, радикально отличающе­еся от нашей культуры, например африканское, греческое или средневековое, то мы воспринимаем как само собой разумеющееся, что мы тоже их понимаем, хотя эти куль­туры коренным образом отличаются от нашей. Мы видим во сне символы и мифы, похожие на те, что были созданы людьми наяву тысячу лет назад. Разве при этом не идет речь о едином языке человечества, несмотря на большое отличие структуры нашего сознания?

Если учесть тот факт, что наше мышление в исследо­вании человеческой эволюции сегодня столь односторонне ориентировано на показатели физического развития чело­века и его материальной культуры, основными свидетель­ствами которой выступают скелеты и орудия труда, то не приходится удивляться, что мало кто из исследователей задумывался об устройстве души древнего человека. И все же мою точку зрения разделяют многие известные уче­ные, которые по своим философским взглядам отличают­ся от большинства исследователей. Я здесь особенно имею в виду палеонтолога Ф. М. Бергунио, а также зоолога и генетика Т. Добжанского. Бергунио пишет:

Хотя его (человека) справедливо можно считать прима­том, чьи анатомические и физиологические признаки полностью для него характерны, однако он образует особую, само­стоятельную биологическую группу, оригинальность кото­рой никем не может быть оспорена... Человек был жестоко вырван из своей окружающей среды и изолирован в мире, размеры и законы которого он не знал; поэтому он был вы­нужден постоянно учиться в ожесточенном напряжении и на собственных ошибках, учиться всему тому, что обеспечи­вало его выживание. Животные в его окружении приходили и уходили, повторяя одни и те же действия: охота, поиск пищи и питья, схватка или бегство ради спасения от бесчис­ленных врагов. Для них периоды спокойствия и активности следовали друг за другом в неизменном ритме, который опре­делялся потребностью в пище или сне, размножении или самообороне. Человек в отрыве от своей естественной среды чувствует себя одиноким, покинутым, и что он знает, это то, что он ничего не знает... и потому его первым чувством становится экзистенциальный страх, который может довес­ти его до глубокого отчаяния.

Аналогичные идеи мы находим у Добжанского:

Самосознание и способность к предвидению принесли с собой внушающие страх плоды: свободу и ответственность. Человек чувствует свободу в себе, свободу строить и осуще­ствлять свои планы. Он радуется тому, что он не раб, а гос­подин, он радуется миру и самому себе. Но чувство ответ­ственности ограничивает эту радость. Человек знает, что он отвечает за свои поступки. Он знает, что — хорошо и что — плохо. Это знание становится тяжкой ношей. Ни одно жи­вое существо не имеет подобной нагрузки. Человек ощущает трагическое раздвоение души. Эту раздвоенность в природе человека труднее в'ынести, чем родовые муки.

Экзистенциальные потребности человека и различные укоренившиеся в его характере страсти [173]

Ценностные ориентации и объект почитания

Самосознание, разум и воображение — все эти новые свойства человека, которые далеко выходят за рамки инструментального мышления самых умных животных, тре­буют создания такой картины мира и места человека в нем, которая имеет четкую структуру и обладает внутрен­ней взаимосвязью. Человеку нужна система координат, некая карта его природного и социального мира, без ко­торой он может заблудиться и утратить способность дей­ствовать целенаправленно и последовательно. У него не было бы возможности ориентироваться и найти точку опо­ры, которая позволяет человеку классифицировать все впечатления, обрушивающиеся на него. И совершенно не­важно, во что именно он верит: считает ли он главной причиной всех событий магию и волшебство или думает, что духи его предков направляют его жизнь и судьбу; верит ли он во всемогущего Бога, который вознаградит его или накажет, или же в силу науки, которая способна разрешить все человеческие проблемы, — это безразлич­но, просто человеку необходима система координат, жиз­ненных ориентиров, ценностных ориентации. Мир имеет для него определенный смысл, и совпадение его собствен­ной картины мира с представлениями окружающих его людей является для него лично критерием истины. Даже если картина мира не соответствует действительности, она все равно выполняет некоторую психологическую функ­цию. Но картина мира никогда не бывает абсолютной: ни абсолютно истинной, ни абсолютно ложной. Это обычно всего лишь некоторое приближение к истинной картине мира, которое помогает жить. Картина мира сможет соот­ветствовать истине только тогда, когда сама практика жизни будет избавлена от ее постоянных противоречий и иррационализма.

В высшей степени интересно отметить, что нет ни од­ной такой культуры, которая могла бы обойтись без по­добной системы ценностных ориентации или координат. Есть она и у каждого индивидуума. Кто-то может отри­цать, что у него есть мировоззрение, кто-то может утвер­ждать, что не нуждается в общей картине мира, что он реагирует на различные феномены и события в зависимос­ти от того, как он их воспринимает в этот миг. Но нетруд­но доказать, что эти люди ошибаются в оценке своей соб­ственной философии: каждый из них считает, что это его личные взгляды, которые просто соответствуют здравому смыслу. Никто из них не замечает, что все его мысли не выходят за рамки общепризнанных представлений. Когда же кто-то встречается с принципиально иной жизненной позицией, он объявляет ее безумной, иррациональной или ребяческой, в то время как свою собственную позицию он считает логичной. Потребность в образовании системы от­ношений особенно отчетливо обнаруживается у детей. В определенном возрасте они испытывают глубокую потреб­ность в системе координат и нередко сами создают ее, изо­бретательно оперируя незначительным количеством до­ступной им информации.

Потребность в системе ценностных координат так ве­лика, что только ею одной объясняются некоторые фак­ты, повергавшие в изумление уже многих исследовате­лей проблемы человека. Например, разве не заслуживает удивления то обстоятельство, что человек с такой лег­костью оказывается жертвой иррациональных доктрин политического, религиозного или какого-нибудь иного толка, в то время как для людей, не находящихся под их влиянием, очевидно, что речь идет о совершенно бес­полезных концепциях. Отчасти этот факт объясняется гипнотическим влиянием вождей и внушаемостью чело­века. Но для большей части феноменов подчинения это­го объяснения недостаточно. Возможно, человек был бы менее подвержен влияниям, если бы он не обладал та­кой огромной потребностью в заданной системе коорди­нат. Чем больше идеология утверждает, что она может на все вопросы дать непротиворечивые ответы, тем она привлекательнее. Здесь, возможно, следует искать при­чину того, почему иррациональные или даже явно су­масшедшие системы идей обретают такую притягатель­ность.

Однако подобная географическая "карта" — это еще не достаточное руководство к действию. Человеку необходи­ма также цель, которая указывает ему, куда он должен идти. Животное таких проблем не знает. Его инстинкты обеспечивают ему и жизненные ориентиры, и жизненно важные цели. Но человек, у которого ослаблена инстинк­тивная детерминация, зато функционирует разум, позво­ляющий ему продумать разные варианты движения к цели, нуждается в объекте цочитания и преданности, подчинения и любви[174] . Ему нужен такой объект как цель, как фокус для любых стремлений и как основа для его реаль­ных (а не провозглашаемых "на публику") ценностей. Че­ловек нуждается в объекте почитания по многим причи­нам. Такой объект концентрирует и направляет его энер­гию, поднимает его самого над уровнем своего индивиду­ального бытия, над всеми сомнениями и сложностями, он придает его жизни определенный смысл. Когда человек ради такого объекта возвышается над своим одиноким "Я", он трансдендирует самого себя и сбрасывает оковы своего абсолютного эгоцентризма, переходит в совершен­но иное состояние[175] .

Объектом почитания может быть что угодно. Человек может поклоняться идолу, который потребует от него убий­ства собственных детей, или идеалу, который побуждает его беречь и защищать их. Он может стремиться к умно­жению жизни или к ее уничтожению. Целью может стать жажда денег или жажда власти, стремление любить или ненавидеть, желание быть храбрым и продуктивным. Че­ловек может служить самым различным идолам и целям, и надо помнить, что сама по себе потребность в таком служении — это первичная экзистенциальная потребность, которая должна быть удовлетворена любой ценой и во что бы то ни стало; хотя, разумеется, вопрос об объекте имеет огромное значение, ведь это вопрос о том, какие у тебя идолы и какие идеалы.

Исторические корни

Когда рождается ребенок, он покидает надежное приста­нище — материнское тело и прощается с тем состоянием, когда он еще был частью природы и жил благодаря мате­ри. В момент рождения он еще симбиотически связан с матерью, и даже после рождения тесная связь между ними сохраняется значительно дольше, чем у большинства дру­гих живых существ.

Тем не менее даже после разрыва этой связи остается огромная потребность сохранить первоначальные узы, глубин­ная тоска по невозможному возврату в материнское тело или желание найти такую новую жизненную ситуацию, ко­торая гарантировала бы укрытие и абсолютную безопасность[176] .

Однако биологическое, а особенно нейрофизиологиче­ское устройство (строение) человека не пускают его в рай. Ему остается только одна альтернатива: либо он настаивает на своем желании вернуться назад — но за это придется платить симбиозной зависимостью от матери (эта зависи­мость может быть перенесена на другой объект почита­ния, символизирующий мать: это может быть земля, при­рода, Бог, нация, бюрократическая машина и т. д.), — либо он будет двигаться вперед и самостоятельно устраи­ваться в этом мире (при этом он освободится от всякого давления прошлого, установит новые связи с людьми, ощутит свое братство со всем человечеством и постепенно обрастет новыми корнями).

Осознав свою изолированность, человек должен найти новые связи со своими согражданами; от этого зависит его душевное и духовное здоровье. Без сильных эмоциональ­ных связей с миром он будет невыносимо страдать от своего одиночества и потерянности. Но ведь в его силах устано­вить различные формы связи с другими людьми. Он может любить других людей — для этого он должен сам быть независимой и творческой личностью, или он может устано­вить некие симбиозные связи, т. е. стать частью какой-то группы или сделать группу людей частью своего Я. В этом симбиозном союзе он стремится либо к господству над други­ми (садизм), либо к подчинению (мазохизм). Если человеку закрыты и путь любви, и путь" симбиоза, тогда он решает эту проблему иначе: он вступает в отношения с самим собой (нарциссизм). В результате он сам для себя стано­вится целым миром и "любит" целый мир в себе самом.

Это довольно часто встречающаяся форма самоопреде­ления личности, которая не обрела других привязаннос­тей (нередко эту форму путают с садизмом), но она опас­на. В экстремальных случаях она ведет к определенным формам помешательства.

Последняя, и злокачественная, форма решения этой про­блемы (в сочетании с экстремальным нарциссизмом) — это деструктивность, желание уничтожить всех остальных лю­дей. Если никто, кроме меня, не существует, то нечего боять­ся других и мне не нужно вступать с ними в отношения. Разрушая мир, я спасаюсь от угрозы быть уничтоженным[177] .

Чувство единения

Экзистенциальная раздвоенность человека была бы невы­носима, если бы он не мог установить единство с самим собой, а также с природным и социальным миром вокруг себя. Однако есть немало возможностей обрести это един­ство.

Человек может отключить свое сознание, приводя себя в состояние экстаза или транса; это достигается с помо­щью наркотиков, сексуальных оргий, поста, танца и мно­гих других ритуалов, которые достаточно распространены в различных культурах. Он может также попытаться иден­тифицировать себя с животным, чтобы таким образом вер­нуть утраченную гармонию с природой. Этот способ обре­тения единства лежит в основе многих примитивных ре­лигий, когда древний вождь племени изображал какое-либо священное животное, надевая его маску и всем сво­им поведением отождествляя себя со зверем (как это дела­ли, например, тевтонские "свирепые воины" (берсеркеры), которые отождествляли себя с медведем). Целостность мо­жет быть достигнута и другим путем, например, когда человек всю свою энергию направляет на служение одной всепожирающей страсти: к деньгам, к власти, к славе или к разрушению.

Любая подобная попытка восстановить свою целост­ность имеет целью отключение разума. Все служит этой цели, но все эти попытки обречены. Трагизм состоит в том, что независимо от того, длится ли это состояние не­долго (как опьянение и транс) или носит более длитель­ный характер (как ревность, ненависть, жажда власти), любая мания делает человека калекой, отрывает его от других людей, "пожирает" его, ставит в зависимость от его страсти так же сильно, как наркомания.

Есть только один путь к целостности, который не де­лает человека инвалидом. Эта попытка была предприня­та в первом тысячелетии до Христа во всех высокоразви­тых цивилизациях — в Китае, Индии, Египте, Палести­не и Греции. Великие религии, которые выросли на почве этих культур, учили, что никакое забытье, отключение сознания не спасет человека от внутреннего раздвоения. Единство достижимо лишь на пути всестороннего развития разума, а также способности любить. Как бы велики ни были различия между даосизмом* , буддизмом, проро­ческим иудаизмом и евангелическим христианством, все эти религии имеют общую цель: дать человеку чувство единения, и притом не ценой возврата к животному суще­ствованию, а путем собственно человеческого самовыра­жения — в единстве с природой, со своими согражданами и с самим собой. За 2,5 тысячелетия человек, похоже, не очень далеко ушел в достижении этой цели. Причиной этого можно считать недостаточность экономического и социального развития разных стран, а также социально-прикладную функцию религии в деле управления или ма­нипулирования массами людей. Однако это новое пони­мание единства имело для психического развития челове­ка революционное значение, такое же, как изобретение землепашества и ремесла для экономики. Это видение ни­когда полностью не исчезало; оно пробудилось к новой жизни в христианских сектах, у религиозных мистиков всех направлений, у гуманистов Ренессанса, а в светской форме — в философии Маркса. Проблема выбора пути (прогрессивного или регрессивного) — это не только со­циально-историческая проблема. Каждый отдельный че­ловек сталкивается с ней не раз в своей жизни. Разумеет­ся, если он живет в застойном обществе, которое не идет по пути прогресса, то свобода индивидуального выбора весьма ограниченна, и все-таки она существует. Но чтобы пойти "против течения", индивиду требуется огромное напряжение духа, ясность мысли и обращение к трудам великих гуманистов (невроз лучше всего интерпретиро­вать как столкновение двух полярных тенденций в чело­веке, а успешно проведенный психоанализ может подтолк­нуть личность к принятию прогрессивных решений). Для современного кибернетического общества характерно иное решение экзистенциальной проблемы раздвоения личнос­ти. Здесь человек сужает свое бытие до рамок своей соци­альной роли, он начинает чувствовать себя маленьким, потерянным, ненужным и в погоне за вещами сам стано­вится всего лишь вещью. Спасаясь от экзистенциальной раздвоенности, человек идентифицирует себя со своей со­циальной организацией и забывает про то, что он лич­ность. Таким образом — если пользоваться терминологией Хайдеггера — человек перестает быть личностью и пре­вращается в некое "оно". Он оказывается в состоянии так называемого "негативного экстаза"; он забывает себя, те­ряет лицо: он больше — не личность, а вещь.

Творческие способности

Когда человек понимает, что он живет в странном и страш­ном мире и бессилен что-либо в нем изменить, его может охватить отчаяние. Однако он не позволяет, чтобы его считали пассивным объектом, он не хочет утратить свою субъективность, свое "Я". А для этого он постоянно под­держивает в себе и создает для окружающих ощущение своей дееспособности, т. е. он все время должен "действо­вать"; в современных терминах это называется "быть эф­фективным". Сегодня под "эффективностью" понимается такая деятельность, которая приносит успех. Но это есть искажение изначального смысла слова, так как эффек­тивность происходит от латинского ex-facere — "делать". Быть эффективным, следовательно, значит что-то совер­шать, осуществлять, реализовывать, выполнять, т. е. быть способным к действию. Мы называем кого-то дееспо­собным, если он обладает способностью что-то делать, совершать и производить. Эта способность означает, что человек не слаб и не беспомощен, что он является жи­вым, функционирующим человеческим существом. Дее­способность означает, что человек активен, что не только другие действуют на него, но и он сам действует на дру­гих людей. В конечном счете быть дееспособным — это и значит существовать. Этот принцип можно сформулиро­вать следующим образом: я существую, поскольку я что-то делаю.

Целый ряд исследователей разделяют эту точку зре­ния. В начале нашего столетия, изучая феномен игры, К. Гроос написал, что существенным мотивом в детской игре является радость от осуществления каких-либо дей­ствий. Это было его объяснением того, что ребенку до­ставляет колоссальное удовольствие чем-то греметь, тас­кать за собой вещи, плескаться и брызгаться в лужах и т. п. Гроос отсюда заключает: "У нас есть стремление к

познанию, но еще сильнее наше стремление к осуществ­лению действий". Аналогичную идею высказал пятью­десятью годами позже Ж. Пиаже. Наблюдая за детьми, он заметил, что малышам в первую очередь нравятся те предметы, которые они могут вовлечь в сферу своих дей­ствий. Подобного же взгляда придерживается Р. В. Уайт, когда утверждает, что "стремление получить полномо­чия" является одной из самых мощных мотиваций че­ловеческого поведения; он предлагает называть мотивационную сферу приобретения компетентности словом "effectance".

Та же самая потребность находит выражение в языке (я имею в виду английский): у многих детей около полу­тора лет первой фразой становится какой-либо вариант "I do", что означает "я делаю", дети раньше говорят "те" (меня, я), чем "ту" — мой. Ребенок до 18 месяцев нахо­дится в состоянии чрезвычайной беспомощности, и даже позднее он еще сильно зависит от доброжелательности и доброй воли других. Однако с каждым днем ребенок ста­новится самостоятельнее (в то время как взрослые мед­ленно меняют свое отношение к нему) и пытается различ­ными способами привлечь к себе внимание: он орет, хва­тает руками все подряд, заставляет всех вокруг себя кру­титься — все это одно из проявлений активности и воле­изъявления. Чаще всего приходится капитулировать пе­ред превосходящими силами взрослых, но это поражение не остается без последствий. Подрастая, ребенок находит разные возможности отплатить за поражение, при этом он сам осуществляет те самые действия, от которых он страдал, будучи младенцем: если в детстве от него требо­вали подчинения, он стремится господствовать, если его били, он сам становится драчуном, — словом, он делает то, что был вынужден терпеть, или же то, что раньше ему запрещали. Практика психоанализа дает огромный фактический материал, подтверждающий, что многие не­врозы, навязчивые идеи и сексуальные аномалии являют­ся следствием определенных запретов в раннем детстве. Складывается впечатление, что вынужденный переход ре­бенка от пассивной роли к активной (даже если и без­успешный) означает всего лишь попытку залечить еще открытые раны. И этим, возможно, объясняется тот факт, что "запретный плод" так сладок[178] .

Притягательной силой обладает не только то, что не было разрешено, но также и то, что было невозможно. Человек явно испытывает глубокую потребность проник­нуть в глубины своего социального и природного бытия, гонимый желанием вырваться из тех рамок, в которые он загнан. Этот порыв, вероятно, играет важную роль: он может толкнуть человека как на подвиг, так и на преступление. Взрослые, так же как и дети, стремятся доказать самим себе, что они способны осуществлять действия. Есть много разных способов такого доказа­тельства: например, у грудного младенца можно вызвать выражение удовольствия, когда его укачивают; каждый знает счастливое чувство, когда тебе улыбается люби­мая, когда ты способен возбудить интерес у собеседника или добиться взаимности в сексе. Того же самого можно достичь в материальном производстве, интеллектуаль­ной и художественной деятельности. Однако та же самая потребность может быть удовлетворена другим путем — когда человек получает власть над другими людьми, когда он проходит через все эмоциональные состояния — от сопереживания до наслаждения их страданиями; когда, например, убийца наблюдает смертельный страх на лице жертвы или когда страна-агрессор завоевывает другую страну и оккупанты разрушают то, что было построено другими. Потребность в действии также находит свое выражение в межличностных отношениях, в отношении к животным, к неживой природе и даже к идеям. В от­ношении к другим людям принципиальная альтернати­ва состоит в том, что человек чувствует себя способным либо вызывать любовь, либо доставлять людям страда­ние, вселять в них ужас. В отношении к вещам альтер­натива состоит в том, что человек стремится либо стро­ить что-то, либо разрушать. Как бы ни были противоположны эти альтернативы, они являются только различ­ными реакциями на одну и ту же экзистенциальную по­требность действовать. Если рассматривать депрессию и скуку, то можно обнаружить богатый материал, доказы­вающий, что нет страшнее муки, чем состояние челове­ка, обреченного на бездействие. Ведь безделье означает полную импотенцию, в которой сексуальная импотен­ция составляет только малую долю. Спасаясь от этих невыносимых ощущении, человек готов испробовать лю­бые средства — от сумасшедшей работы до наркомании, жестокости и убийства.

Возбуждение и стимулирование

Русский нейрофизиолог Иван Сеченов впервые в своем труде "Рефлексы головного мозга" доказал, что нервная система обладает потребностью в действии, т. е. должна иметь определенный минимум возбуждения. Ту же точку зрения разделяет и Р. Б. Ливингстон:

Нервная система является источником активности и ин­теграции. Мозг не только реагирует на внешние раздражите­ли; он сам спонтанно активен... Активность мозговой клет­ки начинается в эмбриональной жизни и, вероятно, вносит свой вклад в организационное развитие. Развитие мозга наи­более быстро происходит перед рождением и несколько меся­цев спустя. После периода бурного роста скорость развития существенно снижается, однако и у взрослых оно не останав­ливается; нет такого предела, после которого развитие пре­кращалось бы и после которого способность к реорганизации исчезла бы вследствие болезни или ранения.

Далее он пишет:

Мозг расходует примерно столько же кислорода, сколько и активная мышца. Но активная мышца может переносить столь высокий расход кислорода сравнительно недолго, в то время как нервная система в течение всей жизни имеет такой высокий расход кислорода, и в период бодрствования, и во время сна — от рождения и вплоть до самой смерти.

Нервные клетки мозга всегда обладали биологической и электрической активностью. Особый феномен, который помогает распознать потребность мозга в постоянном воз­буждении, — это феномен сновидений. Доказано, что мы проводим значительную часть нашего сна (около 25%) всновидениях. Причем индивидуальные различия состоят не в том, видит ли человек сны или нет, а в том, помнит ли он их после пробуждения. Установлено также, что люди с нарушением этой сферы нередко оказываются не вполне нормальными. Возникает вопрос: почему мозг, который составляет только 2% веса тела, является орга­ном (наряду с сердцем и легкими), сохраняющим свою активность во время сна, хотя другие органы и части тела в это время находятся в состоянии покоя; или, если выразиться языком нейрофизиологов, почему мозг расхо­дует 20% всего потребляемого объема кислорода и днем, и ночью. Кажется, что это указывает на то, что нейроны "должны" находиться в состоянии повышенной активно­сти по сравнению с клетками в других частях тела. Гово­ря о причинах этого явления, уместно допустить, что обес­печение мозга достаточной мерой кислорода имеет для жизни столь важное значение, что мозг получает совер­шенно особый рацион для активности и возбуждения.

Потребность маленького ребенка в стимулировании до­казана многими исследователями. Р. Шпитц указал на пато­логические последствия недостаточной стимуляции малень­ких детей. Харлоу и другие показали, что обезьяны страда­ют тяжелыми психическими нарушениями, если их в ран­нем возрасте отрывают от материнского тела[179] . Д. Е. Шехтер также рассматривал эту проблему, считая, что соци­альная стимуляция является важной предпосылкой раз­вития ребенка. Он приходит к выводу, что "без адекват­ной социальной стимуляции (как, например, у слепых и госпитализированных детей) развиваются отклонения в эмоциональной и социальной сфере: в речи, в абстракт­ном мышлении и самоконтроле"[180] .

Экспериментальные исследования также показали, что существует потребность в стимуляции и возбуждении. Э. Таубер и Ф. Коффлер (1966) доказали у новорожденных оптокинетическую нистагматическую реакцию* на движе­ние. Вольф и Уайт (1965) наблюдали, что новорожден­ные дети в первые дни жизни реагируют на перемещение предметов движением глаз. Фантц (1958) обратил внима­ние, что взгляд малыша в первые две недели его жизни дольше задерживается на более сложных визуальных объектах, чем на более простых. Шехтер добавляет к это­му: "Разумеется, мы не можем знать, каковы зрительные восприятия новорожденного, но все же можем сделать осто­рожный вывод, что новорожденный «предпочитает» слож­ные раздражители простым". Исследования в Универси­тете Макгилла показали, что изоляция от внешних раз­дражителей, как правило, ведет к нарушениям восприя­тия, даже при условии удовлетворения всех физиологиче­ских потребностей испытуемых и довольно высокой опла­те их труда. Так, в этом случае исключение внешних воз­действий привело испытуемых в такое беспокойство, ко­торое граничило с полной утратой равновесия, — несколь­ко человек уже через несколько часов вынуждены были отказаться от эксперимента, несмотря на связанные с этим финансовые потери.

Наблюдения повседневной жизни показывают, что че­ловеческий организм (так же точно, как животный) нуж­дается не только в некотором минимальном отдыхе, но и в некотором (хоть минимальном) количестве волнения (воз­буждения). Мы видим, что человек жадно ищет возбуж­дения и непосредственно реагирует на него. Перечисление стимулов и раздражителей не имеет смысла, этот список практически бесконечен.

Отдельные индивиды (и целые культуры) отличаются друг от друга только с точки зрения основных способов и приемов стимулирования возбуждения (волнения). Ката­строфа, убийство, пожар, война и секс — вот одни источ­ники волнений, но, с другой стороны, такими источника­ми являются любовь и творческий труд. Греческая траге­дия наверняка была для зрителей не менее мощным ис­точником эмоций, чем садистские представления в рим­ском Колизее (хоть и каждый на свой лад). Различие это очень важно, хотя до сих пор ему не уделялось достаточ­ного внимания. И я считаю, что стоит немного остано­виться на этом вопросе, пусть и придется для этого сде­лать некоторое отступление.

В литературе по психологии и нейрофизиологии поня­тие "стимул" означает почти исключительно то, что я здесь называю словами "простой стимул". Когда человеку грозит опасность, он реагирует прямо и непосредственно, почти рефлекторно, — ибо эта реакция происходит на основе его нейрофизиологической организации. То же са­мое относится и к другим естественным потребностям (го­лод, жажда и в какой-то мере — секс). В этом случае человек реагирует (reagiert), но не воодушевляется (agiert), т. е. не проявляет активности, выходящей за рамки "ми­нимальной нормы" (которая нужна, чтобы убежать, на­пасть или прийти в состояние сексуального возбуждения). Можно даже в этом случае сказать, что при таком типе реакции реагирует не сам человек, а его мозг или весь его физиологический механизм, который выполняет эту фун­кцию за него.

Однако часто остается без внимания тот факт, что су­ществуют еще и другие способы возбуждения, другие сти­мулы, которые вдохновляют человека, заставляют его тре­петать. Таким источником воодушевления (вдохновения, восторга) может стать, например, ландшафт, музыка, про­читанный роман или встреча с любимым человеком, новая идея или удачные стихи. Любой из этих объектов вызыва­ет у человека не простые, а сложные эмоции; они требуют такой реакции, которую можно назвать "сопереживани­ем". В этом случае от нас ожидается такое поведение, ко­торое демонстрирует активный интерес к "своему объек­ту", стремление открывать в нем все новые грани (при этом он уже перестает быть просто объектом), а происхо­дит это по мере того, как мы все более пристально и вни­мательно всматриваемся в него. И мы сами перестаем быть пассивным объектом, на который воздействует раздражи­тель (стимул) и который "пляшет под чужую дудку". Вме­сто этого мы сами проявляем свои способности и свое от­ношение к миру. Мы проявляем творческую активность.

Таким образом, простой стимул вызывает к жизни влечение, т. е. здесь можно сказать "меня влечет", а вдохнов­ляющий стимул мобилизует стремление, т. е. такую ре­акцию, в ходе которой человек активно устремляется к определенной цели.

Различение двух категорий стимулов (раздражителей) и двух типов реакций имеет очень важные последствия. Стимулы первой категории — "простые" — в случае повторения сверх меры перестают действовать. (Это связано с нейрофизиологическим принципом экономии: мозг про­сто перестает реагировать на сигналы возбуждения, ибо в случае слишком частых повторений они больше не вос­принимаются как важные.) Для того чтобы стимул дей­ствовал долго, необходимо введение какого-либо элемента новизны: т.е. надо что-то менять в раздражителе (содер­жание, форму или интенсивность воздействия).

Активирующие (вдохновляющие) стимулы действуют совсем по-другому. Они никогда не остаются теми же са­мыми, они постоянно изменяются уже хотя бы потому, что вызывают творческую реакцию, — и потому всегда воспринимаются, как "в первый день творения". Тот, кого стимулируют ("стимулируемый"), сам одухотворяет свой стимул и видит его каждый раз в новом свете, ибо откры­вает в нем все новые и новые грани. Между стимулом и "стимулируемым" возникает отношение взаимодействия, здесь нет механического одностороннего воздействия по типу:

стимул S -> R реакция

(стимулирование -> ответ).

Наши рассуждения о различии стимулов каждый мо­жет проверить на своем собственном опыте. Ведь каждый знает, что есть самые разные книги, которые можно чи­тать и перечитывать десятки раз, — и это никогда не будет скучно. Это греческие трагедии, стихи Гёте, романы Кафки, проповеди Майстера Экхарта, сочинения Парацель­са, философские работы досократиков, труды Спинозы, Карла Маркса и многое другое. Конечно, эти примеры но­сят слишком личный характер, и каждый может заме­нить их на своих любимых авторов. Однако такие произ­ведения всегда воодушевляют, они пробуждают читателя и расширяют поле его восприятия, позволяют увидеть все новые и новые нюансы. А с другой стороны, любой деше­вый роман уже при втором прочтении вызывает тоску и навевает сон.

Простые и сложные стимулы играют важную роль при обучении. Если в процессе обучения человек проникает в глубь вещей, если идет движение с поверхности явления к его причинам и корням, от ложных идеологических постулатов к голым фактам, и — значит — к истине, то такой процесс обучения вдохновляет учащихся и стано­вится условием человеческого роста (при этом я имею в виду не только чтение учебников, но и те открытия, кото­рые делает ребенок или безграмотный абориген из прими­тивного племени, наблюдая природу). Если же, с другой стороны, под учебой понимать только усвоение стандарт­ного набора учебно-воспитательной информации, то это больше похоже на формирование условных рефлексов; та­кая дрессура связана с простым стимулированием и опи­рается на потребность индивида в успехе, надежности и одобрении.

Современное индустриальное общество ориентировано почти исключительно на такого рода "простые стимулы": секс, накопительство, садизм, нарциссизм и деструктив­ность. Эти стимулы воспроизводят средства массовой ин­формации (радио и телевидение, кино и пресса). Их по­ставляет также потребительский рынок. По сути дела, вся реклама построена на стимулировании у потребителя желаний и потребностей. Механизм ее действия очень прост: простой стимул (S) -> прямая пассивная реакция (R). Этим-то и объясняется необходимость постоянной смены раздражителей: необходимо, чтобы воздействие сти­мулов не прекращалось. Автомобиль, который сегодня при­водит нас в "восторг", через один-два года покажется скуч­ным и неинтересным, и потому в погоне за новым ощуще­нием восторга потребитель постарается купить новую мо­дель. Местность, которая нам хорошо известна, автома­тически вызывает скуку, и потому в поисках новых ощу­щений нас "посещает беспокойство, охота к перемене мест". В этом же контексте можно рассмотреть и смену сексуальных партнеров.

Следует добавить, что при этом дело не только в самом стимуле, но и в "стимулируемом" индивиде. Ни вдохно­венные стихи, ни вид природной красоты не тронут сердце ипохондрика, погруженного в свои страхи, комплексы или просто душевную лень.

Воодушевляющий стимул нуждается в "понимающем" реципиенте — не в том смысле, что это должен быть обра­зованный человек, а в том смысле, что он должен быть тонко чувствующим человеком. С другой стороны, человек с богатой внутренней жизнью сам по себе активен и не нуждается в особых внешних стимулах, ибо в действи­тельности он сам ставит себе цели и задачи.

Эта разница очень заметна в детях. До определенного возраста (где-то лет до пяти) дети настолько активны и продуктивны, что сами постоянно находят себе "стиму­лы", сами их "создают". Они могут сотворить целый мир из обрывков бумаги, кусочков дерева, мелких камешков, стульев и любых других предметов. Но уже в шесть лет, когда они попадают под жернова воспитательной мельни­цы, они начинают приспосабливаться, утрачивают свою непосредственность, становятся пассивными и нуждаются в таком стимулировании, которое позволяет им пассивно реагировать. Ребенку, например, хочется иметь какую-то сложную игрушку, он ее получает, но очень скоро она ему надоедает. Короче говоря, он поступает с игрушками так же, как это делают взрослые с автомашинами, одеждой и сексуальными партнерами.

Существует еще одно важное различие между просты­ми и сложными стимулами (раздражителями). Человек, ведомый каким-либо простым стимулом, переживает сме­шанное чувство желания (охоты, зуда), удовлетворения и избавления; когда наступает удовлетворение — "ему боль­ше ничего не надо". Что касается сложных стимулов, то они никогда не вызывают чувства пресыщения, их нико­гда не может быть "слишком много" (не считая, конечно, чисто физической усталости).

Я думаю, что на основе нейрофизиологических и пси­хологических показателей можно вывести некоторую за­кономерность в отношении разных видов стимулирования: чем "проще" стимул, тем чаще нужно менять его содержа­ние или интенсивность; чем утонченнее стимул, тем доль­ше он сохраняет свою привлекательность и интерес для воспринимающего субъекта и тем реже он нуждается в переменах.

Я позволил себе столь длинное отступление и подробно рассмотрел потребности организма в возбуждении, волне­нии и соответствующем стимулировании этих состояний потому, что речь идет об одном из многих факторов, обу­словливающих деструктивность и жестокость. Оказывает­ся, у человека гораздо более сильное возбуждение (волнение) вызывают гнев, бешенство, жестокость или жажда разрушения, чем любовь, творчество или другой какой-то продуктивный интерес. Оказывается, что первый вид вол­нения не требует от человека никаких усилий: ни терпе­ния, ни дисциплины, ни критического мышления, ни са­моограничения; для этого не надо учиться, концентриро­вать внимание, бороться со своими сомнительными жела­ниями отказываться от своего нарциссизма. Людей с низ­ким духовным уровнем всегда выручают "простые раздра­жители"; они всегда в изобилии: о войнах и катастрофах, пожарах, преступлениях можно прочитать в газетах, уви­деть их на экране или услышать о них по радио. Можно и себе самому создать аналогичные "раздражители": ведь всегда найдется причина кого-то ненавидеть, кем-то управ­лять, а кому-то вредить. (Насколько сильна у людей по­требность в этих ужасных впечатлениях, можно судить по тем миллионам долларов, которые средства массовой информации зарабатывают на продаже продукции этого типа.) Теперь уже точно известно, что многие браки не распадаются потому, что дают возможность супругам, под­чиняя или подчиняясь, постоянно переживать и воспро­изводить такие состояния, как ненависть, скандалы, из­девательства и унижения. То есть супруги остаются рядом не вопреки, а благодаря своим схваткам. И то же самое можно сказать о мазохизме: потребность страдать и под­чиняться частично тоже определяется потребностью в воз­буждении. Мазохист страдает оттого, что ему не удается самостоятельно пережить волнение (возбуждение) и "вы­дать" непосредственную реакцию на нормальное раздраже­ние (стимул). Однако он все же может отреагировать и взволноваться, если стимулирующий субъект превосходит его по силе и привлекательности, а главное — способен навязать ему свою волю и заставить подчиняться.

Хроническая депрессия и скука (тоска)

Проблема стимулирования (возбуждения) тесно связана с феноменом, который не имеет ни малейшего отношения к возникновению агрессии и деструктивности: речь идет о скуке (тоске). С точки зрения логики феномен скуки сле­довало бы рассматривать в предыдущей главе вместе с

другими причинами агрессивности. Однако это было не­возможно, ибо необходимой предпосылкой для понима­ния феномена скуки является анализ проблемы стимули­рования.

По отношению к проблеме скуки и возбуждения следу­ет различать три категории лиц: 1. Люди, способные про­дуктивно реагировать на стимулирующее раздражение; они не знают скуки. 2. Люди, постоянно нуждающиеся в до­полнительном стимулировании, а также в вечной смене раздражителей; эти люди обречены на хроническую ску­ку, но, поскольку они умеют ее компенсировать, они ее не осознают. 3. Люди, которых невозможно ввести в со­стояние возбуждения нормальным раздражителем. Это люди больные; время от времени они остро сознают свое душевное состояние, но часто они даже не понимают, что больны. Этот тип скуки принципиально отличается от предшествующего, бихевиористски описанного типа, ко­гда скучает тот, кто в этот момент не получает достаточ­ного стимулирования, однако он вполне способен на ре­акцию, как только скука его будет компенсирована.

В третьем случае скуку не компенсируют. Мы говорим здесь об ипохондрии в ее динамическом, характерологи­ческом смысле, и ее можно было бы описать как состоя­ние хронической депрессии. Однако между компенсирован­ной заторможенностью и некомпенсированной хронической угрюмостью существует чисто количественное различие. И в том и в другом случае соответствующий человек страда­ет от недостатка продуктивности. В первом случае, прав­да, есть возможность с помощью соответствующих раз­дражителей избавиться от данного синдрома (хотя при этом причина остается), во втором случае оказывается не­возможно освободиться даже от симптомов.

Различие затрагивает сферу употребления слова "скуч­ный". Если кто-то говорит: "Я подавлен", то это относит­ся к душевному состоянию. Если же кто-то говорит: "Я чувствую такую тоску (мне так скучно)", то, как правило, он имеет в виду окружающую обстановку: он хочет ска­зать, что окружение не дает ему достаточно интересных и развлекающих стимулов. Когда же мы говорим о "скуч­ном человеке", то мы имеем в виду личность в целом, и прежде всего ее характер. Мы не хотим этим сказать, что данный человек именно сегодня скучен, поскольку он не рассказывает нам интересных историй. Если уж мы гово­рим о ком-то: "Он скучный человек", то мы имеем в виду, что он скучен как личность. В нем есть что-то безжизнен­ное, мертвое, неинтересное. Многие люди готовы признать­ся, что испытывают скуку (что им скучно); но вряд ли кто согласился бы, чтобы его назвали скучным.

Хроническая скука — в компенсированной или неком­пенсированной форме — представляет собой одну из ос­новных психопатологий современного технотронного об­щества (хотя лишь совсем недавно этот феномен хоть как-то привлёк к себе внимание[181] ).

Прежде чем обратиться к рассмотрению депрессивной скуки (в динамическом смысле), я хочу еще кое-что заме­тить в отношении скуки в бихевиористском понимании. Людям, способным продуктивно реагировать на "активи­зирующие стимулы" (раздражители), практически не бы­вает никогда скучно, но в нашем кибернетическом обще­стве такие люди составляют исключение. Что касается большинства людей, то они, конечно, не являются тяже­лобольными, но можно утверждать, что все страдают в легкой форме таким недугом, как недостаток продуктив­ности. Такие люди постоянно скучают, если не находят хоть каких-то способов стимулирования.

Существует много причин, из-за которых хроническая, компенсированная форма скуки в целом не считается па­тологией. Главная же причина, очевидно, состоит в том, что в современном индустриальном обществе скука явля­ется спутником большинства людей, а такое широко рас­пространенное заболевание, как "патология нормальнос­ти"* , вообще не считается болезнью. Кроме того, состоя­ние обычной "нормальной" скуки, как правило, челове­ком не осознается. Многие люди умудряются найти ей компенсацию, сознательно стремясь в суете сует утопить свою тоску. Восемь часов в- сутки они заняты тем, чтобы заработать себе на жизнь, когда же после окончания ра­боты возникает угроза осознания своей скуки, они находят десятки способов, чтобы этого не допустить: это вы­пивка, телеэкран, автомобиль, вечеринки, секс и даже наркотики- Наконец наступает ночь, и естественная по­требность в сне успешно завершает день. Можно сказать, что сегодня одна из главных целей человека состоит в том, чтобы "убежать от собственной скуки". Только тот, кто правильно оценивает интенсивность реакции на ни­чем не компенсированную скуку, может представить себе силу импульсов, которые способна вызывать скука.

О том, что такое скука, рабочие знают гораздо лучше, чем средние буржуа и высшие слои (это обнаруживается каждый раз, когда рабочие выдвигают свои экономиче­ские требования). Рабочим не хватает удовлетвореннос­ти, в то время как другие социальные группы хоть в ка­кой-то степени могут выразить свою фантазию, свою спо­собность к творчеству, к интеллектуальной и организа­торской деятельности. В последние годы стало очевидно, что рабочие наряду с традиционными требованиями уве­личения зарплаты все чаще высказывают свою неудовлет­воренность монотонностью труда и отсутствием заинтере­сованности. Время от времени администрация пытается найти выход из положения посредством "улучшения условий труда". Кое-где пытаются предоставить рабочим больше самостоятельности в планировании и распределе­нии заказов — все это ради создания у них чувства ответ­ственности. Это, конечно, правильный путь, но весьма ограниченный и узкий, чтобы как-то повлиять на духов­ную жизнь нашего общества в целом. Нередко можно услы­шать такое мнение, что проблема заключается не в том, чтобы сделать работу интереснее, а в том, чтобы сокра­тить рабочее время: сделать так, чтобы человек мог ис­пользовать досуг для своих талантов и наклонностей. Од­нако сторонники этих идей, очевидно, забывают, что и свободное время давно стало объектом манипулирования со стороны индустрии потребления. Оно несет такой же отпечаток скуки, как и труд, хоть мы это и не всегда осознаем.

Труд — обмен человека с природой — это такая важ­ная часть нашего бытия, что освобождение труда от от­чуждения представляет для нас куда как более неотлож­ную задачу, чем усовершенствование нашего досуга. При этом речь идет все же не о том, чтобы изменить содержа­ние труда, речь идет о радикальных социальных и поли­тических переменах, целью которых является подчинение экономики истинным потребностям человека.

После приведенного нами описания обеих форм недеп­рессивной скуки может возникнуть впечатление, что раз­личие между ними состоит в разных видах стимулов, ко­торые (будь то активизирующие, вдохновляющие, стиму­лы или нет) помогают справиться со скукой. Однако та­кую картину следует считать слишком упрощенной. На самом деле различие это гораздо глубже и сложнее. Ску­ка, которая преодолевается с помощью "активизирующих" раздражителей (стимулов), исчезает, потому что ее на са­мом деле никогда и не существовало, ибо творческому че­ловеку никогда не бывает скучно и ему не составляет тру­да подыскать подходящие стимулы (возбудители). Зато человек внутренне пассивный, нетворческий, даже тогда испытывает скуку, когда его явная, осознанная тоска на время отступает.

Почему это происходит? Причину тут надо искать в том, что попытка намеренного устранения скуки из внеш­них условий жизни не затрагивает личность в целом с ее чувствами, разумом, фантазией, — короче, все это не ка­сается основных способностей и психических возможно­стей индивида. Эти стороны личности не пробуждаются к жизни. А компенсационные возможности подобны эрзац-продуктам, которые лишены витаминов. И человек, по­требляющий их, не может утолить чувство голода. Точно так же можно "заглушить" неприятное ощущение пусто­ты сиюминутным возбуждением, применив любой "щеко­чущий нервы" стимулятор (развлечение, шоу, алкоголь, секс), но на бессознательном уровне человек все равно пребывает в тоске, ему скучно.

Один ретивый адвокат, который работал нередко по 12 и более часов в сутки, утверждал, что так сильно любит свою профессию, что ему не бывает скучно. И вот какой ему приснился сон:

Я вижу себя в тюрьме, связанного одной цепью с другими заключенными, — и все это происходит в Грузии, куда меня выслали за какое-то преступление из моего родного города на востоке. К моему удивлению, мне удается очень легко избавиться от цепей, но я должен продолжать предписанную мне работу, которая состоит в том, что я перетаскиваю мешки с песком из одного грузовика в другой, стоящий довольно дале­ко от первого, а затем те же самые мешки несу обратно и загружаю в первую машину.

На протяжении всего сновидения у меня не прекращалось состояние депрессии и душевного дискомфорта — я просыпа­юсь полный ужаса и с облегчением обнаруживаю, что это был всего лишь кошмарный сон.

Адвокат был потрясен этим сном. Хотя в первые неде­ли курса психоанализа он был в хорошем расположении духа и неустанно повторял, что доволен своей жизнью, теперь он стал задумываться о своей работе. Я не хочу здесь вдаваться в детали, скажу только, что он внезапно начал утверждать нечто противоположное. Он говорил, что работа его в сущности бессмысленная, что она, по сути дела, лишь средство заработка, а это, с его точки зрения, вовсе не достаточно для наполнения жизни смыс­лом. Он говорил, что служебные проблемы (при всем их кажущемся разнообразии) на самом деле ничем не отли­чаются друг от друга, что для их решения совершенно не нужно думать: достаточно знать два-три стандартных при­ема — и все в порядке.

Спустя две недели он рассказал еще один сон. "Я видел себя в своем рабочем кабинете за письменным столом, но ощущение у меня было такое, словно я — живой труп. Я слышал, что происходит, и видел, что делают другие люди, но при этом у меня было все время такое чувство, будто я мертв и меня все это больше не касается".

Толкование этого сновидения еще раз дало нам сигнал к тому, что пациент чувствует себя подавленным, что его жизненный тонус понижен. После третьего сновидения он сообщил: "Я видел здание, в котором расположен мой офис, оно было охвачено пламенем; никто не знал, как это случилось, а я стоял и чувствовал, что ничем не могу помочь".

Нет нужды объяснять, что в этом сновидении прояви­лась его глубокая ненависть к адвокатской конторе, кото­рую он возглавлял. На уровне сознания у него никогда не возникала подобная мысль[182] .

Еще один пример неосознанной тоски приводит д-р Эс-лер. Он рассказывает о своем пациенте. Это был студент, который имел большой успех у девушек. Хотя он посто­янно повторял, что жизнь прекрасна, он иногда чувство­вал себя подавленным. Однажды он под гипнозом увидел "черную пустую площадь с большим количеством масок". На вопрос аналитика, где же находится это место, эта черная пустота, он ответил: "Это у меня внутри". Все было скучно, тоскливо, уныло. Маски — это различные роли, которые он играет, чтобы сделать вид, что ему хорошо. Когда он начал задумываться о смысле жизни, он сказал: "У меня ощущение полной пустоты". Когда терапевт спро­сил его, не спасает ли от скуки секс, он ответил: "Секс — тоже скука, но не в такой мере, как все остальное". Он обнаружил, что дети его (от первого раннего брака) вызы­вают у него тоску, хотя они ему и ближе и дороже осталь­ных людей. Он понял, что на протяжении восьми лет толь­ко делал вид, что еще жив, а утешение время от времени находил в вине. Отца своего он называл "одиноким тще­славным человеком, который был настолько скучным, что в жизни не имел ни одного друга".

Терапевт спросил его о том, как он чувствует себя ря­дом со своим сыном, не проходит ли тогда чувство одино­чества. Он ответил: "Я много раз пытался установить с ним контакт, но мне это не удалось". Когда пациента спро­сили, не хочет ли он умереть, он ответил: "Почему бы и нет?" Но на вопрос, хочется ли ему жить, он также отве­тил "да". Наконец, ему приснился сон: "был теплый сол­нечный день, зеленела трава". Когда его спросили, видел ли он людей, он ответил: "Нет, людей там не было, но казалось, что вот-вот кто-то может прийти..." Когда его вывели из гипноза и сообщили о его рассказах, он был страшно удивлен, что мог сказать нечто подобное[183] .

Этот пациент в обычной жизни мог лишь иногда подо­зревать о своей депрессии, но в гипнотическом состоянии она стала очевидной. Он пытался компенсировать (субли­мировать) свою тоску в любовных авантюрах (так же точ­но, как для адвоката сублимация была в работе). Но эта компенсация удавалась лишь на уровне сознания. Она помогала пациенту избавиться от скуки и действовала до тех пор, пока пациент был занят делом. Но никакие суб­лимации не в силах изменить того факта, что в глубине субъективной реальности "торчком торчит" смертельная тоска и ничто не может ее не только устранить, но даже уменьшить.

Очевидно, сфера потребительских услуг, которая при­звана избавлять людей от скуки, не справляется со свои­ми функциями, раз человек ищет других способов избав­ления. Одним из способов является потребление алкого­ля. За последние годы появился еще один феномен, свиде­тельствующий о росте неудовлетворенности среднего клас­са. Я имею в виду групповой секс. По оценкам социоло­гов, в США около двух миллионов людей (в основном представители среднего класса и весьма консервативных политических взглядов) находят главный интерес в том, чтобы заниматься сексом в смешанных группах, среди ко­торых не должно быть супружеских пар. При этом глав­ное требование к участникам "действа" состоит в том, что они не должны допускать эмоциональных привязанностей к кому-либо из участников, ибо пары все время меняются партнерами. Социологи, изучавшие группы так называе­мых "свингеров", узнали, что до того эти люди были одер­жимы такой тоской, что им уже ничто не помогало (даже многочисленные телесериалы). Теперь они научились справ­ляться со своей депрессией с помощью постоянной смены сексуальных стимулов. Более того, они утверждают, что даже в собственных семьях отношения "улучшились", ибо появилась по крайней мере одна общая тема — сексуаль­ный опыт с другими партнерами. "Свингерство" — это один из более сложных вариантов прежнего супружеского промискуитета* , в этом нет ничего нового. Новым можно считать разве что запрет на чувства, а также неожидан­ную идею о том, что групповой секс может стать сред­ством "спасения усталых семей".

Еще один экстраординарный способ избавления от ску­ки — применение психотропных таблеток; этим начина­ют заниматься подростки-тинэйджеры, а многие люди при­нимают таблетки до глубокой старости. Особенно часто это случается с людьми, которые не имеют прочного со­циального статуса и интересной работы. Нередко потребители таблеток (особенно молодежь) — это люди с огромной потребностью настоящих переживаний, многие из них отличаются оптимизмом, честностью, независи­мым характером и тягой к приключениям. Однако по­требление таблеток не может изменить характер, и пото­му источник перманентной скуки остается неустраненным. Таблетки не способствуют развитию личности, которое достигается только упорным кропотливым трудом, сосредо­точенностью, умением взять себя в руки, сконцентриро­вать свое внимание.

Особо опасным следствием "некомпенсированной ску­ки" выступают насилие и деструктивность. Чаще всего это проявляется в пассивной форме: когда человеку нра­вится узнавать о преступлениях, катастрофах, смотреть жестокие кровавые сцены, которыми нас "пичкает" пресса и телевидение. Многие потому с таким интересом воспри­нимают эту информацию, что она сразу же вызывает вол­нение и таким образом избавляет от скуки. Но от пассив­ного удовольствия по поводу жестоких сцен и насилия всего лишь шаг к многочисленным формам активного воз­буждения, которое достигается ценой садистского и де­структивного поведения. Таким образом, существует лишь количественное различие между "невинным" развлечени­ем, направленным на то, чтобы поддеть собеседника (по­ставить его в неловкое положение), и участием, скажем, в суде линча. В обоих случаях субъект создает себе возбуж­дение, если его нет в готовом виде. Часто "скучающий субъект" устраивает "мини-Колизей", где он в миниатюре воспроизводит те ужасы, которые разыгрывались в Коли­зее. Таких людей ничего не интересует, у них нет почти никаких отношений с другими людьми. Ничто не может их взволновать или растрогать. Все эмоции у них в за­стывшем состоянии: они не испытывают радостей, зато не знают ни боли, ни горя. У них вообще нет чувств. И мир они видят в сером цвете и не понимают, что такое голубое небо. У них совершенно нет желания жить, и нередко они бы предпочли жизни смерть. Некоторые из них обострен­но сознают свое душевное состояние, но чаще всего этого не происходит.

Такая патология не так-то легко поддается диагности­ке. Самые тяжелые случаи психиатры квалифицируют как психотическую эндогенную депрессию. Мне такой диагноз представляется сомнительным, ибо здесь, по-моему, от­сутствуют некоторые характерные признаки эндогенной депрессии. Эти люди не склонны к самоанализу (к обви­нению себя), они не испытывают чувства вины и не заду­мываются о причинах своих неудач; кроме того, им не свойственно то характерное выражение лица, которое ти­пично для пациентов, страдающих ипохондрией (мелан­холией* )[184] .

Наряду с тяжелыми случаями депрессивной скуки встре­чается один, еще более распространенный вид болезни, к которому ближе всего подходит диагноз хроническая "не­вротическая депрессия"[185] . В сегодняшней клинической прак­тике такая картина болезни встречается очень часто. Она отличается тем, что больной не только не осознает при­чин своей депрессии, но даже самый факт своей болезни. Такие больные обычно не замечают, что они чем-то подав­лены, но на самом деле это так, и это нетрудно доказать. В последнее время в лексикон психиатров вошли поня­тия: "замаскированная депрессия" или "депрессия с улыб­кой". Мне кажется, что эти понятия в образной форме хорошо характеризуют суть дела. Проблема диагностики осложняется еще и тем, что клиническая картина выяв­ляет ряд признаков, которые очень похожи на показатели "шизоидного" характера.

Я не хочу здесь вдаваться дальше в проблемы диагнос­тики, ибо это мало чем может нам помочь. Во всяком случае, не исключено, что у лиц, страдающих хрониче­ской, некомпенсированной скукой, речь идет о смешан­ном синдроме, состоящем из элементов депрессии и ши­зофрении; причем у разных пациентов они представлены с неодинаковой интенсивностью и в разных пропорциях. Для наших целей важна не столько точность диагноза, сколько тот факт, что именно у этих пациентов встреча­ются крайние формы деструктивности. При этом внешне они вовсе не производят впечатления подавленности или угнетенности. Они умеют приспосабливаться к своей сре­де и кажутся вполне счастливыми; многие из них достигают такого совершенства в приспособлении, что родите­ли, учителя и священники считают их не только вполне здоровыми, но и ставят в пример другим людям.

Однако встречается и совсем иной тип, его называют "криминальным": таких людей считают "асоциальными", хотя их внешний вид не имеет ничего общего с подав­ленностью или меланхолией. Обычно этим людям удает­ся вытеснить из своего сознания тоску; им больше всего хочется, чтобы их считали нормальными людьми. Когда они обращаются к психотерапевту, они обычно дают о себе весьма скромные данные, например, они жалуются на недостаток внимания, сосредоточенности в работе или учебе, а в целом из кожи вон лезут, чтобы произвести впечатление "нормальности". Нужно обладать большим опытом и наблюдательностью, чтобы под внешне благо­получной оболочкой обнаружить болезнь.

Доктор Эслер, который умел это делать блестяще, при обследовании Дома трудных подростков (трудновоспитуе­мых) у многих юношей зафиксировал состояние, которое он квалифицировал как "неосознанная депрессия"[186] . В даль­нейшем я приведу ряд примеров, которые подтверждают, что подобное состояние может быть причиной деструктив­ных поступков, причем нередко подобные действия явля­ются единственно возможной формой облегчения.

Молодая девушка, помещенная в клинику неврозов по­сле того, как она перерезала себе вены, объяснила свои действия тем, что ей хотелось удостовериться, что у нее вообще есть кровь. Это была девушка, которая не ощу­щала себя человеком и не реагировала ни на кого из лю­дей. Она считала, что у нее вообще нет чувств и способ­ность к адаптации ей не дана. (Тщательное клиническое исследование показало, что это не была шизофрения.) Ее индифферентность и неспособность к нормальным эмоци­ональным реакциям были настолько ужасны и сильны, что она не нашла другого способа удостовериться в том, что еще жива, как только пустив собственную кровь.

Этот случай отнюдь не является чем-то экстраординар­ным. Например, один из обитателей Дома трудных подрост­ков занимался тем, что бросал довольно крупные камни на покатую крышу своего гаража, а затем пытался пой­мать их головой, когда они оттуда скатывались. Он объяс­нил, что для него это была единственная возможность хоть что-то почувствовать. Он уже 5 раз пытался по­кончить с собой, причем он наносил себе сам ножевые раны в самые уязвимые места, а затем сообщал об этом дежурным, так что его успевали спасти. Он настаивал, что чувство боли давало ему возможность хоть что-то пережить.

Другой юноша рассказал, что он бегал по городу с ножом в руках и время от времени кидался на прохо­жих, угрожая расправой. Ему доставляло удовольствие, когда он видел смертельный ужас в глазах своих жертв. Иногда он приманивал собак и убивал их ножом прямо на улице "просто для развлечения". Однажды он при­знался: "Мне кажется, что собаки уже предчувствовали, что я должен вонзить свой нож". Этот же молодой чело­век признался, что однажды он пошел в лес за дровами вместе с учителем и его женой. В какой-то момент, ко­гда учителя не было рядом и женщина осталась одна, он "почувствовал неодолимое желание вонзить топор в ее голову". К счастью, женщина заметила какое-то стран­ное выражение его глаз и вовремя попросила у него то­пор. У этого семнадцатилетнего юноши было лицо ма­ленького мальчика; врач, который беседовал с ним во время консилиума, был очарован им и сказал, что не понимает, как такой ангел мог попасть в это отделение. На самом деле его обаяние было чисто внешним, специ­ально надетой маской.

Подобные случаи сегодня встречаются в западном мире сплошь и рядом, о них даже время от времени сообщается в газетах. Вот один из примеров, случай, имевший место в 1972 г. в Аризоне.

Шестнадцатилетний подросток, который отлично учил­ся в школе и пел в церковном хоре, был доставлен в тюрьму для несовершеннолетних после того, как он признался по­лиции, что застрелил своих родителей; оказалось, что ему просто необходимо было увидеть, как это происходит, когда кто-то кого-то убивает. Трупы Йозефа Рот (60 лет) и его жены Гертруды (57 лет) были обнаружены в их квартире. Власти сообщили, что они были убиты выстрелом в грудь из охот­ничьего ружья. Рот был учителем вуза, его жена тоже пре­подавала на младших курсах вуза. Прокурор Кошиза Рихард Рили сказал: этот Берднард И. Рот был "милейший юноша; в четверг он явился в полицию на допрос и вел себя весьма вежливо и непосредственно".

Как сообщает Рили, юноша сказал о родителях следую­щее: "Они очень постарели. Я на них совершенно не сержусь и вообще ничего против них не имею".

Юноша сказал, что его уже давно посетила идея убить родителей. Рили записал после допроса: "Ему хотелось узнать, как происходит убийство"[187] .

Очевидно, что мотивом подобных убийств является не ненависть, а невыносимое чувство скуки, беспомощность и потребность увидеть хоть какие-то нестандартные ситу­ации, как-то проявить себя, на кого-то произвести впе­чатление, убедиться, что существуют такие деяния, кото­рые могут прекратить монотонность повседневной жизни. Если ты убиваешь человека, то это дает тебе возможность почувствовать, что ты существуешь и что ты можешь как-то оказать воздействие на другое существо.

В этом обсуждении проблемы депрессивной скуки мы до сих пор затронули лишь психологические аспекты. Это вовсе не означает, что здесь не могут играть какую-то роль также и нейрофизиологические отклонения; однако, как уже говорил Блейлер, они могут играть лишь вторич­ную роль, в то время как главные причины следует искать в окружающей жизни в целом. Я считаю весьма вероят­ной гипотезу о том, что даже самые трудные случаи деп­рессии (при одинаковых семейных обстоятельствах) встре­чались бы реже и в менее острой форме, если бы домини­рующими настроениями в нашем обществе были надежда и любовь к жизни. Однако в последние десятилетия мы все чаще наблюдали противоположную картину — такие ситуации, которые создают благоприятную почву для ин­дивидуальных депрессивных состояний.

Структура характера

Существует еще одна потребность, которая определяется исключительно человеческой спецификой, — потребность в формировании характера (структуры характера). Эта потребность связана с феноменом, который мы уже обсуж­дали, а именно с постоянным снижением роли инстинк­тов в жизни человека. Когда человек стремится достиг­нуть значительных результатов, предполагается, что он должен начать действовать немедленно, т. е. это значит, что он не будет тратить время на излишние раздумья — и тогда его поведение будет сравнительно целостным и це­леустремленным. Речь идет о той дилемме, которая опи­сана Кортландом, когда он, наблюдая шимпанзе, обнару­жил у них медлительность, недостаточную способность к принятию решения и низкую результативность.

Естественно предположить, что человек, который в еще меньшей степени, чем шимпанзе, детерминирован инстин­ктами, просто бы не выжил, если бы у него не развились компенсаторные способности, выполняющие функцию ин­стинктов. Такую компенсаторную роль у человека играет характер. Характер — это специфическая структура, в которой организована человеческая энергия, направлен­ная на достижение поставленных целей, им же определя­ется выбор поведения, соответствующего главным целям. Создается впечатление, как будто это поведение диктует­ся инстинктами. У вас даже принято говорить, что чело­век "инстинктивно" реагирует на что-то соответственно своему характеру. А если обратиться к Гераклиту, то сле­дует вспомнить, что характер человека — это его судьба. Скупец вовсе и не задумывается над тем, потратить день­ги или сэкономить их; его никогда не покидает стремле­ние к накопительству. Это его главное влечение, его страсть.

Садистско-эксплуататорский характер стремится к экс­плуатации других людей, а страсть садиста в том, чтобы господствовать над другим человеком. Основным стремле­нием продуктивной творческой личности является жажда любить, дарить, делиться с другими. Влечения, обуслов­ленные характером, бывают настолько сильными и непро­извольными, что самому человеку нередко кажется, что речь идет о совершенно "естественной" реакции. Ему трудно представить, что есть люди совершенно иначе устроенные (с другой природой); а если уж жизнь подкидывает ему такие примеры, то ему легче допустить, что эти другие просто своего рода отклонение от нормы. Каждый, у кого есть некоторый опыт общения с людьми, почти всегда способен понять, имеет ли он дело с разрушительным (са­дистским) типом или с открытым, любящим людей суще­ством. Тонкий человек способен увидеть за внешним по­ведением сохраняющиеся характерные черты и почувство­вать неискренность эгоиста, который ведет себя как сверхальтруист.

Возникает вопрос: как же произошло, что человеческий род (в отличие от шимпанзе) оказался способен к формиро­ванию характера?[188] Для ответа на этот вопрос необходимо исследовать целый ряд биологических факторов.

Во-первых, человеческие общности с самого начала жили в очень разных географических и климатических услови­ях. С момента появления Homo в этом виде не наблюдает­ся сколько-нибудь серьезного приспособления к среде, ко­торое получило бы генетическое закрепление. И чем выше поднимался Homo по лестнице эволюции, тем меньше его адаптация зависела от генетических предпосылок, а за последние 40 тысяч лет такого рода изменения практиче­ски уже не имели места.

И все же различия в условиях жизни разных групп заставили человека не только научиться вести себя соот­ветственно обстоятельствам, но и привели к формирова­нию "социального характера". Понятие социального ха­рактера покоится на убеждении, что каждое общественное устройство (или каждый социальный класс) вынуждено использовать человеческую энергию в той специфической форме, которая необходима для функционирования дан­ного общества. Для нормального функционирования об­щества его члены должны желать делать то, что необхо­димо обществу.

Этот процесс превращения общей психической энер­гии в особую психосоциальную энергию осуществляется благодаря феномену социального характера. Способы и средства формирования социального харак­тера (личности) в значительной мере коренятся в куль­туре. Через родителей общество погружает ребенка в мир своих ценностей, обычаев, традиций и норм. Поскольку у шимпанзе нет языка, у них нет возможности передать потомству свои представления, ценности или символы, т. е. у них отсутствует основа для формирования харак­тера. Таким образом, характер — это человеческий фено­мен. Только человек оказался в состоянии компенсировать утраченную способность к инстинктивной адаптации.

Приобретение человеком характера стало необходимым и очень важным моментом в процессе выживания челове­ческого рода, хотя оно и принесло с собой некоторые от­рицательные и даже опасные последствия. Поскольку ха­рактер формируется на основе традиции, он нередко на­правляет человеческое поведение, минуя разум, и потому он может мешать социальной адаптации и порою приво­дить субъекта в состояние прямого противодействия но­вым условиям бытия. Так, например, понятие "абсолют­ный суверенитет" государства восходит корнями к архаи­ческой форме социальности и препятствует выживанию человека в ядерный век.

Категория "характер" имеет очень большое значение для понимания феномена злокачественной агрессии. Страсть к разрушению и садизм обычно коренятся в структуре ха­рактера. Итак, у человека с садистскими наклонностями эта страсть и по объему, и по интенсивности становится доминирующей компонентой структуры личности. Она со­ответственно направляет и поведение человека, для кото­рого единственным регулятором является самосохранение. У человека такого типа садистский инстинкт присутству­ет постоянно, он лишь ждет подходящей ситуации и под­ходящего оправдания, чтобы самому не пострадать. Та­кая личность почти полностью соответствует гидравли­ческой модели Конрада Лоренца (см. главу I) в том смыс­ле, что характерологический садизм является постоянно действующим и накапливающимся фактором, который только ищет, где бы "прорваться"... Однако главное раз­личие состоит в том, что источник садистских импульсов следует искать в характере, а не в филогенетической про­грамме мозга. Поэтому такая страсть свойственна не всем людям, а лишь тем, кто наделен вполне определенными чертами характера. Позже мы приведем целый ряд примеров садистских и деструктивных личностей и пока­жем истоки и предпосылки для их возникновения.

Предпосылки для формирования страстей, обусловленных характером

Дискуссия по поводу жизненно важных потребностей че­ловека показала, что они могут иметь различные способы реализации. Так, потребность в объекте почитания мо­жет быть удовлетворена в любви и дружбе, но другой формой ее проявления могут быть зависимость и мазо­хизм, поклонение идолам разрушения. Потребность в об­щении, единении и чувстве локтя может проявляться в страстной преданности делу дружбы и солидарности, в любви к товарищам, вступлении в тайный союз, братство единомышленников; однако та же самая потребность мо­жет получить реализацию в разгульной жизни, пьяных сборищах, потреблении наркотиков и других вариантах разрушения личности. Потребность в могуществе может проявить себя в любви и продуктивном труде, но она же может получить удовлетворение в садизме и деструктив­ности. Потребность в положительных эмоциях может вызвать к жизни творческое отношение человека к миру, искренний интерес к природе, искусству и другим людям. Однако тот же самый стимул может переродиться в веч­ную погоню за удовольствиями, в жажду праздных на­слаждений.

Каковы же предпосылки для развития страстей, обу­словленных характером?

Следует помнить, что когда мы говорим о страстях, то речь идет не об отдельных чертах (элементах), а о неко­тором синдроме. Любовь, солидарность, справедливость и рассудительность выступают в конкретных людях в раз­ных сочетаниях и пропорциях. Все они являются прояв­лением одной и той же продуктивной направленности лич­ности, которую я хотел бы назвать "жизнеутверждающим синдромом". Что касается садомазохизма, деструктивнос­ти, жадности, зависти и нарциссизма, то все они также имеют общие корни и связаны с одной принципиальной направленностью личности, имя которой "синдром нена­висти к жизни". Там, где есть один из элементов синдро­ма, там найдутся почти всегда и остальные элементы (в разных пропорциях). Это не означает, что каждый чело­век является воплощением либо одного, либо другого син­дрома. Такое бывает лишь в виде исключения. В действи­тельности же среднестатистический человек являет собой смешение обоих синдромов. И только интенсивность каж­дого из них имеет решающее значение для реализации человека, его поведения и его способности к самоизмене­ниям.

Нейрофизические предпосылки

Что касается нейропсихологической основы для развития страстей (того и другого типа), то надо исходить из того, что человек не являет собой готовое ("законченное") суще­ство. И дело не только в том, что мозг его при рождении еще недостаточно развит, а важно то, что он перманентно находится в состоянии неустойчивости, ему вечно недо­стает равновесия: инстинкты уже не работают (в той мере, как у животных), а разум еще недостаточно проницателен и нередко приводит к ошибкам. И таким образом, человек сам предстает перед нами как вечно изменяющееся суще­ство, как процесс, которому нет конца.

В чем же роль его нейрофизиологического аппарата? Главная его часть — это мозг. Мозг человека превосходит мозг приматов не только размерами, но и качеством и структурой нейронов, что дает ему способность к позна­нию. А познавательные способности связаны с целеполаганием, которое в конечном счете определяет возможности роста физически и психически здорового индивида.

Итак, человеческое мышление может ставить себе цели, которые должны привести к удовлетворению его разум­ных потребностей, и человек способен организовать свое общество так, чтобы оно помогало реализации поставлен- ных целей. Но сам человек не являет собою совершенное, законченное существо, он еще не готов, полон противоре­чий. Человека можно обозначить как существо, находя-

щееся в активном поиске оптимальных путей своего раз­вития, причем поиск этот нередко терпит крушение из-за отсутствия благоприятных внешних условий.

Гипотеза о том, что человек пребывает в состоянии ак­тивного поиска путей самосовершенствования, подтверж­дается данными нейроисследований. Достаточно привести слова такого крупного специалиста, как Дж. Херрик:

способность человека к саморазвитию обеспечивается его разумом, который дает ему возможность самостоятельно опре­делиться в рамках культуры и строить свою человеческую судьбу в соответствии с выбранной для себя моделью культу­ры. Эта способность является характерным признаком соб­ственно человеческого рода, научным критерием человека от всех других живых существ.

У Ливингстона по данному вопросу есть ряд очень мет­ких замечаний:

Сегодня точно известно, что между разными уровнями струк­турной организации нервной системы существуют связь и внут­ренняя зависимость. Каким-то совершенно таинственным обра­зом возникает синхронное функционирование всех этих уров­ней, которое приводит к целесообразному поведению и до­стижению цели путем последовательного нанизывания це­почки промежуточных целей, которые по мере своей реали­зации устраняют с пути все преграды (противодействующие силы). Цели целостного организма всегда видны очень четко, и с точки зрения внутренней целостности все постоянно на­правлено на достижение этих целей (Курсив мой. — Э. Ф.).

О потребностях, выходящих за рамки только физиоло­гии, Ливингстон пишет следующее:

На молекулярном уровне некоторые на определенные цели ориентированные системы можно идентифицировать, опознать с помощью физико-химических методов. Другие целенаправ­ленные системы на уровне распределительных систем голов­ного мозга можно опознать с помощью нейрофизиологиче­ских методов.

На обоих этих уровнях определенные участки (элемен­ты, части) системы связаны с инстинктами, которые ищут удовлетворения и потому определяют наше поведение. Все эти структуры, связанные с целеполаганием по происхожде­нию, локализованы в ткани протоплазмы. Многие из этих структур имеют узкую специфику и сосредоточиваются в осо­бых неявных образованиях в рамках эндокринной системы. Организмы, находящиеся на более высокой ступени эволю­ции, имеют влечения, которые не ограничиваются биологи­ческими потребностями (в безопасности, пропитании, сексе и продолжении рода)... Они обладают также возможностями для удовлетворения таких потребностей, которые связа­ны не только с адаптивным поведением (которое само по себе очень важно для успешного приспособления к изменчи­вым условиям окружающей среды); речь идет о возможно­сти удовлетворения особых стремлений, связанных с энерги­ями особого рода и служащих достижению далеко идущих экстраординарных целей, выходящих за рамки простого вы­живания организма (Курсив мой. — Э. Ф.).

И далее Ливингстон пишет:

Головной мозг является продуктом эволюции, как и зубы и скелет. Однако к мозгу мы предъявляем большие требова­ния и высокие ожидания ввиду его способности к конструкти­вной адаптации, проникновению в суть вещей. Нейрофизио­логи, как и другие специалисты, вполне могли бы видеть одну из главных своих целей в том, чтобы помочь человеку осо­знать себя, достигнуть прозрения — понимания своих благо­родных устремлений, высоких помыслов и чувств. Ведь глав­ной отличительной особенностью человека является его уни­кальный мозг, с его памятью и многими другими способно­стями: к восприятию и обучению, к общению и фантазирова­нию, к самосознанию и творческой активности.

Ливингстон считает, что вера, взаимное доверие, со­трудничество и альтруизм "вмонтированы" в структуру нервной системы и их источником является внутренняя потребность души[189] . Внутренняя удовлетворенность ни в коем случае не ограничивается инстинктами, утверждает Ливингстон.

Внутреннее успокоение тесно связано с положительными -эмоциями, прежде всего с чувством удовлетворенности, ко­торое соответствует состоянию молодого и сильного, здоро­вого организма"; это чувство возникает как на базе врожден­ных, так и благоприобретенных понятий о ценностях, оно может стать результатом радостных событий, приятного волнения от встречи с чем-то новым. Внутреннее успокоение возникает, когда ученый получает положительный резуль­тат в своем исследовании или когда просто человек находит ответ на интересующий его вопрос; еще одним важным ис­точником удовлетворения является приобретение (или рас­ширение) свободы — индивидуальной или коллективной. Значение внутренней удовлетворенности настолько велико, что она дает человеку силы для преодоления невероятных лишений, дает возможность выжить и сохранить веру в те идеалы и ценности, которые, быть может, стоят даже доро­же самой жизни.

Позиция Ливингстона кардинально отличается от взгля­дов старых инстинктивистов. И он в этом не одинок. Его подход разделяют многие другие молодые исследователи (которых я еще буду цитировать), которые не задумыва­ются над тем, какая зона мозга "продуцирует", "несет ответственность" за такие высокие стремления личности, как честность, альтруизм, взаимное доверие и солидар­ность; они рассматривают мозг как целостную систему, которая с точки зрения эволюции служит делу выжива­ния организма.

В этом аспекте интересна теория К. фон Монакова. Он предполагает существование биологической совести (Syneidesis), назначение которой состоит в том, чтобы обес­печить организму максимальную способность к адапта­ции, чувство безопасности, радость и стремление к совер­шенствованию. Он утверждает, что состояние под назва­нием Klisis (радость, счастье) достижимо лишь тогда, когда все функционирование организма направлено на его раз­витие, — а отсюда возникает желание к повторению (про­должению) данного поведения. В противоположность это­му поведение, препятствующее оптимальному развитию организма, вызывает у субъекта состояние Ekklesis (горе­сти, депрессии, упадка), и это вынуждает его воздержи­ваться от подобного поведения, чтобы избежать неприят­ных ощущений.

Ф. фон Фёрстер доказывает, что чувства любви и со­переживания являются имплицитными свойствами моз­га. При этом он опирается на теорию восприятия и спра­шивает, как возможно общение между двумя людьми, ведь предпосылкой языка является одинаковый (общий) опыт. Из того факта, что окружающий мир существует для человека не сам по себе, а лишь в его отношении к человеческому наблюдателю, Фёрстер делает вывод, что предпосылкой для общения является наличие у обоих субъектов "одинакового представления об окружающем мире", ведь они разделены только кожей. Но с точки зрения своей структуры оба субъекта идентичны. Если они уяснят это и извлекут из этого пользу, то тогда А будет знать то же, что знает А1, ибо А идентифицирует себя с А1 — и тогда наступает тождество между Я и Ты... Совершенно ясно, что самый крепкий союз возникает на базе идентификации — самым убедительным про­явлением этого служит любовь[190] .

Однако все эти рассуждения оказываются беспомощны­ми перед лицом того факта, что за 40 тысяч лет, прошед­ших с момента возникновения человека, ему не удалось заметным образом развить свои "высокие" стремления, в то время как черты жадности и деструктивности просту­пают в нем столь явно, что складывается впечатление, будто человечество охвачено этими недугами повсеместно. Почему же тогда врожденные биологические стремления не сохранились или не стали доминирующими?

Прежде чем обсуждать этот вопрос, попробуем его уточ­нить. Следует признаться, что мы не располагаем достаточно точными знаниями о психике человека периода раннего нео­лита, однако у нас есть серьезные основания считать, что для первобытных людей, от охотников и собирателей и до первых земледельцев, — не характерны такие черты, как разрушительность и садизм. Действительно, все отрицатель­ные черты, приписываемые обычно человеческой природе, на самом деле усиливались по мере развития цивилизации. Кроме того, нельзя забывать, что провозглашение "высоких целей и идеалов" с незапамятных времен было делом великих учителей человечества, которые выдвигали свои идеи в знак протеста против официальных принципов своей эпохи.

Новые идеи облекались в такую форму, чтобы как можно сильнее воздействовать на массы людей; это касается как религиозных, так и светских проповедников — каждый из них стремился словом зажечь сердца людей, заставить их отказаться от тех стереотипов, к которым общество приучало их с самого детства. И конечно, стремление че­ловека к свободе было всегда одним из главных стимулов для социальных перемен, а идеалы чести, совести и соли­дарности не могли не находить отклика в самых разных социальных слоях и в самые разные исторические эпохи.

Но, несмотря на все эти рассуждения, факт остается фактом, что врожденный механизм высоких идеалов до сих пор еще "сильно отстает" в своем развитии, а мне и моим современникам не остается ничего другого, как с грустью констатировать этот факт.

Социальные условия

В чем же дело? Почему это так?

Единственный удовлетворительный ответ, по-моему, кро­ется в социальных условиях жизни человека. На протя­жении тысячелетий эти условия довольно долго (большую часть истории) способствовали интеллектуальному и тех­ническому развитию человека, однако полного разверты­вания тех задатков, на которые указывают вышеназван­ные авторы, не произошло.

Самый простой пример влияния внешних обстоятельств на личность — это прямое воздействие окружения на рост мозга. Сегодня, например, уже доказано, что развитие дет­ского мозга сильно тормозится перееданием. И не только кормление, но и некоторые другие факторы (свобода движе­ния, игра и т. д.) также существенно влияют на рост и развитие мозга. Это также доказано в результате эксперимен­тов над животными. Исследователи разделили крыс на две группы, поместив одну группу в весьма просторное помеще­ние, а другую — в слишком тесное. Первые животные сво­бодно могли гулять по огромной клетке, играть с различны­ми предметами, в то время как другие просто сидели взаперти, каждый в "одиночной" маленькой клеточке. Иными словами, у просторно живущих были более благоприятные условия, чем у запертых. Исследование показало, что серое вещество коры у "свободных" крыс оказалось плотнее, чем у "заключен­ных" (хотя по весу тела первых были легче, чем у вторых).

В аналогичном эксперименте Альтман получил "истори­ческие доказательства расширения коры у животных, ока­завшихся в особо благоприятных условиях обитания, и даже получил авторадиографическое указание на усиленное размножение клеток мозга взрослых животных, живущих в таких условиях". Данные, полученные в Институте Аль­тмана, "указывают на то, что поведение зависит от мно­гих переменных. Например, от ухода за крысами в ранний период их жизни, а также от развитости разных корко­вых зон (особенно от массы клеток в таких структурах, как малый мозг, неокортекс, Girus hippocampi и т. д.)".

Если перенести результаты этих исследований на челове­ка, то уместно предположить, что усложнение строения коры больших полушарий зависит не только от такого внешнего фактора, как питание, но и от таких обстоя­тельств, как "тепло и нежность" при воспитании ребенка, от степени внимания и количества поощрений, от свободы передвижения и возможностей самовыражения в игре и других формах общения. Но развитие мозга не прекращает­ся ни когда кончается детство, ни когда наступает юность, ни даже при достижении зрелого возраста, а утверждает, что не существует такого момента, "после которого пре­кращалось бы развитие коры и исчезала способность моз­га к самоорганизации или к восстановлению после тяже­лой болезни или травмы". По всей видимости, такие фак­торы, как любовь, поощрение и одобрение со стороны окру­жающих, на протяжении всей жизни человека играют важ­ную роль в формировании его нервной системы. Мы до сих пор слишком мало знаем о прямом влиянии среды на раз­витие мозга. К счастью, у нас гораздо больше данных о роли социальных факторов в формировании характера (хотя все аффекты, конечно, имеют свой источник в структурах и процессах, протекающих в мозгу).

Создается впечатление, что здесь мы имеем дело с глав­ной концепцией общественных наук, согласно которой ха­рактер человека формируется обществом, в котором он жи­вет, или в терминах бихевиоризма — определяется усло­виями воспитания. На самом деле между этими взглядами имеется одно существенное различие. Сторонники теории социальной среды в значительной степени стоят на реля­тивистских позициях; они утверждают, что человек — это чистый лист (tabula rasa), на котором культура пишет свои письмена. Общество направляет его формирование в хорошую или дурную сторону, причем категории "хоро­шо" или "плохо" рассматриваются как этические или ре­лигиозные ценностные суждения[191] .

Выраженная здесь точка зрения исходит из того, что человек имеет имманентную цель, а его биологическое устройство (конституция) является источником нормальной жизни. У него есть возможность достигнуть полного роста и совершенного развития, если внешние условия будут благоприятствовать достижению этой цели. Это озна­чает, что существуют какие-то особые внешние условия, которые способствуют оптимальному росту человека и (если наша гипотеза корректна) развитию у него синдрома жиз­нелюбия. С другой стороны, если нет таких условий, то человек превращается в ограниченное существо, отличаю­щееся синдромом враждебного отношения к жизни. Воис­тину странно, что подобный взгляд называют "ненаучным" или "идеалистическим" те, кому и во сне не снилось усом­ниться в том, что существует определенная связь между конституцией человека, его здоровьем и нормальным фи­зическим развитием.

Нет нужды вдаваться в детали этого вопроса. У нас есть достаточно много данных в области питания, кото­рые свидетельствуют, что одни виды пищи способствуют росту и физическому здоровью организма, в то время как другие продукты и способы питания могут стать причиной дисфункций, болезней и преждевременной смерти. Хоро­шо известно также, что здоровье зависит не только от питания, но и от двигательного режима, стрессов, поло­жительных эмоций и многих других факторов. В этом от­ношении человек мало отличается от любого другого жи­вого организма. Каждый крестьянин или садовод знает, что для правильного роста растения семя нуждается в опре­деленной температуре, влажности и качестве грунта. Без этих условий семя сгниет и погибнет на корню. Растение будет обречено на смерть. При оптимальных условиях фруктовое дерево достигает максимального размера и дает замечательные плоды. При менее благоприятных услови­ях плоды будут менее удачными, а могут и засохнуть.

И поэтому нас интересует следующий вопрос: что мы должны включить в окружающие условия, необходимые для полного развития всех человеческих возможностей?

Этому вопросу посвящены тысячи книг, существуют сотни различных ответов. Я сам, разумеется, не буду даже пытаться ответить на этот вопрос в контексте дан-

ной книги. Хочу тем не менее сделать несколько общих замечаний.

Опыт истории, так же как изучение отдельных индиви­дов, показывает, что способ производства, основанный на отсутствии эксплуатации, активном интересе индивидов к труду и к жизни, способствует всестороннему развитию человека, в то время как отсутствие таких условий тормо­зит плодотворное формирование личности.

Кроме того, постепенно все большее число людей пони­мает, что разные общественные системы в разной мере способствуют развитию индивидов. Сегодня уже очевидно, что дело не в наличии или отсутствии каких-то отдель­ных обстоятельств, а в целой системе факторов. Это озна­чает, что только такое общество дает возможность для полного самовыражения личности, в котором на каждой стадии индивидуального развития человек находит усло­вия для приложения своих способностей и удовлетворе­ния своих потребностей.

Нетрудно понять, почему социальные науки никогда не ставили в центр своего внимания вопрос об оптималь­ных условиях, необходимых для развертывания личнос­ти. К сожалению, за редким исключением, обществоведы выступают как апологеты, а не как критики существую­щей социальной системы. Это связано с тем, что (в отли­чие от точных наук) результаты социальных исследова­ний почти не имеют значения для функционирования об­щественной системы. Даже напротив, ошибочные резуль­таты и поверхностные выводы часто бывают гораздо же­лательнее (для реализации идеологических задач), чем правда, которая всегда является своего рода "динамитом", угрозой существующему status quo[192] .

Кроме того, задача адекватного исследования пробле­мы осложняется часто еще и тем, что существует пред­убеждение, что людям обязательно полезно то, на что на­правлены их желания. Мы очень часто упускаем из виду, что люди сплошь и рядом желают того, что несет им не пользу, а вред, и уже сами эти желания являются симпто­мом дисфункции (внушаемости, конформизма и т. п.). На­пример, сегодня каждый знает, что зависимость от пилюль — это дело дурное, хотя очень многие их принима­ют. Но поскольку вся наша экономика направлена на фор­мирование ложных покупательских потребностей, кото­рые стимулируют ажиотаж и приносят прибыль торгов-дам, то вряд ли можно ожидать, что кто-то будет заинте­ресован в объективном критическом анализе неразумных потребностей.

Однако нас это не остановит. Почему, спрашивается, большинство людей не прибегают к доводам своего рассуд­ка, чтобы осознать свои истинные человеческие потребно­сти? Только потому, что они прошли через систему "про­мывания мозгов" и превратились в бессловесных конфор­мистов? Кроме того, мы должны спросить, почему, напри­мер, политические лидеры не видят, что система, которую они отстаивают, не способствует их собственному благу как человеческих существ? Философы Просвещения объяс­няли это жадностью и хитростью власть имущих; однако сегодня такое объяснение явно недостаточно, ибо оно не вскрывает суть проблемы.

Как показал Маркс в своей теории исторического раз­вития, человека в его стремлении изменить и улучшить социальные обстоятельства постоянно сдерживают мате­риальные факторы: географическое расположение, эколо­гия, климат, техника, культурные традиции и т. д.

Как мы видели, первобытные охотники, собиратели и земледельцы жили в сравнительно благополучной среде обитания, которая больше способствовала формированию у людей созидательных, нежели разрушительных, наклон­ностей. Однако по мере цивилизационного развития чело­век меняется, как меняется и его окружение. Он совер­шенствуется интеллектуально, делает успехи в области техники и технологии. Вместе с тем этот прогресс приво­дит, к сожалению, к развитию вредных для жизни черт характера. Мы говорили об этом, хоть и схематично, в связи с описанием общественного развития от первобыт­ных охотников до "революции городов". Чтобы обеспе­чить себе свободное время для создания культурных цен­ностей: для занятий наукой, философией или искусства­ми, человек вынужден был держать рабов, вести войны и завоевывать чужие территории. Чтобы достигнуть высо­ких результатов в известных областях (особенно в интеллектуальной деятельности, науках и искусствах), он дол­жен был создать такие условия, которые калечили его самого, ибо препятствовали его совершенствованию в других областях (прежде всего в эмоциональной сфере). А глав­ной причиной этого был недостаточный уровень творче­ского потенциала, который мог бы обеспечить непротиво­речивость цивилизованного прогресса, сосуществование науки, техники, культуры, с одной стороны, и свободно­го развертывания творческих способностей каждого инди­вида — с другой. Но условия материальной жизни имеют свои законы, и для их изменения недостаточно одного лишь желания. Если бы Земля была подобна раю, то человек наверняка не был бы так скован условиями мате­риального бытия, и ему бы, возможно, хватило разума обустроить этот мир себе во благо: чтобы все люди имели достаточно пищи и питья и при этом не утратили своей свободы. Но человек был изгнан из рая, и, согласно биб­лейскому мифу, он не может туда вернуться. Он постра­дал из-за своей собственной противоречивости, из-за кон­фликта между самим собой и природой. Мир не создан для человека, это человек в него "заброшен" и вынужден разумом своим и деятельностью строить свой человече­ский мир, свою родину, в которой он будет счастлив, ибо сможет полностью реализовать себя.

Следует отметить, что сильные мира сего (даже самые скверные из них) в основном все же шли на поводу у истории (исторической необходимости). Злодейство и ир­рациональность личности приобретали масштабный харак­тер и могли сыграть решающую роль лишь в такие перио­ды истории, когда внешние обстоятельства были благо­приятны и должны были бы способствовать человеческо­му прогрессу, однако неодолимым препятствием на пути этого прогресса становилась коррупция (как в верхних, так и в нижних слоях социальной лестницы).

Тем не менее во все времена существовали пророки, которые ясно видели цели индивидуального и общественно­го развития человека. Их "утопии" были "утопичны" не в том смысле, что они были праздными мечтами; правда, они "нигде" не были реализованы, но "нигде" не означает "никогда". Тем самым я хочу сказать, что эти идеи были утопичны постольку, поскольку в тот момент нигде не по-лучили осуществления (да и не могли, вероятно, еще осуще­ствиться), но при этом "утопическое" не означало, что они вообще неосуществимы но прошествии какого-то времени. Марксова концепция социализма нигде пока не воплоти­лась в жизнь (уж во всяком случае, не в "социалистических странах"). Сам Маркс, однако, не считал ее утопией, ибо верил, что в тот момент истории уже созрели необходимые материальные предпосылки для ее реализации[193] .

О рациональности и иррациональности инстинктов и страстей

Бытует представление, что инстинкты якобы иррациональ­ны, ибо они "работают" вопреки логике. Так ли это? И можно ли разграничить обусловленные характером влече­ния (страсти) по критерию рациональности либо иррацио­нальности?

Понятия "разум" и "рациональный" обычно имеют от­ношение к процессам мышления; под "рациональным" мышлением обычно подразумевается такой процесс, кото­рый подчиняется законам логики и неподвластен искаже­ниям со стороны аффектов, эмоций или каких-либо пато­логических состояний субъекта. Однако слова "рациональ­ный" и "иррациональный" нередко употребляются еще и по отношению к чувствам и поступкам. Так, например, экономист может назвать "нерациональным" ради эконо­мии рабочих рук вводить в производство дорогостоящую технику в такой стране, в которой налицо избыток не­квалифицированной рабочей силы (хотя и не хватает ра­бочих с высокой квалификацией). Или же он может на­звать иррациональным ежегодный расход 180 млрд. дол­ларов на вооружение (имеется в виду расход в мировом масштабе, в то время как 80% этой суммы приходится на великие державы); причем его рассуждение сводится к тому, что эти деньги идут на производство вещей, кото­рые не имеют никакого применения в мирное время.

Психиатр называет иррациональным какой-либо симп­том (например, беспричинный страх или бесконечная потребность мыть руки), ибо он считает его следствием на­рушения психики, которое повлечет за собой дополнитель­ные отклонения.

Я предлагаю называть рациональными любые мысли, чувства или действия, которые способствуют адекват­ному функционированию и росту целостной системы (ча­стью которой они являются), а все, что имеет тенден­цию к ослаблению или разрушению целого, считать ирра­циональным. Совершенно очевидно, что только эмпири­ческий анализ всей системы сможет показать, что в ней является рациональным, а что — нет[194] .

Если применить такое понятие рациональности к ин­стинктам (естественным влечениям), то неизбежно при­ходишь к выводу, что они вполне рациональны. С пози­ций дарвинизма функция инстинктов состоит именно в том, чтобы поддерживать жизнь на адекватном уровне и способствовать выживанию отдельного индивида и вида. Зверь ведет себя рационально именно потому, что он пол­ностью руководствуется инстинктами. И человек посту­пал бы рационально, если бы его поведение преимуще­ственно было детерминировано инстинктами. Поиск пищи, оборонительная агрессия (или бегство), сексуальные же­лания никогда не ведут к иррациональному поведению, если только они имеют естественные объекты заинтересо­ванности (стимулы). Причина иррациональности состо­ит не а том, что человек действует инстинктивно, а в том, что ему не хватает этой инстинктивности.

А как обстоит дело с рациональностью тех страстей, которые обусловлены характером? С точки зрения наше­го критерия рациональности мы должны уметь их разгра­ничить. Страсти, поддерживающие жизнедеятельность организма, следует считать рациональными, ибо они спо­собствуют росту и благополучию живой системы. А те страсти, которые "душат" все живое, следует считать ир­рациональными, ибо они мешают росту и здоровому фун­кционированию организма. Здесь, однако, требуется еще одно уточнение. Человек становится деструктивным и же­стоким оттого, что у него сложились неблагоприятные условия, недостаточные для дальнейшего роста. И при данных обстоятельствах ему, как говорится, иного не дано. Его страсти иррациональны в сравнении с нормальными возможностями человека, и в то же время с точки зре­ния особых обстоятельств жизни данного конкретного ин­дивида в них есть какая-то своя рациональность. То же самое относится и к историческому процессу. "Мегамашины" античности были в этом смысле рациональными; даже фашизм и сталинизм не были лишены своей рациональ­ности, если рассматривать их с точки зрения единственно возможного пути развития в конкретных исторических условиях. Этот аргумент как раз и приводят их апологе­ты; однако еще нужно доказать, что там действительно не было альтернативных исторических возможностей[195] .

Однако я хотел бы еще раз повторить, что разруши­тельные для жизни страсти — это тоже своеобразный от­вет на экзистенциональные потребности человека (как и другие страсти, способствующие жизни, созидательные). И те и другие неразрывно связаны с человеком. И первые страсти развиваются неизбежно, если отсутствуют реаль­ные предпосылки для реализации вторых. Человека де­структивного можно назвать грешником, ибо разрушитель­ность — это грех, но ведь он все равно человек. Он ведь не деградировал до стадии животного существования и не руководствуется животными инстинктами. Он не может изменить устройство своего мозга... Его можно рассматри­вать как экзистенциального отступника, как человека, которому не удалось стать тем, кем он мог бы стать соот­ветственно своим экзистенциальным способностям. Во вся­ком случае у человека всегда есть две реальные возможно­сти: либо остановиться в своем развитии и превратиться в порочное существо, либо полностью развернуть свои спо­собности и превратиться в творца. А какая из этих воз­можностей станет действительностью — это во многом за­висит от того, есть ли в обществе условия для роста и развития индивида или нет.

К этому следует прибавить следующее: когда я говорю, что формирование личности зависит от социальных условий и что общество несет за нее ответственность, я этим вовсе не хочу сказать, что человек является только объектом, беспомощным продуктом внешних обстоятельств. Нет, внешние факторы только способствуют или препятствуют развитию определенных черт характера и определенных границ, в рамках которых он действует. Тем не менее каж­дый человек сохраняет свой собственный разум, свою волю, а также неповторимые особенности своего индивидуально­го развития. Не история делает человека, а человек тво­рит исторический процесс. И только догматическое мыш­ление — результат лености духа — пытается конструиро­вать упрощенные схемы бытия по принципу "или — или"; такие схемы только препятствуют истинному проникнове­нию в суть дела[196] .

Психологическая функция страстей

Чтобы выжить, человек должен получить удовлетворение своих физических потребностей, а его инстинкты застав­ляют его действовать в том направлении, которое требует­ся для выживания. Если бы его поведение определялось преимущественно инстинктами, то у него бы не было осо­бых жизненных проблем и при условии достаточного ко­личества пищи, он превращался бы просто в "довольную корову"[197] .

Однако удовлетворение одних лишь физиологических потребностей не делает человека счастливым и не гаран­тирует ему благополучное состояние. Его проблема не ре­шается таким образом, что он может сперва удовлетво­рить свои физические (телесные) нужды, а затем (как не­кую роскошь) может допустить развитие страстей, свой­ственных его характеру; ведь эти страсти с самого его рождения присутствуют в его личности и часто властвуют над ним не меньше, чем его биологические инстинкты.

Если мы внимательнее рассмотрим индивидуальное и массовое поведение, то мы обнаружим, что сексуальные потребности и голод составляют сравнительно малую долю среди всех прочих мотивов поведения. Стержнем мотивационной сферы человека являются страсти — на рацио­нальном и иррациональном уровне: потребность в люб­ви[198] , нежности и солидарности, в свободе и правде, в со­хранении чести и совести. Человеком владеют такие стра­сти, как жажда власти, подчинения и разрушения; такие слабости, как нарциссизм, жадность, зависть и тщесла­вие. Эти страсти влекут его по жизни, становятся причи­ной волнений и тревог; они дают пищу не только для сновидений, но и являются источником, который питает все религии мира, все мифы и легенды, искусство и лите­ратуру, — короче, все, что придает жизни вкус и цвет, что делает ее интересной и значимой, ради чего стоит жить. Под давлением страстей одни люди рискуют жиз­нью, другие способны наложить на себя руки, если не могут достигнуть предмета своей страсти. (При этом уме­стно напомнить, что никто не совершает самоубийства из-за сексуального голода или по причине нехватки про­дуктов питания.) Характерно, что интенсивность страстей не зависит от характера мотива: и любовь, и ненависть могут быть источником одинаково сильных страданий.

В том, что это так, вряд ли можно усомниться. Гораздо труднее ответить на вопрос: почему это так? И все же напрашиваются кое-какие гипотезы.

Истинность моей первой гипотезы можно проверить только с помощью нейрофизиологии. Поскольку мозг по­стоянно нуждается в возбуждении (мы об этом уже гово­рили), не исключено, что эта потребность прямо обуслов­ливает необходимость такого раздражения, которое вызы­вается страстями; ведь именно страсти обеспечивают наи­более продолжительное возбуждение.

Вторая гипотеза вторгается в область, которую мы в этой книге достаточно подробно обсудили, — я имею в виду уникальность человеческого опыта. Как уже говори­лось, у человека есть самосознание; он сознает себя как личность, понимает беспомощность изолированного инди­вида, и этот факт, по всей видимости, заставляет его стра­дать, делает невозможным довольствоваться растительным образом жизни.

Это прекрасно понимали и использовали в своем твор­честве представители самых разных культурных эпох: философы и драматурги, поэты и романисты. В самом деле, можно ли всерьез поверить в то, что стержнем Эди­повой трагедии является фрустрация, связанная с сексу­альными желаниями Эдипа по отношению к своей мате­ри? Можно ли вообразить, что Шекспир написал своего "Гамлета" ради того, чтобы показать, как вокруг главно­го героя развивается сексуально-фрустрационная колли­зия? Но ведь именно эти идеи отстаивают классики пси­хоанализа, а вместе с ними и другие современные редук­ционисты.

Инстинкты человеку необходимы, но это тривиальность; зато страсти, которые концентрируют его энергию на до­стижении желанной дели, можно отнести к сфере возвышенного "духовного", "святого". В систему тривиального входит "добыча продовольствия"; в сферу "духовного" вхо­дит то, что возвышает человека над чисто телесным суще­ствованием, — это сфера, в которую человек включен всей своей судьбой, когда жизнь его поставлена на карту; это сфера глубинных жизненных смыслов, потаенных стиму­лов, определяющих образ жизни и стиль поведения каж­дого человека[199] .

Пытаясь вырваться из оков тривиальности, человек ищет приключений, которые позволят ему перешагнуть границы простого бытия. И потому так манят и волну­ют перспективы самовыражения в любой форме: будь то благодеяние, страшный грех, творческое созидание или разрушительный вандализм. Героем становится тот, у кого хватило мужества преступить грань "без страха и сомнения". Обывателя уже за то можно считать героем, что он пытается хоть как-то проявить себя и заслужить поощрение. Его толкает вперед потребность придать смысл собственной жизни и в меру своего понимания дать волю своим страстям (хоть и не выходя за рамки дозволенного).

Эта картина нуждается еще в одном дополнении. Ин­дивид живет в обществе, которое снабжает его готовыми моделями мышления и поведения, эти стереотипы созда­ют у человека иллюзию смысла жизни. Так, например, в нашем обществе считается, что если человек "сам зараба­тывает себе на хлеб", кормит семью, является хорошим гражданином, потребителем товаров и развлечений, то его жизнь полна смысла. И хотя такие представления в со­знании большинства людей сидят очень крепко, они все же не имеют для них настоящего значения и не могут восполнить отсутствие внутреннего стержня. Внушенные стереотипы постепенно утрачивают свою силу и все чаще не срабатывают. Об этом свидетельствует рост наркома­нии, снижение уровня интересов, интеллектуальной и твор­ческой активности населения, а также рост преступнос­ти, насилия и деструктивности.

XI. ЗЛОКАЧЕСТВЕННАЯ АГРЕССИЯ: ЖЕСТОКОСТЬ И ДЕСТРУКТИВНОСТЬ

Кажущаяся деструктивность

От деструктивности следует отличать некоторые извест­ные с давних пор эмоциональные состояния, которые со­временному исследователю нередко кажутся доказатель­ством прирожденной деструктивности человека. Серьезный анализ показывает, что они хотя и приводят к деструк­тивным действиям, но не обусловлены страстью к разру­шению.

Примером такого эмоционального состояния может быть желание, обозначаемое как "жажда крови". Практически пролить кровь человека — означает убить его; поэтому выражения "убивать" и "проливать кровь" употребляются в литературе как синонимы. Возникает вопрос: может быть, в древности существовали какие-то ритуалы, связанные с проливанием крови, а не с жаждой убивать.

На глубинном, архаическом уровне переживания кровь ассоциируется с каким-то "особым соком". В общем виде понятие "кровь" приравнивается к понятиям "жизнь" и "жизненная сила". Кроме того, кровь издавна считается одной из трех основных субстанций живого тела, в то время как остальные две субстанции составляют молоко и семя. Семя — это выражение мужской силы, молоко — символ женственности, "материнства" и созидания. Во многих культах и ритуалах молоко и семя считались свя­щенными. В крови разница между мужским и женским началом стирается. В глубиннейших слоях переживания человек каким-то магическим образом захватывается са­мой жизненной силой, если он проливает кровь. Применение крови в религиозных целях хорошо извест­но. Священники храма в Иерусалиме, совершая богослу­жение, разбрызгивали кровь убитых животных. Жрецы ацтеков приносили в жертву богам еще трепещущие серд­ца своих жертв. Во многих ритуальных обрядах братские узы символически скреплялись кровью.

Поскольку кровь является "соком жизни", то нередко прилив жизненных сил напрямую связывают с выливани­ем чужой крови. На ритуальных оргиях в честь Вакха и богини Геры обязательным было поедание сырого мяса и выпивание крови. А на Крите во время праздников Дио­нисия было принято зубами рвать мясо туш только что заколотых и еще живых животных. Подобные ритуалы встречаются также в культе многих хтонических* богов и богинь. Бурке утверждает, что арийцы, вторгшиеся в Ин­дию, презирали аборигенов (Dasyu-Inder) за то, что те спо­собны были есть сырое мясо людей и зверей. Это отвраще­ние они выразили, назвав аборигенов "сыроедами"[200] .

О ритуальных кровопролитиях нам напоминают обычаи ныне живущих примитивных народов при определенных религиозных церемониях. Так, у индейцев хаматса на се­веро-западе Канады есть обычай, когда во время религи­озной церемонии у человека откусывают кусочек мяса руки, ноги или груди[201] . Поскольку кровь считается полез­ной для здоровья, то и сегодня встречаются разные фор­мы "терапии", связанные с видом крови. В Болгарии, на­пример, человеку, пережившему сильный страх, дают съесть трепещущее сердце только что убитого голубя, — считается, что это поможет преодолеть страх. Даже в рим­ском католицизме сохранился древний обычай называть церковное вино кровью Христа. И, конечно, было бы не­допустимым упрощением связывать этот ритуал с де­структивными инстинктами и не видеть в нем жизне­утверждающего начала.

Современный человек связывает кровопролитие только с деструктивностью. С точки зрения "реализма" это так и есть. Но если взять не сам по себе акт кровопролития, а проследить его значение в глубинных пластах человече­ской психики, то можно прийти к совершенно иным ассо­циациям: пролив кровь (свою или чужую), человек сопри­касается с энергией жизни.

На архаическом уровне этот акт сам по себе был уже достаточно сильным переживанием, а когда кровь проли­валась к тому же во имя богов, то это было актом вели­чайшего поклонения. И здесь вовсе не обязательно дол­жен был присутствовать разрушительный мотив. Сход­ные соображения, возможно, имеют отношение и к людо­едству.

У представителей теории врожденной деструктивности каннибализм фигурирует нередко чуть ли не как основ­ной аргумент. Они указывают на то, что в пещере Чжоукоудянь находили черепа, из которых мозг был изъят через основание черепа. Предполагали, что это делалось ради поедания мозгов, которое якобы было присуще лю­доедам. Такая возможность, конечно, не исключена, но она скорее соответствует мировоззрению современного по­требителя. Гораздо убедительнее выглядит объяснение, согласно которому мозг использовался в ритуально-маги­ческих целях. Такую точку зрения высказал А. Бланк, который установил большое сходство между черепом си­нантропа и человека, найденного в Монте-Чирчео спустя почти полмиллиона лет. Если эта интерпретация верна, то и в отношении ритуального каннибализма и ритуаль­ного кровопролития можно сделать аналогичное предпо­ложение.

Ясно, что у "примитивных" племен нового времени (в последние два-три столетия) был широко распространен каннибализм вовсе не ритуального свойства. Но все, что мы знаем о доисторических охотниках, а также о харак­тере еще и ныне живущих примитивных охотников, гово­рит о том, что они не были убийцами и потому маловеро­ятно, чтобы они были каннибалами. Л. Мэмфорд по этому поводу ясно формулирует свою мысль: "Так как прими­тивный человек не был способен к таким проявлениям жестокости, как пытки и массовое уничтожение людей, то вряд ли мы имеем право обвинять его в убийстве собрата ради собственного пропитания". Таким образом, я только хотел предостеречь читателя от того, чтобы любое разрушительное поведение слишком поспешно объявлять следствием врожденной деструктив­ности, вместо того чтобы выяснить для себя, как часто за таким поведением стоят религиозные и другие вовсе не разрушительные мотивы. Ибо в противном случае стира­ется грань между ритуальным кровопролитием и настоя­щей жестокостью и не получает должной оценки подлин­ная деструктивность, к анализу которой мы сейчас пере­ходим.

Спонтанные формы

Деструктивность[202] встречается в двух различных формах: спонтанной и связанной со структурой личности. Под пер­вой формой подразумевается проявление дремлющих (нео­бязательно вытесняемых) деструктивных импульсов, ко­торые активизируются при чрезвычайных обстоятельствах, в отличие от деструктивных черт характера, которые не исчезают и не возникают, а присущи конкретному инди­виду в скрытой или явной форме всегда.

Исторический обзор

Богатейшие и ужасающие документы относительно спон­танных форм деструктивности нам дают летописи циви­лизованных народов. История войн является хроникой безжалостных убийств и пыток, жертвами которых стано­вились и мужчины, и женщины, и дети. Часто возникает впечатление какой-то вакханалии — когда разрушитель­ную лавину не в силах удержать никакие моральные или рациональные соображения. Убийство было еще самым мягким проявлением деструктивности. Оно не считалось жестокостью и не утоляло "жажду крови"; мужчин каст­рировали, женщинам вспарывали животы, пленных са­жали на кол, распинали или бросали на растерзание львам. Трудно даже перечислить все виды жестокости, изобретен­ные человеческой фантазией. Мы сами были свидетелями, как во время разделения Индии сотни тысяч индусов и мусульман в бешенстве убывали друг друга, а в Индоне­зии в ходе проведения антикоммунистической "чистки" в 1965 г. были истреблены от 400 тысяч до миллиона дей­ствительных или мнимых коммунистов вместе со многими китайцами. Далее мне придется описывать такие примеры человеческой жестокости, которые всем хорошо известны и которые обычно упоминаются всеми теми, кто хочет доказать, что деструктивность является врожденной.

Причины деструктивности будут рассмотрены позднее при описании садизма и некрофилии. Здесь же я только приведу примеры деструктивности, не связанной со струк­турой характера. Хотя эти спонтанные взрывы разруши­тельности тоже не проявляются безо всякой причины. Во-первых, всегда имеются внешние обстоятельства, стиму­лирующие их, как, например, войны, религиозные или политические конфликты, нужда и чувство обездоленнос­ти. Во-вторых, есть также субъективные причины — вы­сокая степень группового нарциссизма на национальной или религиозной почве (например, в Индии) или склон­ность к состояниям транса (как в определенных районах Индонезии) и т. д. Спонтанные проявления агрессивности обусловлены не человеческой природой, а тем деструктив­ным потенциалом, который произрастает в определенных постоянно действующих условиях. Однако в результате внезапных травмирующих обстоятельств этот потенциал мобилизуется и дает резкую вспышку. По-видимому, без провоцирующих факторов деструктивная энергия народов дремлет. Поэтому в данном случае вряд ли можно гово­рить о постоянном лоточнике энергии, который наблюда­ется в деструктивном характере.

Деструктивность отмщения

Агрессивность из мести — это ответная реакция индивида на несправедливость, которая принесла страдания ему или кому-либо из членов его группы. Такая реакция отличает­ся от обычной оборонительной агрессии в двух аспектах. Во-первых, она возникает уже после того, как причи­нен вред, и потому о защите от грозящей опасности уже говорить поздно. Во-вторых, она отличается значительно большей жестокостью и часто связана с половыми извра­щениями. Не случайно в языке бытует выражение "жаж­да мести". Вряд ли нужно объяснять, насколько широка сфера распространения мести (как у отдельных лиц, так и у групп). Известно, что институт кровной мести существу­ет практически во всех уголках земного шара: в Восточ­ной и Северо-Восточной Африке, в Верхнем Конго, в За­падной Африке, у многих племен Северо-Восточной Ин­дии, в Бенгалии, Новой Гвинее, Полинезии и (до недавне­го времени) на Корсике. Кровная месть является священ­ным долгом: за убийство любого представителя семьи, племени или клана должен понести кару тот клан, к. ко­торому принадлежал убийца. Институт кровной мести де­лает кровопролитие бесконечным. Ведь наказанием за пре­ступление становится тоже убийство, которое в свою оче­редь ведет к новому витку мести, и так без конца. Теоре­тически кровная месть является бесконечной цепью, и она действительно приводит нередко к истреблению целых се­мей или больших групп. Кровная месть в порядке исклю­чения встречается даже среди очень миролюбивых наро­дов, например у гренландцев, которые не знают, что такое война, но знают кровную месть и не испытывают по этому поводу каких-либо страданий.

Не только кровная месть, но и все формы наказания — от самых примитивных до самых совершенных — явля­ются выражением мести. Классической иллюстрацией это­го служит lex talionis (закон возмездия: око за око, зуб за зуб) Ветхого завета. Угрозу наказывать детей за вину от­цов до третьего и четвертого поколения следует рассмат­ривать как выражение мести Бога, заповеди которого были нарушены, хотя одновременно мы видим попытку смяг­чить эту угрозу в форме обещания творить "милость до тысяч родов любящим Меня и соблюдающим заповеди Мои". Ту же самую мысль мы встречаем у многих других народов — например, у якутов есть закон, который гла­сит: "Если пролилась кровь человека, она требует искуп­ления". У якутов потомки убитого мстят потомкам убий­цы до девятого колена.

Нельзя не согласиться, что кровная месть и закон о наказании выполняют определенную социальную роль в обеспечении стабильности общества. Если эта функция отсутствует, то жажда мести находит иное выражение. Так, проиграв войну 1914-1918 гг., немцы были охвачены же­ланием мести и хотели во что бы то ни стало отплатить за несправедливые условия Версальского договора... Извест­но, что даже ложная информация о злодеяниях может вызывать сильнейшую ярость и жажду мести. Так, Гит­лер, прежде чем напасть на Чехословакию, приказал рас­пространять слухи о жестоком отношении к немецкому меньшинству на территории Чехословакии. Массовое кро­вопролитие в Индонезии в 1965 г. началось после сообще­ния о зверском убийстве нескольких генералов, которые были противниками Сукарно.

Одним из наиболее ярких проявлений мстительной па­мяти поколений является бытующая уже две тысячи лет ненависть к евреям, которые якобы распяли Христа. Ре­путация "христопродавцев" стала одной из главных при­чин воинствующего антисемитизма.

Почему мстительность является такой глубоко укоре­нившейся и интенсивной страстью? Попробуем поразмыш­лять. Может быть, в мести в какой-то мере замешаны элементы магического или ритуального характера? Если уничтожают того, кто совершил злодеяние, то этот посту­пок как бы оказывается вытеснен магическим способом в результате расплаты. Это и сегодня еще находит свой от­звук в языке: "Преступник поплатился за свою вину". По крайней мере теоретически после отбытия наказания пре­ступник равен тому, кто никогда не совершал преступле­ния. Месть можно считать магическим исправлением зла. Но даже если это так, то возникает вопрос, почему так сильно это стремление к искуплению, к благу, к добру? Может быть, у человека есть элементарное чувство спра­ведливости, исконное ощущение экзистенциального равен­ства всех людей? Ведь каждого из нас в муках родила мать, каждый когда-то был беспомощным ребенком, и все мы смертны[203] . И хотя человек порой не может противить­ся злу и страдает, но в своей жажде мести он пытается вытеснить это зло, избавиться от него, забыть, что ему когда-то был причинен вред. (По-видимому, такого же рода корни имеет и зависть. Каин не мог перенести, что он был отвергнут, в то время как его брат был принят. Все про­изошло само собой, он был не в состоянии что-либо изме­нить. И эта несправедливость вызвала в нем такую за­висть, что он не нашел другого способа расплаты, как убийство Авеля.) Однако для мести должны существовать еще и другие причины. По всей видимости, человек тогда берется вершить правосудие, когда он теряет веру... В своей жажде мести он больше не нуждается в авторитетах, он "высший судия", и, совершая акт мести, он сам себя чув­ствует и ангелом, и Богом... это его звездный час.

Можно найти еще целый ряд причин. Например, рас­смотреть ряд жестокостей с нанесением телесных повреж­дений. Разве кастрация (или просто пытки) не противоре­чит элементарным общечеловеческим требованиям совес­ти? Разве совесть не препятствует совершению бесчеловеч­ных поступков под влиянием чувства мести? А может быть, здесь проявляется механизм защиты от собственной де­структивности: лучше совершить месть чужими руками и сказать: вот тот (другой человек, палач) способен на жес­токость, а я — нет.

Чтобы ответить на эти вопросы, необходимо дальней­шее исследование феномена мести.

Высказанные выше соображения, по-видимому, опира­ются на представление о том, что жажда мести как глу­бинное чувство личности присуща всем людям. Однако факты не подтверждают это предположение. Несмотря на то что потребность в мести довольно широко распростра­нена, ее проявления существенно отличаются по характе­ру и интенсивности в разных культурах[204] , а уж тем более у отдельных индивидов. Эти различия обусловлены це­лым рядом факторов и причин. Одним из таких факторов является отношение к собственности — к проблеме бо­гатства и бедности. Так, например, человек (или группа), не располагающий огромным богатством, но все же доста­точно обеспеченный, чтобы не скупиться и не думать с тревогой о завтрашнем дне, способен радоваться жизни и не "делать трагедию" из временной неудачи, принесшей некоторый материальный ущерб. В то время как настоящий богач с недоверчивым характером скупца и накопи­теля воспринимает всякую утрату как непоправимую тра­гедию.

Мне кажется, что жажда мести поддается вполне опре­деленному шкалированию. При этом на одном конце шка­лы находятся люди, совершенно лишенные мстительных чувств: это те, кто достиг в своем развитии уровня, соот­ветствующего христианскому и буддистскому идеалу чело­века. Зато на другом конце этой шкалы располагаются люди с робким накопительским характером, нарциссы выс­шего ранга, у которых даже малейший ущерб своей персо­не вызывает бурю мстительных эмоций (настоящую жаж­ду мести). Этому типу примерно соответствует человек, требующий, чтобы жулик, который украл у него пару дол­ларов, был сурово наказан. Это также профессор, кото­рый, помня обидное высказывание студента в свой адрес, откажется рекомендовать его при устройстве на работу или даст плохую рекомендацию. Это покупатель, жалую­щийся директору магазина на плохое обслуживание и тре­бующий обязательно, чтобы продавец был уволен. Во всех этих случаях мы имеем дело с жаждой мести как устойчи­вой чертой характера.

Экстатическая деструктивность

Если человек страдает сознанием одиночества, беспомощ­ности и тоски, он может попытаться преодолеть свое эк­зистенциальное бремя путем перехода в состояние экста­тического транса, где он (как бы "вне себя") приходит к единению с самим собой и с природой. Для этого есть много возможностей. Одна из них дана человеку природой в форме сексуального акта. Это кратковременный экстаз, который можно назвать естественным прототипом полно­ценной концентрации... При этом сексуальный партнер может быть подключен к сопереживанию, а может, и нет: очень часто для обоих партнеров это остается актом само­любования, хотя при этом каждый, возможно, и благода­рен партнеру за вызванные чувства и за совместное дей­ство (которое нередко оба называют любовью).

Мы уже упоминали о других, более устойчивых и ин­тенсивных способах получения экстаза. Мы встречаемся сними в религиозных культах (например, в экстатических танцах), при употреблении наркотиков, в сексуальных оргиях или в состоянии транса... Прекрасным примером такого состояния являются принятые на Бали церемо­нии, ведущие к трансу. Они особенно интересны при из­учении феномена агрессивности, так как в одном из та­ких церемониальных танцев[205] используется малайский кин­жал (которым танцоры наносят резаные раны себе или друг другу).

Существуют также другие формы экстаза, при которых ненависть и агрессивность оказываются в центре внима­ния. Возьмем, к примеру, обряд инициации, известный германским народам. Фридрих Клюге в своем этимологи­ческом словаре пишет: "В древнегерманском языке слово «berserkr» (от beri — Bar — «медведь» и serkr — «одея­ние») означает воина, одетого в медвежью шкуру".

Речь идет об обряде посвящения. Юноша подвергает­ся ритуальному испытанию, в ходе которого он иденти­фицирует себя с медведем. Посвященный таким образом обычно становится агрессивным. Он рычит, как медведь, и пытается кого-нибудь укусить. Достигнуть состояния такого транса — дело нелегкое, а выдержать его с чес­тью означает положить начало мужской взрослости и независимости. В словах "furor teutonicus" ("гнев тев­тонца") находит отражение священный и магический ха­рактер этого состояния буйства. Многие признаки этого ритуала весьма примечательны. Вначале речь идет о яро­сти как самоцели; такая ярость не направлена на врага и не является следствием специальной провокации: оскорбления, ущерба и т. д. Главной целью является достижение состояния, близкого к трансу, при котором человек преисполнен всепоглощающим чувством ярости. Не исключено, что такое состояние обеспечивалось спе­циальными средствами типа наркотиков. Для достиже­ния такого чувства экстаза необходима абсолютная сила ярости. Далее речь идет о состояниях, основанных на традиционном коллективном чувстве. Они связаны с ме­ханизмами заражения, группового коллективного дей­ства, массового психоза и т. д. В самой последней фазе это уже попытка возврата в животное состояние (в дан­ном случае — медведя), когда посвященный ведет себя как хищник. И все же здесь речь идет о временном, а не о хроническом состоянии ярости.

Другой ритуал, при котором также наблюдается запре­дельное состояние буйства и деструктивности, до настоя­щего времени сохранился в маленьком испанском городе[206] . Там ежегодно в определенный день на главной пло­щади собираются мужчины, каждый с большим или маленьким барабаном. Ровно в полночь они начинают бить в барабаны, и этот бой продолжается 24 часа. Немного времени требуется, чтобы участники этого грохота впали в состояние, близкое к буйному безумию. Через 24 часа ритуал окончен. На многих барабанах кожа разорвана в клочья, у барабанщиков распухли и кровоточат ладони. Но самое примечательное — лица участников. Это невме­няемые мужские лица, которые не выражают ничего, кроме дикой ярости[207] . Нет сомнения, что барабанный бой вы­зывает мощный разрушительный импульс, который, уси­ливаясь, достигает эффекта резонанса. Если вначале ритм просто помогает войти в состояние транса, то в конце ритуала коллективный экстаз охватывает каждого настоль­ко, что люди не чувствуют ни боли в руках, ни физиче­ской усталости, а, охваченные одной всепоглощающей страстью, в полном самозабвении барабанят беспрерывно 24 часа.

Поклонение деструктивности

С деструктивностью экстаза можно в какой-то мере срав­нить поведение человека, живущего в состоянии хрони­ческой ненависти. Это совсем не то, что мгновенная вспыш­ка гнева, это концентрация отрицательной энергии и ко­лоссальная целеустремленность личности, все силы кото­рой направлены на то, чтобы разрушать. Здесь перманент­ное служение идеалу разрушения, принесение своей жиз­ни в жертву кумиру.

Эрнст фон Саломон и его герой Керн. Клинический случай поклонения идолу разрушения

Блистательно иллюстрирует этот феномен автобиографи­ческий роман Эрнста фон Саломона, который в 1922 г. принимал участие в убийстве талантливого человека, ли­берально настроенного германского министра иностранных дел Вальтера Ратенау. Фон Саломон родился в 1902 г. Когда в 1918 г. в Германии разразилась революция, он был юнкером. Он ненавидел и революционеров, и в не меньшей мере представителей средней буржуазии, кото­рые, по его мнению, были достаточно обеспечены в жиз­ни, чтобы жертвовать собою ради нации. (Иногда он сим­патизировал радикальному крылу левых революционеров, так как и они хотели разрушить существующий порядок.)

Фон Саломон подружился с фанатически настроенной группой бывших офицеров-единомышленников; к ним от­носился и Керн, который позднее убил Ратенау. Фон Саломона затем арестовали и приговорили к пяти годам тюрьмы[208] .

Фон Саломона, как и его героя Керна, можно рассмат­ривать в качестве прототипа нациста, однако, в отличие от нацистов, он и его группа были свободны от оппорту­низма.

В своем автобиографическом романе фон Саломон гово­рит сам о себе: "С ранних пор я получал от разрушения особое наслаждение. Мне нравилось наблюдать, как у че­ловека от ежедневных страданий постепенно уменьшался запас его прежних представлений и ценностей, как разле­тались в прах его идеалистические желания, мечты и на­дежды, как он превращался в кусок мяса, сплошной ко­мок нервов, обнаженных и вибрирующих, словно туго на­тянутые струны в прозрачном воздухе".

Как явствует из этого описания, Саломон не всегда поклонялся идолу разрушения. Вероятно, на него оказа­ли влияние его друзья, особенно Керн, который произвел на него огромное впечатление своим фанатизмом. Одна беседа между фон Саломоном и Керном очень характерна: она показывает Керна как олицетворение абсолютной де­структивности. Фон Саломон начинает разговор со слов: "Я хочу большего. Не хочу быть жертвой. Я хочу видеть империю поверженной в прах, за это я сражаюсь. Я хочу власти. Хочу испытать всю сладость жизни, все радости этого мира. Это моя цель — и она стоит средств".

Керн горячо ему отвечает: "...хватит сомнений! Скажи мне, разве существует большее счастье, чем в нас самих, когда у нас есть власть и сила и право сильного, которое пьянит нас и наполняет нашу жизнь".

Через несколько страниц Керн говорит: "Я бы не вы­нес, если бы расколотое на куски, поверженное отечество снова возродилось в нечто великое... Нам не нужно «счас­тье народа». Мы боремся, чтобы заставить его смириться со своей судьбой. Но если этот человек (Ратенау) еще раз подарил бы народу веру, если бы он снова вселил в их души ту веру и ту волю к победе, которая вела их на войну и которая трижды была разбита в той войне, если бы она воскресла, я бы этого не перенес".

На вопрос о том, как он, кайзеровский офицер, смог пережить день революции, он отвечает: "Я не пережил его. Я, как приказывала мне честь, пустил себе пулю в лоб 9 ноября 1918 г. Я мертв, то, что осталось во мне живого, это — не я. Я не знаю больше своего «Я» с этого дня... Я умер за нацию, и все во мне живет только ради нации. А иначе как бы я мог вынести все, что происходит? Я делаю то, что должен. Поскольку я должен был умереть, я умираю каждый день. Все, что я делаю, есть результат одной-единственной мощной воли: я служу ей, я предан ей весь без остатка. Эта воля хочет уничтожения, и я уничтожаю... а если эта воля меня покинет, я упаду и буду растоптан, я знаю это" (Курсив мой. — Э. Ф.).

Мы видим в рассуждениях Керна ярко выраженный ма­зохизм, который делает его послушным орудием высшей власти. Но самое интересное в этой связи — всепоглоща­ющая сила ненависти и жажда разрушения, этим идолам он служит не на жизнь, а на смерть.

Трудно сказать, что более всего повлияло на Саломо­на — самоубийство Керна, которое тот совершил, чтобы избежать ареста, или крушение его политических идеалов, — но складывается впечатление, что стремление к власти и радости жизни у Саломона уступило место абсо­лютной ненависти. В тюрьме он чувствовал себя настоль­ко одиноко, что ему было невыносимо, когда директор пытался приблизить его к себе "человеческим обращени­ем". Он не выносил вопросов своих сотоварищей: "Я спря­тался в свою капсулу... кругом были враги... я ненави­дел чиновника, открывшего дверь, тюремщика, который приносил баланду, собак, лаявших под окном. Я боялся радости" (Курсив мой. — Э. Ф.). Дальше он описывает, как его раздражало цветущее во дворе миндальное дере­во. Он сообщает о своей реакции на третье рождество в тюрьме, когда директор попытался сделать для заклю­ченных какой-то праздник, чтобы помочь им забыться:

Но я не хочу ничего забывать. Будь я проклят, если я все забуду. Я хочу помнить каждый день и час. Память мне дает силы ненавидеть. Я не хочу забывать обиды, ни одного косо­го взгляда... или высокомерного жеста... Я хочу помнить каждую подлость, каждое слово, которое меня когда-либо ранило. Я хочу оставить в памяти и каждое лицо, и каждое впечатление, и каждое имя. Я хочу навсегда сохранить этот омерзительный опыт жизни со всей его грязью. Единствен­ное, что я хочу забыть, так это те крохи добра, которые встретились на моем пути (Курсив мой. — Э. Ф.).

В определенном смысле можно было бы говорить о Саломоне, Керне и их небольшом круге как о революци­онерах. Они стремились к тотальному разрушению су­ществующей социальной и политической системы и хо­тели заменить ее националистическим, милитаристским порядком, о котором вряд ли у них было конкретное представление. Но революционера характеризует не толь­ко желание свергнуть старый порядок. Если внутри его мотивации нет любви к жизни и свободе, то это не рево­люционер, а просто деструктивный мятежник. (Это от­носится ко всем, кто, участвуя в настоящем революци­онном движении, движим только страстью к разруше­нию.) И когда мы анализируем психическую реальность таких людей, то убеждаемся, что они были разрушите­лями, а не революционерами. Они не только ненавидели своих врагов, они ненавидели саму жизнь. Это видно и в заявлении Керна, и в рассказе Саломона о его ощущени­ях в тюрьме, о реакции на людей и на саму природу. Он был совершенно неспособен к положительной реакции на какое-либо живое существо.

Исключительность, неордионарность его реакций тот­час бросается в глаза, когда вспоминаешь поведение на­стоящих революционеров в их частной жизни и, особен­но, в тюрьме. Невольно вспоминаются знаменитые пись­ма Розы Люксембург из тюрьмы, когда она с поэтической нежностью описывает птицу, которую могла наблюдать из своей камеры. Письма, в которых нет и следа горечи. Да не обязательно приводить пример такой незаурядной личности, как Роза Люксембург. В тюрьмах разных стран были и есть тысячи и сотни тысяч революционеров, в которых нисколько и никогда не ослабевала любовь ко всему живому...

Чтобы понять, почему люди тина Керна и фон Саломо­на искали свое выражение в ненависти и разрушении, нужно немного больше узнать об их жизни. К сожале­нию, мы не располагаем данными и должны довольство­ваться тем, что знаем хотя бы одну предпосылку для про­израстания ненависти. Все их нравственные и социальные ценности рухнули. Их представления о национальной гор­дости, их феодальные представления о чести и послуша­нии — все это потеряло свой смысл, когда пала монар­хия. (Хотя на самом деле не военное поражение союзни­ков разрушило их полуфеодальный мир, а победоносное шествие капитализма внутри Германии...) Их офицерские звания и ценности потеряли свой смысл (кто знал, что их профессиональные акции так скоро снова пойдут в гору, всего лишь спустя 14 лет). Утрата смысла жизни, социальных корней достаточно хорошо объясняет жаж­ду мести и культивирование в себе ненависти. Однако мы не знаем, в какой мере эта деструктивность одновременно соответствовала структуре личности, сложившейся задолго до первой мировой войны. Это, вероятно, относится прежде всего к Керну, в то время как позиция Саломона была менее определенной и сформировалась под сильным влия­нием Керна. Очевидно, Керн — это действительно пред­ставитель некрофильского типа личности, который мы подробно будем рассматривать позднее. Я коснулся его уже здесь, поскольку он ярко иллюстрирует поклонение идолу ненависти. Дополнительный анализ этого и многих других случа­ев деструктивности, особенно в группах, дает массу инте­ресных данных. Возьмем эффект стимулирования "агрес­сивного поведения". Например, реакция на угрозу может сначала носить форму оборонительной агрессии, но, про­явив один раз агрессивность, человек как бы освобождает­ся от обычных запретов и преград, а это облегчает переход к другим формам агрессивности, в том числе и к жестоко­сти... А дальше все может пойти по типу цепной реакции, при которой в какой-то миг деструктивность достигает "критической массы", и тогда у человека или у целой группы наступает состояние разрушительного экстаза.

Деструктивный характер: садизм

Феномен спонтанных, преходящих проявлений деструк­тивности имеет так много аспектов, что для его изучения необходимы многочисленные исследования. С другой сто­роны, мы располагаем достаточно богатыми и ценными данными о деструктивности в ее характерных формах. Это неудивительно, если вспомнить, что они получены путем психоаналитических наблюдений за отдельными лицами, а также из многочисленных наблюдений повседневной жизни на протяжении многих десятков лет.

Нам известны две распространенные точки зрения на сущность садизма. Первая нашла выражение в понятии алголагнии (от algos — "боль" и lagneia — "желание"). Автором ее считается Шренк-Нотцинг (начало XX в.). Он делит алголагнию на два типа: активную (садизм) и пас­сивную (мазохизм). По этой классификации сущность са­дизма заключается в желании причинить боль, вне зависи­мости от наличия или отсутствия сексуальных мотивов[209] .

Другой подход усматривает в садизме прежде всего сек­суальный феномен во фрейдистском смысле, первородное влечение либидо (как Фрейд его понимал еще на первой стадии своего научного развития). Согласно этому взгля­ду, даже те садистские желания, которые внешне не свя­заны с сексуальностью, все равно имеют сексуальную мотивацию, только на бессознательном уровне. Немало уси­лий пришлось затратить остроумным аналитикам, чтобы доказать, что либидо — движущая сила жестокости даже тогда, когда невооруженным глазом никакой сексуальной мотиваций обнаружить невозможно.

Я не собираюсь оспаривать, что сексуальный садизм (вместе с мазохизмом) представляет собой одну из наибо­лее распространенных форм сексуальной перверсии. У муж­чин, страдающих таким извращением, он является усло­вием получения удовлетворения. Это извращение имеет несколько вариантов — от желания причинить женщине физическую боль (например, избиение) до желания уни­зить (связать или любым другим способом заставить под­чиняться). Иногда садист нуждается в том, чтобы причи­нить партнеру сильную боль, а иногда ему достаточно ми­нимальной ее степени, чтобы уже получить удовольствие. Нередко садисту хватает одной фантазии для достижения сексуального возбуждения... Известно немало случаев, когда мужчина нормально общается со своей женой и той даже в голову не приходит, что для получения сексуаль­ного удовольствия муженек прибегает к помощи своей са­дистской фантазии. При сексуальном мазохизме ситуация диаметрально противоположная. Возбуждение достигается ценой собственных страданий: боли, избиения, насилия и т. д. Садизм и мазохизм как сексуальные извращения встречаются часто. По всей видимости, у мужчин чаще, чем у женщин, проявляется садизм (по крайней мере, в нашей культуре). В отношении мазохизма мы не располагаем надежными данными.

Прежде чем перейти к обсуждению проблемы садизма, мне кажутся уместными некоторые замечания, связанные с понятием "извращение".

Некоторые политические радикалы (как, например, Гер­берт Маркузе) взяли моду преподносить садизм как одну из форм выражения сексуальной свободы человека. Рабо­ты маркиза де Сада заново перепечатываются радикаль­ными политическими журналами как иллюстрации к этой "свободе". То есть признается утверждение де Сада о том, что садизм — это одно из возможных выражений челове­ческих страстей и что свободный человек должен иметь право на удовлетворение всех своих желаний, включая садистские и мазохистские... коль скоро это доставляет ему удовольствие.

Это довольно сложная проблема. Если считать извра­щением любую сексуальную практику, которая не ведет к производству детей, т. е. секс ради секса, то, разумеется, очень многие встанут горой (и по праву) и будут защи­щать эти "извращения". Но ведь такое довольно старо­модное определение извращения отнюдь не является един­ственным определением.

Сексуальное желание даже тогда, когда оно не сопро­вождается любовью, в любом случае является выражени­ем жизни, обоюдной радости и самоотдачи.

В отличие от этого, сексуальные действия, характери­зуемые тем, что один человек стремится унизить партне­ра, заставить его страдать, — и есть извращение, и не потому, что эти действия не служат воспроизводству, а потому, что вместо импульса жизни они несут импульс удушения жизни.

Если сравнить садизм с той формой сексуального пове­дения, которую часто называют извращением (а именно с различными видами орально-генитального контакта), то разница видна невооруженным глазом. Сексуальная бли­зость так же мало похожа на извращение, как и поцелуй, ибо ни то, ни другое не имеет цели обидеть или унизить партнера.

Утверждение о том, что удовлетворение своих жела­ний есть естественное право человека, с точки зрения дофрейдовского рационализма вполне понятно. Согласно это­му рационалистическому подходу человек желает только то, что ему полезно, и потому желание есть наилучший ориентир правильного поведения. Но после Фрейда такая аргументация выглядит достаточно устаревшей. Сегодня мы знаем, что многие страсти человека только потому и неразумны, что они ему (а то и другим) несут не пользу, а вред и мешают нормальному развитию. Тот, кто руковод­ствуется разрушительными влечениями, вряд ли может оправдать себя тем, что он имеет право крушить все во­круг, ибо это соответствует его желаниям и доставляет наслаждение. Сторонники садистских извращений могут на это ответить, что они вовсе не выступают в защиту жестокости и убийств; что садизм — только один из способов сексуального поведения, что этот способ не лучше и не хуже других, ибо "о вкусах не спорят"... Но при этом упускается из виду один важнейший момент: человек, который, совершая садистские действия, достигает сексу­ального возбуждения, обязательно является носителем садистского характера, т. е. это настоящий садист, че­ловек, одержимый страстью властвовать, мучить и уни­жать других людей. Сила его садистских импульсов про­является как в его сексуальности, так и в других несек­суальных влечениях. Жажда власти, жадность или нар­циссизм — все эти страсти определенным образом прояв­ляются в сексуальном поведении. И в самом деле, нет такой сферы деятельности, в которой характер человека проявлялся бы точнее, чем в половом акте: именно пото­му, что здесь менее всего можно говорить о "заученном" поведении, о стереотипе или подражании. Любовь челове­ка, его нежность, садизм или мазохизм, жадность, нар­циссизм или фобия — словом, любая черта его характера находит отражение в сексуальном поведении.

Кое-кто утверждает, что садистские извращения даже полезны для "здоровья", так как они обеспечивают без­обидный выпускной клапан для тех садистских тенден­ций, которые присущи всем людям. Ну что же, подобные рассуждения вполне логично было бы завершить таким выводом, что надзиратели в гитлеровских концлагерях мог­ли бы .вполне благосклонно и дружелюбно относиться к заключенным, если бы у них была возможность получить разрядку для своих садистских наклонностей в сексе.

Примеры сексуального садизма и мазохизма

Следующие примеры сексуального садизма и мазохизма взяты из книги Полины Реаж "История О.", которая, по-видимому, не нашла так много читателей, как соответ­ствующие классические сочинения маркиза де Сада.

Она стонала... Пьер прикрепил ее руки цепочкой к пере­кладине кровати. После того как она была скована таким образом, она снова поцеловала своего любовника, который стоял на кровати рядом с нею. Он сказал ей еще раз, что он ее любит, затем он спустился с кровати и позвал Пьера. Он смотрел, как она безуспешно пыталась защитить себя от ударов, он слышал, что ее стоны становились все громче и громче, в конце она просто кричала... Когда у нее брызнули слезы, он отослал Пьера. Она еще нашла силы сказать, что любит его. Затем он поцеловал ее залитое слезами лицо, ее тяжело хрипевший рот, развязал ее, уложил на кровати и ушел.

Ее зовут О. Она не смеет проявить собственную волю. Ее любовник и его друзья должны полностью управлять ею. Она находит свое счастье в рабстве, а они свое — в абсолютном господстве. Следующий отрывок хорошо по­казывает этот аспект садо-мазохистского поведения. (Сле­дует добавить, что ее любовник, чтобы полностью управ­лять ею, поставил, кроме всех прочих, еще и такое усло­вие, что она должна подчиняться не только ему, но и его друзьям. Один из них — сэр Штефен.)

Наконец она приподнялась — как будто бы то, что она хотела сказать, ее душило, — она освободила верхние застежки своей блузы так, что стала видна ямочка на груди. Затем она встала, ее руки и колени дрожали.

"Я вся твоя, — сказала она наконец, обращаясь к Рене. — Я буду принадлежать тебе так, как ты этого хо­чешь..."

"Нет, — перебил он ее, — нам! Повторяй за мной. Я принадлежу вам обоим. Я буду точно такой, как вы оба хотите..."

Пронизывающие серые глаза сэра Штефена смотрели на нее в упор, как и глаза Рене. Она потерялась в них и мед­ленно повторяла предложения, которые он ей говорил, но только от первого лица, как будто бы она твердила правила грамматики. "Ты предоставляешь право мне и сэру Штефену..." Речь шла о праве владеть и распоряжаться ее телом, как бы и где бы они того ни пожелали... о праве заковать ее в цепи, бить, как рабыню или пленницу, за малейшую ошиб­ку или проступок или просто ради удовольствия; о праве не обращать внимания на ее стоны и крики, если дело дойдет до истязаний.

Садизм (и мазохизм) как сексуальные извращения пред­ставляют собой только малую долю той огромной сферы, где эти явления никак не связаны с сексом. Несексуаль­ное садистское поведение проявляется в том, чтобы най­ти беспомощное и беззащитное существо (человека или животное) и доставить ему физические страдания вплоть до лишения его жизни. Военнопленные, рабы, побежден­ные враги, дети, больные (особенно умалишенные), те, кто сидит в тюрьмах, беззащитные цветные, собаки — все они были предметом физического садизма, часто включая жесточайшие пытки. Начиная от жестоких зрелищ в Риме и до практики современных полицейских команд, пытки всегда применялись под прикрытием осуществле­ния религиозных или политических целей, иногда же — совершенно открыто ради увеселения толпы. Римский Ко­лизей — это на самом деле один из величайших памятни­ков человеческого садизма.

Одно из широко распространенных проявлений несек­суального садизма — жестокое обращение с детьми. Только в последние 10 лет эта форма садизма была довольно под­робно изучена в целом ряде исследований, начиная с клас­сического произведения Ц. X. Кемпе и других. С тех пор было опубликовано много работ[210] , и исследования продол­жаются во всех странах. Из них следует, что шкала зверств по отношению к детям очень велика — от нанесения не­значительных телесных повреждений до истязаний, пы­ток и убийств. Мы практически не знаем, как часто встре­чаются подобные зверства, так как данные, имеющиеся у нас в распоряжении, доходят до нас из общественных источников (например, из полиции, куда поступают звон­ки из больниц или от соседей). Но ясно одно, что количе­ство зарегистрированных случаев представляет сотую часть от общего числа. Наиболее точные данные были сообще­ны Гиллом (речь идет о данных только по одной стране). Я хотел бы привести здесь только некоторые из них. Де­тей, которые стали жертвами насилия, можно разделить на несколько возрастных групп: первая — от года до двух лет; вторая — от трех до девяти (число случаев удваива­ется); третья группа — с девяти до пятнадцати (частота снова понижается, пока не достигается исходный уровень, а после шестнадцати лет постепенно совсем исчезает). Это означает, что в наиболее интенсивной форме садизм про­является тогда, когда ребенок еще беззащитен, но уже начинает проявлять свою волю и противодействует жела­нию взрослого полностью подчинить его себе.

Душевная жестокость, психический садизм, желание унизить другого человека и обидеть его распространены, пожалуй, еще больше, чем физический садизм. Данный вид садистских действии наименее рискованный, ведь это же совсем не то, что физическое насилие, это же "только" слова. С другой стороны, вызванные таким путем душев­ные страдания могут быть такими же или даже еще более сильными, чем физические. Мне не нужно приводить при­меров такого садизма. Их — тьма в человеческих отноше­ниях. Начальник — подчиненный, родители — дети, учи­теля — ученики и т. д., и т.п. Иными словами, он встреча­ется во всех тех ситуациях, где есть человек, который не способен защитить себя от садиста. (Если слаб и беспомо­щен учитель, то ученики часто становятся садистами.) Психический садизм имеет много способов маскировки: вроде бы безобидный вопрос, улыбка, намек... мало ли чем можно привести человека в замешательство. Кто не знает таких мастеров-умельцев, которые всегда находят точное слово или точный жест, чтобы кого угодно привес­ти в смятение или унизить. Разумеется, особого эффекта достигает садист, если оскорбление совершается в присут­ствии других людей[211] .

Иосиф Сталин, клинический случай несексуального садизма

Одним из самых ярких исторических примеров как пси­хического, так и физического садизма был Сталин. Его поведение — настоящее пособие для изучения несексуаль­ного садизма (как романы маркиза де Сада были учебни­ком сексуального садизма). Он первый приказал после ре­волюции применить пытки к политзаключенным; это была мера, которую отвергали русские революционеры, пока он не издал приказ. При Сталине методы НКВД своей изо­щренностью и жестокостью превзошли все изобретения цар­ской полиции. Иногда он сам давал указания, какой вид пыток следовало применять. Его личным оружием был, главным образом, психологический садизм, несколько при­меров которого я хотел бы привести. Особенно любил Ста­лин такой прием: он давал своей жертве заверения, что ей ничто не грозит, а затем через один или два дня приказы­вал этого человека арестовать. Конечно, арест был для несчастного тем тяжелее, чем более уверенно он себя чув­ствовал. Сталин находил садистское удовольствие в том, что в тот момент, как он заверял свою жертву в своей благосклонности, он уже совершенно точно знал, какие муки ей уготованы. Можно ли представить себе более пол­ное господство над другим человеком? Приведу несколько примеров из книги Роя Медведева:

Незадолго до ареста героя гражданской войны Д. Ф. Сердича Сталин произнес на приеме тост в его честь, предложил выпить с ним "на брудершафт" и заверил его в своих брат­ских чувствах. За несколько дней до убийства Блюхера Ста­лин на собрании говорил о нем в самых сердечных тонах. Принимая армянскую делегацию, он осведомился о местона­хождении и самочувствии поэта Чаренца и заверил, что с ним ничего не случится, однако через несколько месяцев Чаренц был убит выстрелом из-за угла.

Жена заместителя Орджоникидзе А. Серебровского сооб­щает о неожиданном звонке Сталина вечером 1937 г. "Я слы­шал, что Вы ходите пешком? — сказал Сталин. — Это не годится, люди придумывают разную чушь. Пока Ваша маши­на в ремонте, я пошлю Вам другую". И действительно, на следующий день Кремль предоставил в распоряжение Серебровской машину. Но через два дня ее мужа арестовали, не дожидаясь даже его выписки из больницы.

Знаменитый историк и публицист Ю. Стеклов был в та­ком смятении от многочисленных арестов, что он записался на прием к Сталину. "С удовольствием приму Вас", — ска­зал Сталин. Как только Стеклов вошел, Сталин его успоко­ил: "О чем Вы беспокоитесь? Партия Вас знает и доверяет Вам, Вам нечего бояться". Стеклов вернулся домой к своим друзьям и родным, и в тот же вечер его забрали в НКВД. Само собой разумеется, первая мысль его друзей была обра­титься к Сталину, который, по-видимому, не предполагал, что происходит. Было намного легче верить в то, что Сталин ничего не знал, чем в то, что он был изощренный злодей. В 1938 г. И. А. Акулов, бывший прокурор, а позднее секретарь ЦК, упал, катаясь на коньках, и получил опасное для жиз­ни сотрясение мозга. Сталин позаботился, чтобы приехали выдающиеся иностранные хирурги, которые спасли ему жизнь. Акулов после долгой, тяжелой болезни вернулся к работе и вскоре после этого был расстрелян.

Особенно изощренная форма садизма состояла в том, что у Сталина была привычка арестовывать жен — а ино­гда также и детей — высших советских и партийных работников и затем отсылать их в трудовые лагеря, в то время как мужья продолжали ходить на работу и долж­ны были раболепствовать перед Сталиным, не смея даже просить об их освобождении. Так, в 1937 г. была аресто­вана жена президента СССР Калинина[212] . Жена Молотова, жена и сын Отто Куусинена, одного из ведущих работни­ков Коминтерна, — все были в трудовых лагерях. Неиз­вестный свидетель сообщает, что Сталин в его присут­ствии спросил Куусинена, почему тот не пытается освобо­дить сына. "По всей видимости, для его ареста были серь­езные причины", — ответил Куусинен. По словам этого свидетеля, Сталин ухмыльнулся и приказал освободить его сына. Посылая жене передачи, Куусинен даже не под­писывал адреса, а просил сделать это свою прислугу. Ста­лин арестовал жену своего личного секретаря, в то время как тот продолжал работать у него.

Не нужно обладать слишком буйной фантазией, что­бы представить себе, в каком унижении жили эти функ­ционеры, если они не могли оставить свою работу и не могли просить об освобождении своих жен и сыновей: более того, они должны были поддакивать Сталину, до­пуская, что арест их близких небезоснователен. Либо у этих людей совсем не было чувств, либо они в мораль­ном отношении были полностью сломлены и потеряли всякое чувство собственного достоинства. Яркий пример тому — Лазарь Каганович и его поведение в связи с аре­стом его брата Михаила Моисеевича, который до войны был министром авиации.

Он был одним из могущественнейших людей в окружении Сталина, он сам нес ответственность за репрессии многих людей. Однако после войны он впал у Сталина в немилость, а группа арестованных по обвинению в тайной организации "фашистского подполья" решила наказать Кагановича, объ­явив его в ходе следствия своим помощником. Она построили совершенно фантастическую версию, согласно которой Миха­ил Моисеевич (еврей!) должен был, по-видимому, после заня­тия Москвы немцами возглавлять прогитлеровское правитель­ство. Когда Сталин услышал то, что ему было нужно, он по­звал Лазаря Кагановича, чтобы сказать ему, что его брату грозит арест по обвинению в связи с фашистами. "Ничего не поделаешь, — ответил Лазарь, — раз это необходимо, прика­жите его арестовать!" Когда Политбюро обсуждало этот слу­чай, Сталин похвалил Лазаря за принципиальность — ведь он не возражал против ареста своего брата. Затем Сталин до­бавил: "Не нужно спешить с арестом. Михаил Моисеевич уже многие годы в партии, и нужно еще раз основательно прове­рить все обвинения". Микоян получил задание устроить оч­ную ставку М. М. с тем, кто написал на него донос. Встреча происходила в кабинете Микояна. Привели человека, кото­рый в присутствии Кагановича высказал свое обвинение и еще добавил, что перед войной намеренно построили несколь­ко авиационных заводов так близко к границе, чтобы немцы смогли их легко занять. Когда Михаил Каганович услышал это обвинение, он попросил разрешения выйти в туалет — маленькую комнату рядом с кабинетом Микояна. Вскоре от­туда раздался выстрел.

Другой формой проявления садизма Сталина была аб­солютная непредсказуемость его поведения. Были случаи, когда людей, арестованных по его приказу, после пыток и тяжелых обвинений снова освобождали, а через несколь­ко месяцев (или лет) они снова назначались на высокие посты, и притом без всяких объяснений.

Выдающейся иллюстрацией поведения Сталина явля­ется его отношение к старому товарищу Сергею Иванови­чу Кавтарадзе, который когда-то в Санкт-Петербурге по­мог ему спастись от тайных агентов.

В 20-е гг. Кавтарадзе вступил в оппозицию Троцкого и расстался с ней только после того, как троцкистский центр рекомендовал своим членам прекратить всякую оппортунис­тическую деятельность. После убийства Кирова Кавтарадзе, сосланный как бывший троцкист в Казань, заверял Сталина в письме, что он ни в коем случае не ведет работы против партии. Тотчас же Сталин освободил его из ссылки. Вскоре после этого во многих газетах появилась заметка Кавтарадзе, в которой он описывал случай из подпольной работы, кото­рой он занимался вместе со Сталиным. Сталину статья очень понравилась, но Кавтарадзе больше не писал заметок по это­му поводу. Он даже не вступил опять в партию, скромно жил и работал в печати. В конце 1936 г. он и его жена были не­ожиданно арестованы, их пытали и приговорили к расстрелу. Его обвинили (вместе с Буду Мдивани) в подготовке покуше­ния на Сталина. Вскоре после оглашения приговора Мдивани был расстрелян. Кавтарадзе, напротив, долгое время держа­ли в камере смертников. Оттуда его однажды привели в каби­нет Лаврентия Берия, там он увидел свою жену, которая так сильно постарела, что он ее едва узнал. Обоих отпустили. Вначале они жили в гостинице, затем получили две комнаты в коммунальной квартире и долго искали работу. Внезапно Сталин проявил к нему, Кавтарадзе, внимание — сначала пригласил к себе на обед, а через некоторое время он вместе с Берия нанес визит семье Кавтарадзе. (Этот визит поверг всю квартиру в волнение. Одна из соседок упала в обморок, когда она, как она выразилась, вдруг увидела, что "на пороге стоитпортрет Сталина".) Когда Кавтарадзе бывал у него на обеде, Сталин сам, наливая ему суп в тарелку, рассказывал анекдо­ты и много вспоминал. Однажды на одном из таких обедов Сталин подошел к нему и сказал: "И все-таки ты хотел меня убить!"[213]

В этом случае в поведении Сталина проявляется одна из черт его характера — желание показать людям, что у него над ними была власть. Достаточно было одного его слова, чтобы человек был убит или подвергнут пыткам, спасен или награжден. Он, как Бог, был властен над жиз­нью и смертью и, как сама природа, мог разрушить или заставить расти, доставить боль или исцелить. Жизнь и смерть зависели от его каприза. Этим, быть может, объяс­няется то, что некоторым людям он сохранил жизнь: на­пример, Литвинову (после краха его миролюбивой поли­тики на Западе). То же самое относится к Илье Эренбургу, который был воплощением ненавистных Сталину черт личности... и к Пастернаку, который, как и Эренбург, был "уклонистом". Медведев это объясняет тем, что Ста­лину в отдельных случаях было необходимо сохранить жизнь кое-кому из старых большевиков, чтобы под­держивать иллюзию, что он продолжает дело Ленина. Но в отношении Эренбурга, конечно, совсем другой случай. Я думаю, что главным мотивом для Сталина было на­слаждение своей неограниченной властью: "Хочу — каз­ню, хочу — помилую".

Сущность садизма

Я привел эти примеры старшинского садизма, потому что они превосходно подходят для вступления к центральной теме: сущность садизма. До сих пор мы описывали раз­личные виды садистского поведения в сексуальной, физи­ческой и духовной сфере. Все эти различные формы садиз­ма не являются друг от друга независимыми. Проблема заключается в том, чтобы найти общий элемент, "сущ­ность" садизма. Ортодоксальный психоанализ утверждал, что общим для всех этих форм якобы является сексуаль­ный аспект. Во второй период своей жизни Фрейд внес поправки в свою теорию, утверждая, что садизм — это смесь Эроса и Танатоса* , имеющая экстравертную* на­правленность, в то время как мазохизм — смесь Эроса и Танатоса интравертной* направленности.

В противоположность этому я считаю, что сердцевину садизма, которая присуща всем его проявлениям, состав­ляет страсть, или жажда власти, абсолютной и неогра­ниченной власти над живым существом, будь то живот­ное, ребенок, мужчина или женщина. Заставить кого-либо испытать боль или унижение, когда этот кто-то не имеет возможности защищаться, — это проявление абсолютно­го господства (одно из проявлений, хотя и не единствен­ное). Тот, кто владеет каким-либо живым существом, пре­вращает его в свою вещь, свое имущество, а сам стано­вится его господином, повелителем, его Богом. Иногда власть над слабым может быть направлена на пользу сла­бому существу, и в этом случае можно говорить о "бла­гом" садизме, например в случаях, когда кто-то держит рядом слабоумного "для его же собственного блага" и, действительно, во многих отношениях поддерживает его (рабство — особый случай). Но обычно садизм — это зло­качественное образование. Абсолютное обладание живым человеком не дает ему нормально развиваться, делает из него калеку, инвалида, душит его личность. Такое гос­подство может проявляться в многообразных формах и степенях.

Пьеса Альбера Камю "Калигула" дает пример крайнего типа садистского поведения, которое равнозначно стрем­лению к всемогуществу. Мы видим, как Калигулу, кото­рый в результате обстоятельств приобрел неограниченную власть, жажда власти захватывает все сильнее и сильнее. Он спит с женами сенаторов и наслаждается унижением их мужей, которые вынуждены делать вид, что они его обожают. Некоторых из них он убивает, а оставшиеся в живых вынуждены и дальше смеяться и шутить. Но даже этой власти ему недостаточно. Он недоволен. Он требует абсолютной власти, он хочет невозможного. Камю вкла­дывает в его уста слова: "Я хочу луну".

Очень просто было бы сказать, что Калигула безумен, но его безумие — это форма жизни. Это пример возможно­го решения экзистенциальной проблемы: Калигула служит иллюзии всевластия, которое переступает через гра­ницы человеческого существования. В процессе завоева­ния абсолютной власти Калигула теряет всякий контакт с людьми. Выталкивая других, он сам становится изгоем. Он должен сойти с ума, ибо его попытка достичь всевлас­тия провалилась, а без власти он — ничтожество, изоли­рованный индивид, жалкий немощный одиночка.

Конечно, Калигула — это исключительный случай. Не­многие люди в реальной жизни получают шанс приобрести такую власть, когда все вокруг начинают верить, что эта власть безгранична. И все-таки в истории вплоть до наших дней такие случаи были. Они заканчиваются, как правило, тем, что при удачной судьбе такие люди выбиваются в вое­начальники или становятся крупными государственными деятелями, но те, кого покидает удача, обычно объявля­ются либо преступниками, либо сумасшедшими.

Такое выдающееся решение проблемы человеческого су­ществования недоступно среднему человеку. Однако в боль­шинстве общественных систем — включая нашу — пред­ставители даже самых низших ступеней социальной лест­ницы имеют возможность властвовать над более слабым. У каждого в распоряжении есть дети, жены, собаки; все­гда есть беззащитные существа: заключенные, бедные оби­татели больниц (особенно душевнобольные), школьники и мелкие чиновники. В какой мере руководство всех пере­численных учреждений способно проконтролировать и огра­ничить властные функции чиновников, зависит от кон­кретной социальной системы. Если этот контроль недо­статочно эффективен, то всегда остается возможность для злоупотреблений властью и для проявлений садизма по отношению к слабым. А кроме того, существуют ведь еще и религиозные и этнические меньшинства, которые всегда могут стать объектом садистских издевательств со сторо­ны любого представителя большинства народа (государ­ственной религии и т. д.).

Садизм — один из возможных ответов на вопрос, как стать человеком (если нет других способов самореализа­ции). Ощущение абсолютной власти над другим существом, чувство своего всемогущества по отношению к этому су­ществу создает иллюзию преодоления любых экзистен­циальных преград (пограничных ситуаций), особенно если в реальной жизни у человека нет радости и творчества. По своей сущности садизм не имеет практической цели: он является не "тривиальным", а "смиренным". Он есть превращение немощи в иллюзию всемогущества. То есть это — религия духовных уродов.

Однако не надо думать, что любая ситуация, в которой индивид или группа облечены неограниченной властью над другими людьми, обязательно дает проявление садизма. По-видимому, большинство родителей, тюремных сторожей, учителей и чиновников — все-таки не садисты. По самым различным причинам даже при благоприятных для садиз­ма внешних условиях сама структура личности многих людей препятствует развитию садизма. Человека с жизнеутверж­дающим характером не легко совратить властью. Однако было бы опасным упрощением, если бы мы всех людей разделили только на две группы: садистские дьяволы и несадистские святые. Все дело в интенсивности садист­ских наклонностей в структуре характера каждого индиви­да. Есть много людей, в характере которых можно найти садистские элементы, но которые в результате сильных жиз­неутверждающих тенденций остаются уравновешенными; таких людей нельзя причислять к садистскому типу. Не­редко внутренний конфликт между обеими ориентациями приводит к особенно острому неприятию садизма, к форми­рованию "аллергической" установки против любых видов унижения и насилия. (Однако остаточные элементы садист­ских наклонностей могут просматриваться в незначитель­ных, маргинальных формах поведения, которые настолько незначительны, что не бросаются в глаза.) Существуют и другие типы садистского характера. Например, люди, у ко­торых садистские наклонности так или иначе уравновеши­ваются противоположными влечениями; они, быть может, и получают определенное удовольствие от власти над сла­бым существом, но при этом они не станут принимать уча­стия в настоящей пытке, а если окажутся в такой ситуа­ции, то она не доставит им радости (за исключением, быть может, ситуации массового психоза). Это можно доказать на примере гитлеровского режима и массовых акций унич­тожения. Так, истребление евреев, поляков и русских про­водилось руками только небольшой элитарной группы СС, а от населения все эти акции содержались в строгой тайне. Гиммлер и другие исполнители этой ужасной "кампании" постоянно подчеркивали в своих речах, что убийства долж­ны производиться "гуманным" способом, без садистских эксцессов, чтобы избежать ожесточения людей против СС. В некоторых случаях отдавался приказ, что русских и поляков, которые уже были обречены, нужно сначала под­вергнуть стандартному допросу: это давало палачам ощу­щение "законности" совершаемого преступления. Как ни абсурдно выглядит вся эта лицемерная игра, но она свиде­тельствует о том, что нацистские лидеры считали, что широкомасштабные садистские акции вызвали бы осужде­ние большинства даже лояльно настроенных сторонников рейха. Хотя с 1945 г. было обнаружено много материалов, до сих пор не было систематического изучения того, в ка­кой мере рядовые немцы были вовлечены в садистские ак­ции своих фюреров.

Садистские черты характера никогда нельзя понять, если рассматривать их изолированно от всей личности. Они образуют часть синдрома, который следует понимать как целое. Для садистского характера все живое должно быть под контролем. Живые существа становятся веща­ми. Или, вернее говоря, живые существа превращаются в живущие, дрожащие, пульсирующие объекты обладания. Их реакции навязываются им теми, кто ими управляет. Садист хочет стать хозяином жизни, и поэтому для него важно, чтобы его жертва осталась живой. Как раз это отличает его от некрофильно-деструктивных людей. Эти стремятся уничтожить свою жертву, растоптать саму жизнь, садист же стремится испытать чувство своего пре­восходства над жизнью, которая зависит от него.

Другая черта характера садиста состоит в том, что для него стимулом бывает всегда только слабое существо и никогда — сильное. Например, садист не получит удо­вольствия от того, что в бою с сильным противником ра­нит врага, ибо данная ситуация не даст ему ощущения господства над врагом. Для садистского характера есть только одна "пламенная страсть" и одно качество, достой­ное восхищения, — власть. Он боготворит могуществен­ного и подчиняется ему, и в то же время он презирает слабого, не умеющего защищаться, и требует от него аб­солютного подчинения.

Садистский характер боится всего того, что ненадежно и непредсказуемо, что сулит неожиданности, которые по­требуют от него нестандартных решений и действий. И потому он боится самой жизни. Жизнь пугает его пото­му, что она по сути своей непредсказуема... Она хорошо устроена, но ее сложно планировать, в жизни ясно толь­ко одно: что все люди смертны. Любовь также непредска­зуема. Быть любимым предполагает возможность любить: любить себя самого, любить другого, пытаться вызвать у другого чувство любви и т. д. При слове "любовь" всегда подразумевается риск: опасность быть отвергнутым, про­считаться ... Поэтому садист способен "любить" только при условии своего господства над другим человеком, т. е. зная свою власть над предметом своей "любви". Садист­ский характер всегда связан с ксенофобией* и неофоби­ей* — все чужое, новое представляет некоторый интерес, но в то же время вызывает страх, подозрительность и отрицание, ибо требует неординарных решений, живых человеческих реакций.

Еще один важный элемент в синдроме садизма состав­ляет готовность подчиняться и трусость. Это звучит как парадокс, когда говорят, что садист — легко подчиняю­щийся человек; однако данное явление с точки зрения диалектики вполне закономерно. Ведь человек становится садистом оттого, что чувствует себя импотентом, неспо­собным к жизни... Он пытается компенсировать этот не­достаток тем, что приобретает огромную власть над людь­ми, и тем самым он превращает в Бога того жалкого чер­вя, каковым он сам себя чувствует. Но даже садист, наде­ленный властью, страдает от своей человеческой импотен­ции. Он может убивать и мучить, но он остается несчаст­ным, одиноким и полным страхов человеком, который ис­пытывает потребность в том, чтобы подчиниться еще бо­лее мощной власти. Для тех, кто стоял на ступеньку ниже Гитлера, фюрер был высшей властью; для самого Гитлера высшей силой было провидение и законы эволюции.

Потребность в подчинении уходит корнями в мазохизм. Взаимосвязь садизма и мазохизма очевидна, но с точки зрения бихевиоризма они являются противоположностя­ми. В действительности же это два различных аспекта одной и той же основной ситуации: ощущение экзистенциальной и витальной импотенции. Как садист, так и мазохист нуждаются в другом существе, которое может, так сказать, их "дополнить". Садист дополняет сам себя при помощи другого существа, мазохист сам себя делает дополнением другого существа. Оба ищут символических связей, так как каждый из них не имеет стержня внутри себя. Хотя садист вроде бы не зависит от своей жертвы, на самом деле она ему необходима; он в ней нуждается, но ощущает эту потребность в извращенной форме.

Из-за тесной связи между садизмом и мазохизмом будет правильнее говорить о садо-мазохистском характере, хотя ясно, что у каждого конкретного лица преобладающим яв­ляется либо один, либо другой аспект. Садо-мазохистский характер можно еще назвать авторитарным, если перейти от психологической характеристики к политической, ибо, как правило, авторитарные лидеры демонстрируют черты садо-мазохистского характера: притеснение подчиненных и подобострастие по отношению к вышестоящим[214] .

Нельзя полностью понять садо-мазохистский характер без учета фрейдовской концепции "анального характера", которая была дополнена его учениками, особенно Карлом Абрахамом и Эрнстом Джонсом.

Фрейд (1908 г.) предположил, что анальный тип лично­сти проявляется в сочетании таких черт характера, как упрямство, чрезмерная любовь к порядку и скаредность, которые затем дополняются сверхпунктуальностью и сверх­чистоплотностью. Фрейд считал, что этот синдром коренится в "анальном либидо", источник которого связан с соответст­вующей эрогенной зоной. Характерные черты синдрома он объяснил как реактивное образование или сублимацию на­стоящей цели, на которую это анальное либидо направлено.

Когда я стал искать возможности заменить либидо дру­гими видами зависимости, мне показалось, что различные черты характера (внутри одного и того же синдрома) могут быть проявлением четырех разных видов зависимости: ди­станционной (на расстоянии), под непосредственным кон­тролем, отрицательной и накопительной ("накопительский характер"). Это вовсе не означало, что были ошибочными клинические наблюдения Фрейда или его выводы о необ­ходимости особого внимания к проблеме стула, недержа­ния и тому подобным симптомам при изучении личности.

Напротив, мое собственное обследование отдельных па­циентов полностью подтвердило наблюдения Фрейда. Раз­ница состояла в том, как ответить на вопрос об источни­ке: то ли анальное либидо обусловливает интерес к экс­крементам (и — опосредованно — анальный синдром лич­ности), то ли синдром этот есть проявление особого вида зависимости? В последнем случае анальный интерес сле­дует понимать как иное, символическое, выражение аналь­ного характера, а не как его причину. Экскременты явля­ются и в самом деле очень подходящим символом: они представляют то, что исключается из человеческого жиз­ненного процесса и больше не служит жизни[215] .

Накопительский характер может проявляться в отно­шении к вещам, мыслям и чувствам. Но чрезмерная лю­бовь к порядку делает его безжизненным... Такой человек не выносит, если вещи лежат не на своих местах, и спе­шит все привести в порядок. Таким образом, он следит за помещением, за временем (феноменальная пунктуальность). Если он обнаруживает недостаток чистоты, он впадает в шок, мир кажется ему грязным и враждебным, и он дол­жен немедленно все "вылизать" до блеска, чтобы восста­новить свое равновесие. Иногда, пока соответствующая установка (или сублимация) еще не закрепилась, он не проявляет "чистоплюйства", а предпочитает быть грязну­лей. Человек-накопитель ощущает себя самого как осаж­денную крепость: он должен не допустить, чтобы что-либо вышло наружу, удержать все, что находится в крепости. Его упорство и настойчивость обеспечивают почти автома­тическую защиту от любого вторжения.

Накопительской личности часто кажется, что у нее совсем мало сил, физической и духовной энергии и что этот запас очень быстро тает, что он невосполним. Такой человек не по­нимает, что каждая живая субстанция постоянно обновляет­ся, что только функционирование живых органов увеличивает их силу, в то время как их "простой" ведет к атрофии. Для него смерть и разрушение обладают большей реальностью, чем жизнь и рост. Акт творчества для него — чудо, о котором он слышал, но в которое он не верит. Его самые главные ценно­сти — порядок и надежность. Его девиз гласит: "Ничто не ново под солнцем". В человеческих отношениях он восприни­мает близость как угрозу: надежность обеспечивается только ценой освобождения от всяких связей с людьми. Накопитель подозрителен, ратует за "справедливость", которую понимает весьма однозначно, в плане: "Мое — мое, а твое — твое".

Накопитель может чувствовать себя уверенно в этом мире только при том условии, что он им владеет, распо­ряжается им, является его хозяином, ибо другие отноше­ния с миром — такие, как любовь и творчество, — ему неизвестны (он на них не способен).

То, что анально-накопительский характер связан с са­дизмом, в значительной мере подтверждается клинически­ми данными, и тут уж неважно, объяснять ли эту связь теорией либидо или зависимостями человека от окружаю­щего мира. Тесная связь между анально накопительской личностью и садизмом проявляется также в том, что в социальных группах с таким характером чаще всего обна­руживается высокая степень садизма[216] .

Садо-мазохистский характер в первом приближении со­ответствует и бюрократической личности[217] (не столько в политическом, сколько в социальном смысле). В бюрокра­тической системе каждый человек осуществляет контроль над своими подчиненными, а он, в свою очередь, контро­лируется своим начальником. Как садистские, так и мазо­хистские импульсы в такой системе оправдывают свои рас­ходы. Бюрократическая личность презирает нижестоящих и в то же время восхищается и боится вышестоящих. Достаточно посмотреть на выражение лица бюрократа и послушать его голос, когда он критикует подчиненного за минутное опоздание, чтобы понять, что он требует, чтобы подчиненный всем своим поведением показывал, что он во время работы "принадлежит" своему начальнику. Или вспомните бюрократа из почтового отделения, когда он, ухмыляясь, ровно в 17.30 захлопывает свое окошечко, а два последних клиента, ждавших полчаса у дверей, идут домой ни с чем и на следующий день должны будут прийти снова. При этом речь идет не о том, что он ровно в 17.30 за­канчивает продажу марок; показательно то, что ему до­ставляет удовольствие помучить людей; ему нравится, что кто-то от него зависит, на его лице отчетливо читается удовлетворение по поводу этой ситуации, когда он чувст­вует свое превосходство.

Думается, нет нужды доказывать, что не всякий бю­рократ старого образца обязательно является садистом. Только глубокий психологический анализ мог бы пока­зать меру распространенности садизма в этой группе по сравнению с другими категориями служащих. Хочу при­вести только два выдающихся примера: генерал Маршалл и генерал Эйзенхауэр, оба в период второй мировой войны принадлежали к высшему ярусу военной бюрократии и при этом отличались своей заботой о солдатах и полным отсутствием садизма. С другой стороны, целый ряд немец­ких и французских генералов в первую мировую войну проявили бесчеловечную жестокость и с легкостью посы­лали солдат на смерть ради тактических целей.

В некоторых случаях садизм скрывается под маской любезности и показной доброжелательности. Но было бы ошибкой считать, что такое поведение сознательно на­правлено на то, чтобы ввести кого-то в заблуждение, что эта внешняя любезность исключает настоящие чувства. Чтобы лучше понять данный феномен, нужно вспомнить, что психически нормальные люди, как правило, думают о себе хорошо и стараются укрепить это представление у окружающих, демонстрируя, где только возможно, свои человеческие качества. И потому очевидное проявление жестокости ведет к утрате понимания и одобрения со сто­роны окружающих, а то и к полной изоляции. И когда человек встречает полное равнодушие или враждебность, то это надолго вызывает у него непереносимый страх. Хо­рошо известны, например, случаи душевного расстройства бывших нацистов, которые служили в специальных под­разделениях и уничтожили тысячи людей. Многие из тех, кто вынужден был выполнять приказы о массовых убий­ствах, демонстрировали затем психические отклонения, которые так и назвали "профессиональной болезнью"[218] .

Я употреблял в связи с садизмом слова "контроль", "господство", "власть", однако нужно отдавать себе отчет в неоднозначности этих понятий. Власть можно пони­мать как господство (т. е. власть над...) или же как свою силу (способность к...). Садист как раз стремится к влас­ти над... ибо у него нет способности иначе реализовать себя, он не способен БЫТЬ. Многие авторы упускают из виду многозначность этих терминов и допускают двусмыс­ленное толкование. Они пытаются протащить похвалу "господству", отождествляя его с могуществом индивида, со способностью к активному действию. Что касается про­блемы контроля, то его отсутствие вовсе не исключает всякую организацию; речь идет лишь о некоторых фор­мах контроля, при которых осуществляется эксплуата­ция и давление и при которых нижестоящий, управляе­мый, не имеет возможности обратного воздействия — про­верки или иного контроля над управляющим. Существу­ет много примеров примитивных обществ, а также совре­менных союзов и групп, где рациональный авторитет ос­нован на реальном (а не подстроенном) одобрении боль­шинства группы, в таких объединениях не формируется стремление к господству.

Тот, кто не способен оказать сопротивление, разумеет­ся, также страдает определенным дефектом характера. Вместо садистских черт у него развиваются черты мазохиста, стремление подчиняться. С другой стороны, пол­ная непритязательность в отношении собственного ли­дерства может привести к формированию таких доброде­телей, как чувство товарищества, солидарность и даже творческое начало. Спрашивается, что хуже: не иметь власти и жить под угрозой порабощения или же обладать властью и оказаться перед опасностью потерять челове­ческий облик? Какое из двух зол больше страшит челове­ка — зависит от его религиозных, нравственных или по­литических убеждений. И буддизм, и иудаизм, и христи­анство предлагают решение, которое диаметрально про­тивоположно современному образу мысли. Так что впол­не закономерно проводить различие между "властью" и "безвластием", но при этом все же всегда есть опасность, которой следует избегать: не надо пользоваться много­значностью терминов ради одновременного служения и Богу, и кайзеру или (что еще хуже) не надо ставить их на одну доску. Богу — Богово, а кесарю — кесарево.

Условия, вызывающие садизм

Вопрос о том, какие факторы приводят к развитию садиз­ма, слишком сложен, чтобы можно было одной книгой дать на него исчерпывающий ответ. Важно с самого нача­ла уяснить следующее: отношения между личностью и окружающим ее миром вовсе не простые и не однознач­ные'. Это связано с тем, что индивидуальный характер определяется индивидуальными факторами: задатками и способностями, обстановкой в семье, а также целым ря­дом чрезвычайных событий в жизни индивида. Факторы окружающей среды намного сложнее, чем предполагают обычно, и они также играют огромную роль в формирова­нии личности. Как мы уже говорили, общество — чрез­вычайно сложная система. Здесь и классы, и сословия, старые и новые буржуа, новый средний класс, высшие классы (распадающиеся элиты). Проблему урбанизации, принадлежности к той или иной религиозной или другой этнической группе (и многое другое) необходимо учиты­вать при изучении проблемы личности. Исходя из отдель­но взятого изолированного фактора, невозможно понять ни личность, ни общество. Если пытаться провести корреляцию между садизмом и социальной структурой, то сразу же станет ясно, что неизбежен подробный, эмпири­ческий анализ всех факторов. Одновременно следует до­бавить, что власть, с помощью которой одна группа при­тесняет и эксплуатирует другую группу, часто формирует у эксплуатируемых садистские наклонности (хотя есть мно­го индивидуальных исключений).

И потому, вероятно, садизм (за исключением особых случаев) может исчезнуть лишь тогда, когда будет устра­нена возможность господства одного класса над другим, одной группы над другой, относящейся к расовому, рели­гиозному или сексуальному меньшинству. Если не счи­тать доисторического периода (и нескольких мелких соци­альных систем), то можно утверждать, что мир еще не знает такого состояния. И все же надо сказать, что созда­ние правового порядка, опирающегося на закон и отверга­ющего произвол в отношении личности, — уже шаг впе­ред даже при том, что во многих частях мира, включая США, такое развитие идет непросто и периодически нару­шается "во имя закона и порядка".

Общество, основанное на эксплуатации, предполагает и еще некоторые показатели. Например, оно имеет тен­денцию ущемлять тех, кто находится внизу, ограничи­вать их независимость, целостность, критическое мышле­ние и творческий потенциал. Это не означает, что оно лишает своих граждан всевозможных удовольствий и раз­влечений, только чаще всего эти стимулы скорее тормо­зят, чем способствуют развитию личности. Так, напри­мер, римские императоры питали свой народ публичными зрелищами преимущественно кровавого толка. Современ­ное общество демонстрирует подобные садистские развле­чения с помощью средств массовой информации, вещаю­щих о преступлениях, войнах и жестокостях. Там, где нет ужасающей информации, все равно мало пользы, а гораздо больше вреда (как это мы видим в любой рекламе продуктов, жвачки или курева). Такая "культурная про­грамма" не развивает человека, а способствует только лени и пассивности. В лучшем случае она строится на развлече­ниях и сенсациях, но почти никогда не несет настоящую радость: ибо радость невозможна без свободы. Свобода предполагает ослабление управления, контроля и давления, т. е. именно то, что так претит анально-садистскому типу личности.

Что касается садизма в каждом отдельном случае, то он коррелирует со среднестатистическим социальным ти­пом, включая индивидуальные отклонения в ту или дру­гую сторону. Индивидуальные факторы, которые способ­ствуют развитию садизма, — это все те обстоятельства, которые дают ребенку или взрослому ощущение пустоты и беспомощности (несадистский ребенок может стать садистским подростком или взрослым, если появятся но­вые обстоятельства). К таким обстоятельствам относится все, что вызывает страх, например "авторитарное" нака­зание. Я подразумеваю такой вид наказания, который не имеет строго фиксированной формы и не связан с тем или иным проступком, а произвольно выбирается по усмотре­нию власть имущего и в соответствии с его садистскими наклонностями. В зависимости от темперамента ребенка страх перед наказанием может стать доминирующим мо­тивом в его жизни, его чувство целостности может посте­пенно надломиться, а чувство собственного достоинства — рухнуть: если ребенок чувствует себя обманутым, то он теряет чувство самодостаточности и перестает быть "са­мим собой".

Другое обстоятельство, приводящее к утрате жизнен­ных сил, может быть связано с ситуацией душевного об­нищания. Если ребенок не получает положительных сти­мулов, если ничто не будит его, если он живет в безрадост­ной атмосфере черствости и душевной глухоты, то ребенок внутренне "замерзает". Ведь нет ничего, где бы он мог оставить свой след; нет никого, кто бы ему ответил на вопрос или хотя бы выслушал его. И тогда в его душе поселяется чувство отчаяния и полного бессилия. Такое чувство бессилия не обязательно должно привести к фор­мированию садистского характера; дойдет ли дело до это­го или нет, зависит от многих других факторов. Это, од­нако, одна из главных причин, которая способствует раз­витию садизма как на индивидуальном, так я на обще­ственном уровне.

Если индивидуальный характер отклоняется от обще­ственного, то социальная группа имеет тенденцию усили­вать те черты характера, которые ей соответствуют, и ослаблять нежелательные черты. Если, например, инди­вид садистского типа живет в группе, в которой большин­ство людей лишено этой черты, где садистское поведение осуждается, то это еще не значит, что садист-одиночка обязательно изменит свой характер. Однако он будет ста­раться действовать вопреки своему характеру; его садизм не исчезнет, но он из-за недостатка питания "засохнет". Иллюстрацией к такому утверждению является жизнь в кибуце и других общностях, объединенных одной идеей (хотя есть и такие случаи, когда новая обстановка и но­вый социальный климат вызывают радикальные переме­ны в характере личности)[219] .

Для общества антисадистского толка личность одного садиста не представляет особой опасности. Его будут счи­тать больным. Он никогда не будет популярен и вряд ли получит доступ к социально значимым позициям. Когда речь идет о причинах и корнях злокачественного садизма, конечно, нельзя ограничиваться только врожденными био­логическими факторами, а нужно учитывать также пси­хологическую атмосферу, от которой зависит не только возникновение социального садизма, но и судьба индиви­дуального, личностного садизма. Поэтому развитие инди­видуума никогда нельзя понять в достаточной степени, если рассматривать только его генетические и семейные корни. Если мы не знаем социальный статус его и его семьи в рамках общественной системы и дух этой систе­мы, то мы не сможем понять; почему некоторые черты характера такие глубинные и такие устойчивые и так глу­боко укоренились.

Генрих Гиммлер, клинический случай анально-накопительского садизма

Генрих Гиммлер является отличным примером злокаче­ственного садистского характера. Это иллюстрация к тому, что мы сказали о связи между садизмом и крайними фор­мами проявления анально-накопительской, бюрократиче­ской, авторитарной личности.

"Кровавый пес Европы", как называли Гиммлера вмес­те с Гитлером, несет ответственность за убийство 15 или 20 млн. безоружных и беспомощных людей: русских, поляков и евреев.

Что это был за человек?[220]

Начнем с того, что рассмотрим некоторые описания характера Гиммлера. Самую меткую и точную характери­стику Гиммлера мы находим у Карла Буркхардта, кото­рый был в свое время представителем Лиги Наций в Дан­циге. На Буркхардта Гиммлер производил неприятное впе­чатление "степенью своей подчиненности, какой-то узко­лобой исполнительностью, нечеловеческой методичностью с некоторым элементом автомата". Это описание содер­жит большинство существенных элементов садистской ав­торитарной личности, описанной ранее. Оно подчеркива­ет в Гиммлере умение подчиняться, его нечеловеческую, бюрократическую тщательность и педантичность. Это вовсе не описание монстра или человеконенавистника, как его обычно оценивают, это просто портрет бездушного бю­рократа.

Другие исследователи называют еще некоторые элемен­ты в структуре личности Гиммлера. Ведущий национал-социалист д-р Альберт Кребс, который был в 1932 г. ис­ключен из партии, однажды 6 часов подряд беседовал с Гиммлером во время совместной поездки в поезде. Это было в 1929 г., когда тот еще не был у власти, и доктору Кребсу бросились в глаза его неуверенность и его неуклю­жее поведение. Для Кребса это короткое путешествие стало мукой из-за "глупой и, в сущности, беспредметной бол­товни, инициатором которой был Гиммлер... Его рассужде­ния были странной смесью из бравого вранья, мелкобур­жуазной застольной болтовни и страстной проповеди сек­танта". Навязчивость, с которой Гиммлер заставлял дру­гого человека слушать его бесконечные речи, — это вари­ант господства, весьма типичный для личности садиста.

Интересную характеристику Гиммлера дал один из наи­более талантливых немецких генералов, Хайнц Гудериан:

Самым непроницаемым в свите Гитлера был рейхсфюрер СС Генрих Гиммлер. Невзрачный человек, со всеми признака­ми низшего сословия, носил личину простака. Он старался быть вежливым. По сравнению с Герингом он вел буквально спартанский образ жизни. Зато в фантазиях он не знал пре­град... После 20 июля Гиммлера мучило военное тщеславие; оно заставляло его стать верховным главнокомандующим вспомогательной армии, а затем верховным главнокоманду­ющим группы войск. В военной области Гиммлер вначале потерпел полный крах. Его суждения о наших врагах можно было назвать только детскими... У меня неоднократно была возможность заметить в нем недостаток чувства собственного "Я" и полное отсутствие гражданского мужества в присут­ствии Гитлера.

Эмиль Хельфферих, представитель элитарных банков­ских кругов, писал: "Гиммлер — это тип жестокого вос­питателя старой школы. Строгий к самому себе, он еще строже требует с других. Видимость сочувствия, а особен­но дружеский тон его благодарственных писем — всего лишь поза, неистинное поведение, нередко встречающееся у ярко выраженных холодных натур".

Менее негативный портрет Гиммлера мы находим у его адъютанта Карла Вольфа; в его воспоминаниях нет даже намека на садизм, из отрицательных черт он называет только фанатизм и слабую волю. "Он мог быть нежным отцом семейства, вежливым начальником и хорошим при­ятелем. Одновременно он был ярым фанатиком, взбал­мошным мечтателем и безвольным инструментом в руках Гитлера, с которым его связывала все возрастающая лю­бовь-ненависть". В описании Вольфа мы видим в Гиммле­ре две противоположные личности: доброжелательного че­ловека и одержимого фанатика. Сам Вольф не сомневает­ся ни в том, ни в другом. Старший брат Гиммлера Гебхард сообщает о Генрихе только положительные факты, хотя тот долгие годы оскорблял и унижал его еще до прихода к власти. Гебхард Гиммлер даже пишет об "отеческой доб­роте и участии" брата в отношении своих подчиненных[221] . Эти описания содержат самые точные данные о характере Гиммлера, фиксируя такие элементы, как мрачность, желание господствовать над другими и одновременно фана­тизм и подобострастие по отношению к Гитлеру. Его дру­жеская забота о других, о которой упоминают Вольф и Гебхард, была, скорее всего, признаком внешнего поведе­ния; впрочем, всегда трудно определить, в какой мере речь идет о заботливости как черте характера. Если предста­вить себе всю эту личность в целом, то элемент доброже­лательности займет в ней все же минимальное место.

По мере изучения структуры данной личности стано­вится очевидно, что это действительно классический слу­чай анального (накопительского) садо-мазохистского ха­рактера, основные признаки которого мы уже назвали: супераккуратность и чрезмерный педантизм. С 15 лет он вел список корреспонденции, в котором помечал каждое входящее и выходящее письмо.

Усердие, с которым он этим занимался, его педантичность, склонность к четкому делопроизводству — все это выдает очень • важную сторону его личности. Его бухгалтерский менталитет проявился особенно отчетливо в его отношении к переписке со своими близкими друзьями Лу и Кэт. (Письма, которые он получал от своей семьи, не сохранились.) На каждом из этих писем и открыток он ставил не только дату получения, но и время с точностью до минуты... И поскольку речь шла о по­здравлениях с праздниками, днем рождения и другими по­добными событиями, такая педантичность была более чем абсурдной.

Позднее, когда Гиммлер был рейхсфюрером СС, он за­вел себе картотеку и фиксировал в ней каждый подарок, который он кому-либо презентовал. По настоянию отца с 14 до 24 лет он вел дневник. Почти ежедневно там появ­лялись незначительные записи, которым он вряд ли при­давал более глубокий смысл.

Гиммлер записывал, как долго он спал, когда пошел обе­дать, пил ли чай, курил ли, кого встретил днем и как долго делал уроки, в какую церковь ходил и в котором часу вернул­ся домой. Затем он записывал, кого он навестил и встретил ли гостеприимство, когда поехал поездом к родителям, опоз­дал ли поезд или пришел вовремя и т. д.

Например, с 1 по 16 августа 1915 г. он записывает в дневнике:

1. 8.15 Воскресенье... купался 3-й раз. Папа, Эрнст и я купались после катания на лодке 4-й раз. Гебхард слишком разогрелся...2. 8.15 Понедельник... вечером купался 5-й раз...

3. VIII. Вторник... купался 6-й раз...

6. VIII. Пятница... купался 7-й раз... купался 8-й раз...

7. VIII. Суббота... до обеда купался 9-й раз...

8. VIII. ...купался 10-й раз...

9. VIII. До обеда купался 11-й раз, после этого купался 12-й раз...

12. VIII. Играл, потом купался 13-й раз...

13. VIII. Играют, потом купался 14-й раз... 16. VIII. Затем купался 15-й и последний раз

(Записано Смитом)

Другой пример: Гиммлер записал в своем дневнике, что под Гумбинненом в плен взяли 3000 русских (запись от 23.08.1914 г.), а 29 августа 1914 г. в Восточной Пруссии было взято уже 30 000 русских пленных (за­пись от 29.08.1914 г.), что этих "пленных русских... после детального подсчета не 30 000, а 60 000" (запись от 31.08.1914 г.), а после повторной проверки даже 70000 человек. Вскоре после этого он записал, что число плен­ных русских было не 70 000, а 90 000. И добавил: "Они размножаются, как насекомые" (запись от 4.09.1914 г.). 26 августа 1914 г. мы находим следующую запись:

26 августа. Играл в саду с Фальком, наши войска восточ­нее Вислы взяли в плен 1000 русских. Австрийцы наступают. После обеда работал в саду. Играл на рояле. После кофе ходи­ли в гости к Киссенбартам. Нам разрешили у них нарвать слив. Ужасно много пало. Теперь у нас есть 42-сантиметро­вые пушки.

Смит пишет: неясно, сожалеет ли Гиммлер по поводу упавших слив, которые нельзя было есть, или по поводу погибших людей.

Педантичность Гиммлер, вероятно, унаследовал от отца, который был страшный педант: профессор гимназии, а затем директор, самым главным достоинством которого была любовь к порядку. Это был, по сути дела, слабый старомодный человек, консервативный учитель и автори­тарный отец.

Другой важной чертой в структуре личности Гиммлера была его готовность подчиняться ("несамостоятельность, зависимость", как это назвал Буркхардт). Даже если он и не испытывал особого страха перед отцом, он все равно был чрезвычайно послушным сыном. Он принадлежал к тому типу людей, которые подчиняются не оттого, что какой-либо конкретный человек внушает им ужас, а от­того, что в них самих сидит страх (и это страх не перед авторитетом, а перед жизнью), и поэтому они прямо-таки ищут авторитет, которому готовы подчиниться, ибо ис­пытывают в этом потребность. Их подчинение нередко имеет потребительскую цель, что в полной мере относит­ся и к Гиммлеру. Он использовал своего отца, своих учи­телей, а позднее и своих начальников в армии и партии (от Грегора Штрассера до Гитлера) ради своей карьеры и устранения соперников. Он никогда не бунтовал и не "вы­совывался", пока не нашел мощных покровителей в лице Штрассера и других нацистских лидеров. Он вел свой днев­ник так, как однажды ему велел это делать отец, и чув­ствовал угрызения совести, если хоть день пропускал. Его родители и он сам были католики. Они регулярно ходили в церковь (во время войны 3-4 раза в неделю), и он заве­рял отца, что чтение аморальных книг (вроде Золя) не принесет ему вреда. У нас нет данных о страстной рели­гиозности молодого Гиммлера; его отношение к религии было довольно-таки символическим, как это характерно для всех буржуазных семей.

Переход из-под влияния отца в подчинение к Штрассеру и Гитлеру (и от христианства к арийскому язычеству) вовсе не сопровождался бурными страстями. Все шло тихо-мирно и без всякого риска. А когда главный идол его жизни — Гитлер перестал быть ему полезным, он попы­тался его предать, проявив готовность подчиниться но­вым хозяевам и работать на союзников, которые вчера еще были заклятыми врагами, а сегодня — победителя­ми. В этом состоит, вероятно, самое существенное разли­чие между Гиммлером и Гитлером. Гитлер был "бунтарем" (пусть даже и не "революционером"). У Гиммлера полнос­тью отсутствовал элемент бунтарского протеста. И потому предположение о том, что переход Гиммлера к нацизму был якобы актом протеста против своего отца, совершен­но лишено оснований. Настоящая мотивация для этой перемены, по-видимому, совершенно другая. Гиммлеру нужна была сильная могущественная фигура фюрера для компенсации собственной слабости. Его отец был слабым человеком, который после поражения кайзеровской импе­рии и крушения своих идеалов утратил остатки былого общественного престижа и гордости. Движение национал-социалистов даже на первой стадии, когда в него вступил Гиммлер, было достаточно сильным в плане критики, на­правленной не только против левых, но и против буржу­азной системы, к которой принадлежал его отец. Эти мо­лодчики играли роль героев, которым принадлежит буду­щее, и Гиммлер, слабый юноша, с конформным сознани­ем, нашел себе более достойный объект почитания, чем отец. Одновременно он мог с некоторым пренебрежением, если не со скрытым презрением, взирать на своего папень­ку — вот и весь его бунт.

Потребность Гиммлера в подчинении более всего про­явилась в его отношении к Гитлеру; здесь вполне допус­тимо, что приспособленчество толкнуло его к прямой лес­ти, но провести грань между лестью и фанатическим обо­жанием довольно трудно. Гитлер был для него Человеко-богом, как Христос в христианстве или Кришна в Бхага­вад-Гите* . "В него переселилась душа одного из самых ярких героев мира; и потому самой кармой* мирового гер­манского духа ему было предназначено вступить в битву с Востоком и спасти арийскую нацию".

Он преклонил колени перед новым богом Крипшой-Христом-Гитлером, как раньше он поклонялся Иисусу Хрис­ту. На сей раз идолопоклонство доходило до фанатиче­ской любви, тем более что новые идолы сулили вполне определенные перспективы в карьере.

Подчинение Гиммлера личности отца сопровождалось глубокой зависимостью от матери, которая любила и баловала сына. Гиммлер не страдал от недостатка мате­ринской любви, как это нередко изображается в стандарт­ных биографических статьях. Однако ее любовь была до­вольно "примитивной". Она не понимала, что нужно под­ростку. Любовь матери к маленькому ребенку не измени­лась, когда мальчик стал юношей. Ее любовь испортила его, затормозила его взросление и укрепила его зависи­мость от матери. Прежде чем я подробно остановлюсь на этой зависимости, я хотел бы указать на то, что у Гим­млера (как и у многих других) потребность в сильном отце основывалась на собственной беспомощности, кото­рая, в свою очередь, вызывалась тем, что сын слишком долго был ребенком и нуждался в материнской любви, защите и утешении. Он долго не хотел становиться муж­чиной, ему нравилось быть ребенком — слабым, беспо­мощным, малоинициативным. И потому он ищет сильно­го лидера, который даст ему ощущение уверенности в себе, ибо близость к фюреру компенсировала ему недостающие личные качества.

Гиммлер был ленив, как это часто бывает с "маменьки­ными сынками", свою физическую и духовную лень он пытался преодолеть, "тренируя свою волю", однако эта тренировка, как правило, не шла дальше выработки жес­токости и невозмутимости при виде бесчеловечных дея­ний. Власть и жестокость должны были заменить ему не­достающие природные способности (силу, волю, актив­ность...). Однако эта попытка была обречена, ибо не мо­жет слабак стать сильным благодаря жестокости, он про­сто обманывает себя и других, скрывая свою немощь, пока в его руках власть.

Многое свидетельствует о том, что Гиммлер был типич­ным "маменькиным сынком". Когда он в 17 лет оказался далеко от родительского дома на военных учениях, он написал за один только месяц 23 письма домой.

И хотя он тоже получил в ответ дюжину писем, он по­стоянно жаловался, что родные его забыли. Вот типичное начало одного из писем (от 24 января): "Дорогая мамочка, спасибо за твое милое письмо. Наконец-то я получил его". Спустя 2 дня он снова получает известие из дома и снова начинает старую песню с жалобами: "Я страшно долго этого ждал". Даже получив за три дня два письма, он все равно стонет и 29 января пишет: "Сегодня опять от тебя ни строч­ки". В первых письмах звучат два мотива: просьба о пись­мах и жалобы на условия жизни: в комнате холодно, полно клопов, еды мало, все невкусно. Он просит денег, продукто­вых посылок и т. д. Каждая мелочь описывается в подроб­ностях, всякая неприятность приобретает габариты траге­дии. В основном жалобы были адресованы матушке — фрау Гиммлер. Она откликалась немедленно, посылала ему де­нежные переводы, посылки с продуктами, одеждой, постель­ным бельем, порошком от насекомых и т. д. Вероятно, все эти богатства сопровождались массой полезных советов и предостережений. Генрих много раз говорил себе, что дол­жен стать храбрым солдатом, и, получив письмо с "ценны­ми указаниями", он пытался храбриться и взять свои жало­бы обратно. Однако спустя каких-нибудь два-три дня он снова начинал стонать и умолял прислать ему "чего-нибудь вкус­ненького": яблок, конфет, "маминого пирога", который он называл "вершиной кулинарного искусства".

Со временем письма домой стали реже — хотя перерыв никогда не был дольше, чем три недели, — но он так же настойчиво продолжал просить писем. Если мать не писа­ла ему так часто, как он этого желал, он, забывая про приличия, выливал свой яд: "Дорогая мама, — начинается письмо от 23 марта 1917 г., — большое спасибо за то милое письмо, которое я так долго ждал. Это довольно гнусно с твоей стороны, что ты не писала".

Потребность делиться с родителями (особенно с мате­рью) осталась, когда он был на практике на ферме. Ему было тогда 19 лет, и он написал домой в первые три неде­ли не менее восьми писем и открыток. Когда он заболел паратифом, мать чуть не умерла от страха. А когда он пошел на поправку, он только тем и занимался, что во всех подробностях сообщал ей о своем здоровье (темпера­туре, пищеварении, болях и т. д.). Одновременно он был достаточно хитер, чтобы не производить впечатления "мла­денца": он храбрился, браво заверял мамочку, что ему живется хорошо, что ей не надо беспокоиться. Обычно он начинал письмо двумя-тремя общими фразами, а затем приступал к главному: "Дорогая мама, я чувствую, как ты сгораешь от нетерпения, чтобы узнать, как я живу". Возможно, так оно и было, но в данном случае это иллю­страция типичного приема, которым Гиммлер пользовал­ся всю свою жизнь, приема проецирования на других сво­их собственных страхов и желаний.

Итак, мы познакомились с супераккуратным, ипохонд­рическим приспособленцем, нарциссом, который все еще чувствовал себя ребенком и тосковал по материнской за­щите, хотя в то же самое время он делал попытку следо­вать примеру отца и подражать ему.

Без сомнения, конформизм и приспособленчество Гим­млера (которые отчасти объяснялись чересчур снисходи­тельным отношением матери) усиливались в результате ряда действительных его слабостей (как физических, так и духовных): Гиммлер был не очень крепким ребенком и с трех лет постоянно болел. В ту пору он заболел бронхи­том, который давал осложнение на легкие и от которого тогда умирало много детей. Родители были в отчаянии и страхе, они пригласили того самого педиатра из Мюнхе­на, который присутствовал при его рождении. Было решено, что фрау Гиммлер с ребенком на время переедет в мес­та с более подходящими климатическими условиями. Отец приезжал к ним, когда позволяла работа. В 1904 г. семья опять переехала в Мюнхен. Следует отметить, что отец был согласен на любые трудности и неудобства ради здо­ровья ребенка[222] .

С 15 лет Генрих начал жаловаться на пищеварение, которое мучило его до конца жизни. Судя по общей кар­тине болезни, вероятно, все было связано с нервами. Хотя болезнь желудка, с одной стороны, была ему неприятна (как симптом его слабости), с другой стороны, она давала ему возможность постоянно заниматься самим собой и об­щаться с людьми, которые выслушивали его жалобы и возились с ним[223] .

Следующим слабым местом Гиммлера было сердце, ко­торое он якобы "сорвал" в 1919 г. во время своих "сельхозработ". Тот же мюнхенский врач, который лечил его от паратифа, поставил диагноз "гипертрофический порок сердца" (расширение сердца), причиной которого счита­лись перегрузки во время военной службы. В. Ф. Смит пишет, что в те годы часто ставили такой диагноз, кото­рый у современных врачей вызывает лишь улыбку. Совре­менные медики утверждают, что у Гиммлера не было бо­лезни сердца и что если не считать нарушений, "связан­ных с перееданием, то он обладал довольно хорошим здо­ровьем".

Как бы там ни было, а диагноз еще больше усилил ипохондрические наклонности Гиммлера и его привязан­ность к родителям, которые по-прежнему пеклись о его здоровье.

Однако физические недостатки Гиммлера не ограничи­вались легкими, желудком и сердцем. У него была на ред­кость неспортивная фигура: рыхлое, вялое и неуклюжее тело. Когда ему купили велосипед и он с братом Гебхардом ездил кататься, с ним происходили самые невероят­ные вещи: "Он падал, рвал брюки цепью, и это продолжалось без конца". В школе его неуклюжесть бросалась в глаза, была предметом насмешек, и это, безусловно, за­ставляло его страдать.

Есть прекрасное описание школьных лет Гиммлера, при­надлежащее перу его одноклассника Г. В. Ф. Халлгартена, который позднее стал известным историком[224] . В своей автобиографии Халлгартен пишет, что, услышав о карье­ре Гиммлера, он не мог себе представить, что речь идет о его однокласснике. Халлгартен рисует Гиммлера как "не­вероятно белолицего, неуклюжего мальчика", который носил очки и улыбался странной, "то ли смущенной, то ли лукавой улыбкой". Его любили учителя, он был образ­цовым учеником на протяжении всей учебы и по важней­шим предметам всегда получал отличные оценки. В клас­се он считался карьеристом. Только по одному-единствен-ному предмету у Генриха была плохая отметка, это была физкультура. Халлгартен пишет, что Генрих страшно стра­дал, когда ему не удавалось выполнить сравнительно про­стую программу; он чувствовал себя униженным, а учи­тель и товарищи по классу явно радовались неудаче тще­славного отличника.

При всей организованности Гиммлера ему не хватало дисциплины и инициативы. Он любил поболтать, созна­вал это и пытался с этим как-то бороться. Но сам он был совершенно безвольным, и потому неудивительно, что, счи­тая силу воли и твердость духа главными достоинствами человека, сам он их так никогда и не приобрел. Отсут­ствие воли он компенсировал тем, что подчинял себе дру­гих людей.

Он сам отдавал себе отчет в своем слабоволии и покор­ности. Об этом свидетельствует запись в дневнике от 27 де­кабря 1919 г.: "Бог еще поможет все наладить. И я не хочу быть безвольной игрушкой в руках судьбы, а хочу научиться управлять ею сам". Это предложение звучит довольно противоречиво. Он начинает с того, что призна­ет волю Бога (тогда он был еще католиком); а затем заве­ряет, что не станет игрушкой в руках судьбы... и добав­ляет к этому слово "безвольной"; таким образом, он как бы решает конфликт между собственным конформизмом и идеалом волевой личности, утверждая, что он готов под­чиняться, но делает это по собственной воле. Затем он воображает, что сможет сам управлять судьбой, и квали­фицирует эти идеи как "декларацию о независимости", однако, как всегда, делает себе уступку, добавляя безраз­мерную формулу "насколько это мне удастся".

Итак, в противоположность Гитлеру, Гиммлер был и оставался слабаком и полностью отдавал себе в этом от­чет. Всю свою жизнь он боролся с этим своим недостат­ком, постоянно пытаясь стать сильным. Гиммлер был по­хож на юношу, который хочет прекратить заниматься она­низмом, но не может остановиться; который живет с ощу­щением вины, упрекает себя в слабости, постоянно пыта­ется измениться, но безуспешно. Но вот обстоятельства сложились так, что он получил почти безграничную власть над судьбами людей, и тогда не только окружающие, но и сам он поверил в свою силу.

Известно, что у Гиммлера был комплекс не только фи­зической, но и социальной неполноценности. Профессора гимназии стояли на самой нижней ступеньке монархиче­ской иерархии и уважали тех, кто был наверху. Этот мо­мент имел особое значение для семьи Гиммлеров, ибо отец некоторое время был частным учителем принца Генриха Баварского, а позднее сохранил с ним такие близкие отно­шения, что смог попросить принца взять шефство над своим младшим сыном. Именно в честь принца родители назва­ли сына Генрихом. Расположение принца было восприня­то семейством как огромная честь и постоянно подогрева­ло тщеславие и карьеризм всех ее членов. Возможно, вы­сокое покровительство в будущем и принесло бы свои пло­ды, но принц погиб в первую мировую войну (кстати, это был единственный в ту пору принц крови, которого по­стигла такая участь). Для Генриха, который тщательно скрывал свой комплекс неполноценности, дворянство ка­залось тем социальным раем, врата которого были для него закрыты навсегда.

И вот тот случай, когда тщеславие может совершить чудо. Из робкого юноши, который завидовал каждому дво­рянскому отпрыску, он превратился в лидера СС, т. е. в предводителя нового немецкого дворянства. Выше него теперь не было никого: ни принц Генрих, ни графы, ни бароны — никто не возвышался более над ним. Он, рейхс­фюрер СС, и его свита составили новое дворянство; он сам был принцем (по крайней мере в мечтах своих). В воспо­минаниях Халлгартена о школьных годах указывается на эту связь между старым дворянством и СС. В Мюнхене была группа юношей из аристократических семей. Они жили в собственных домах, но ходили в одну гимназию. Халлгартен вспоминает о том, что они носили школьную форму, которая была очень похожа на эсэсовские мунди­ры, только была не черного, а темно-голубого цвета. Его предположение, что униформа дворянских детей послужи­ла прообразом для униформы СС, кажется очень убеди­тельным.

Гиммлер постоянно публично призывал к мужеству и самопожертвованию. Это было фарисейством, и доказать это нетрудно, если вспомнить одну несколько запутанную армейскую историю, относящуюся к 1917 г. Как старший брат и многие другие молодые люди со связями, Генрих пытался найти полк, в котором он мог бы стать кандида­том в офицеры, т. е. прапорщиком. Такой путь имел два преимущества: явное и скрытое. Явное состояло в том, что появлялась возможность стать офицером и перспекти­ва после войны остаться в профессиональной армии; скры­тое же преимущество заключалось в том, что в этом слу­чае обучение длилось дольше, чем обучение молодых лю­дей, которые шли в армию добровольцами или по призы­ву, как простые солдаты. Таким образом, можно было рассчитывать на то, что до фронта дело дойдет не раньше чем через 8 или 9 месяцев. Простого солдата на той фазе войны посылали на фронт гораздо быстрее.

Брат Гиммлера Гебхард закончил свою офицерскую под­готовку уже в 1916 г. и в конце концов попал на фронт. Когда Генрих увидел, каким вниманием семья окружила старшего брата, когда услышал, как много молодых лю­дей уходят на фронт, он родителям уши прожужжал, тре­буя разрешения бросить школу и пойти учиться на офи­цера. Отец Гиммлера сделал в этом направлении все, что было в его силах. Но даже рекомендация вдовы принца Генриха не помогла поступить в полк, ибо там было уже достаточно кандидатов в офицеры. Отец, предварительно разузнав имена командиров полков и других влиятельных лиц в разных полках, обратился сразу в 23 полка. Но везде получил отказ. И даже тогда профессор Гиммлер не сдался. Через 5 дней он подал 24-е прошение, на сей раз в 11-й пехотный полк, в который он еще не обращал­ся. В то время как отец бился с прошениями, Генрих перестал уже надеяться на этот путь и понял, что его призовут как простого солдата. Тогда он воспользовался связями своего отца в городе Ландсгут, чтобы получить работу во вспомогательной службе (вариант военной служ­бы для тех, кто не подлежал призыву). Он ушел из шко­лы и поступил в эту вспомогательную службу, явно наде­ясь таким образом отсрочить свой призыв. Когда затем Баварское министерство культов выпустило особый указ, из которого следовало, что опасность призыва миновала, Генрих снова вернулся в школу. Каково же было удивле­ние отца и Генриха, когда вскоре после этого они получи­ли положительный ответ на 24-е прошение и предписа­ние явиться в 11-й пехотный полк в Регенсбурге в тече­ние нескольких дней.

А через неделю до Генриха дошел слух, что его не пла­нируют для офицерской учебы, а, возможно, сразу пошлют на фронт. "Это известие сразило его и полностью погасило его боевой энтузиазм". Родителям он, правда, объяснил свое отчаяние тем, что рухнула надежда стать офицером, и в то же время он просил их связаться с троюродным братом, который служил офицером в 11-м полку, и про­сить его поддержки. Родители и сами были в ужасе от перспективы солдатской службы и, конечно, разыскали кузена Цале, а через месяц лейтенант Цале заверил семей­ство, что Генриха не пошлют на фронт и он может спо­койно продолжать свою учебу.

Как только опасность фронта миновала, к Генриху вер­нулась его самоуверенность. Он даже осмелился курить, не страшась отцовского гнева, и комментировать события на фронте. В 1918 г. с начала года и до начала октября он учился и ожидал призыва на фронт. На сей раз он, види­мо, действительно хотел попасть на фронт: он пытается войти в доверие к офицерам, чтобы опередить своего друга Кистлера, если из них двоих будут выбирать одного. Но его усилия остались безуспешными, и он продолжал свою гражданскую жизнь. Возникает вопрос: почему именно теперь он настроился на фронтовую судьбу, хотя два месяца назад она его так страшила. Это кажущееся противоречие можно объяснить по-разному. Во-первых, брат его Гебхард на фронте полу­чил офицерское звание, и это, вероятно, вызвало у Генри­ха острую зависть, он тоже непременно хотел быть геро­ем. Возможно, что конкуренция с Кистлером также была стимулом опередить соперника в этой игре и затмила преж­ние страхи. Но мне кажется, причина заключается в дру­гом: как раз в то время, когда Генрих так старался по­пасть на фронт, он писал: "Я считаю политическое поло­жение безнадежным... совершенно безнадежным.., Я ни­когда не откажусь от своего намерения, даже если дело дойдет до революции» что не исключено". Гиммлер был достаточно умен, чтобы понимать в октябре 1918 г., что война закончилась и была проиграна. Теперь можно было смело заявлять о желании быть на фронте, ведь в этот момент в Германии стала нарастать революционная вол­на. А спустя три недели разразилась революция. И в са­мом деле, рост революционных настроений вынудил воен­ные власти прекратить отправку на фронт новобранцев.

Другим примером слабоволия и нерешительности Гим­млера была его профессиональная жизнь, решение изучать сельское хозяйство было для всех неожиданным, и его мотивы остались до сих пор загадкой. Семья, по-видимо­му, предполагала, что при том гуманитарном образова­нии, которое он получил, он пойдет по стопам отца. Един­ственное убедительное объяснение, с моей точки зрения, состоит в следующем: он сомневался, что его способностей хватит для обучения в более сложной интеллектуальной области, а сельскохозяйственная сфера даст ему возмож­ность вырваться вперед и более легким путем получить академическую степень. Нельзя забывать, что его реше­ние в пользу сельского хозяйства было принято после не­удачной попытки осуществить свою первую цель и стать профессиональным офицером. Сельскохозяйственная ка­рьера Гиммлера была прервана из-за болезни сердца, воз­можно имитированной, но он не отказался от этого пути. По меньшей мере, кое-что он все же делал: он изучал русский язык, поскольку собирался переселиться на Вос­ток и стать там фермером. По-видимому, он считал, что

армия завоюет какие-то восточные земли — и тогда ему тоже кое-что перепадет. Он писал: "В настоящий момент я не знаю, почему я работаю. Я работаю, так как это мой долг, потому что я нахожу в работе покой и радость для себя и своей будущей немецкой спутницы жизни, с кото­рой я однажды отправлюсь на Восток и буду строить там жизнь как немец вдали от любимой Германии". И месяц спустя: "Сегодня я внутренне освободился от всех связей, начиная с этого момента я буду полагаться только на себя. Если не найду девушку с подходящим характером, которая полюбит меня, я один отправлюсь в Россию!"

Эти заявления очень показательны. Гиммлер пытается скрыть свой страх, боязнь одиночества, с одной стороны, и чувство зависимости — с другой. И делает он это, ими­тируя свое самоутверждение. Он заявляет, что готов даже один жить вдали от Германии: этой болтовней он пытает­ся убедить себя самого, что перестал быть "маменькиным сынком". В действительности он ведет себя как шестилет­ний ребенок, который, решив убежать от мамы, прячется за ближайшим углом и ждет, что она найдет его и вернет назад. Если вспомнить, что ему уже было 20 лет, то весь этот план можно считать всего лишь одной из романти­ческих фантазий, к которым у Гиммлера была определен­ная склонность в "свободное от практических дел время".

Когда выяснилось, что перспективы поселиться в Рос­сии нереальны, он начал изучать испанский язык и стро­ить планы о фермерской жизни в Южной Америке[225] . Он изучал такие страны, как Перу, Грузия, Турция, но все эти идеи были не больше чем фантазии-однодневки. Гим­млер не знал, с чего начать. Ему не удалось стать офице­ром, не хватало денег на фермерство в Германии — не говоря уже о Южной Америке. Ему не хватало не только денег, но и фантазии, выдержки и независимости, кото­рые для этого совершенно необходимы. В таком положе­нии был не он один, многие нацисты только потому вста­ли на этот путь, что в социальном и профессиональном плане они были совершенно заурядными, а тщеславие и желание сделать карьеру толкало их присоединиться к Гитлеру.

Возможно, его желание уехать подальше от всех, кто его знал, усилилось под влиянием студенческой поры в Мюнхене. Он вступил в студенческую корпорацию и делал все, чтобы обрести популярность. Он посещал заболевших товарищей, на каждом шагу высматривал активистов и старых членов корпорации и т. д. Но он не нравился това­рищам, некоторые открыто высказывали свое недоверие к нему. Его навязчивые идеи, болтовня, постоянные попыт­ки всех организовать — все это еще больше усугубляло неприязнь к нему; и когда он попытался получить долж­ность в корпорации, то получил отказ. В отношениях с девушками он никак не мог проявить решительность, а "настороженность и поток слов создавали такую напря­женность, которую юным представительницам слабого пола преодолеть было не под силу, и потому его невинности ничто не угрожало".

Чем безнадежнее становились профессиональные перс­пективы, тем больше Гиммлер заражался идеями ради­кального правого крыла. Он читал антисемитскую лите­ратуру, а когда в 1922 г. был убит немецкий министр иностранных дел Ратенау, он обрадовался и назвал его "подлецом". Он вступил в одну из мистических правоэкс­тремистских организаций под названием "Свободный путь", там он узнал Эрнста Рема, известного активиста в движении Гитлера. Несмотря на новые привязанности и симпатии к правым радикалам, он был достаточно осто­рожен, чтобы не сразу кинуться в их объятия; пока что он оставался в Мюнхене и продолжал свою привычную жизнь. "Обращение к политике и думы о будущем не из­менили пока привычного образа жизни. Он продолжал ходить в церковь, в гости, танцевал на студенческих ве­черинках и по-прежнему отсылал грязное белье в Инголь-штадт (к матери)".

Наконец пришло спасение, он получил предложение, которое ему было сделано из жалости одним из профессо­ров. Его брат работал на фабрике искусственных удобре­ний, и Генриху предложили место технического ассистен­та. Все остальное — дело случая, но именно это место

работы сразу толкнуло его в политику. Фабрика, на ко­торой он работал, была расположена в Шлайсхайме, се­вернее Мюнхена, где находилась штаб-квартира одного из новых военизированных образований под названием "Союз Блюхера". Он не мог устоять и был, естественно, захвачен водоворотом бурной деятельности. После доволь­но длительных размышлений он вступил в НСРПГ, кото­рая возглавлялась Гитлером и была одной из самых ак­тивных среди группировок правого крыла. У меня нет возможности описать события в Германии, а особенно в Баварии, в ту пору. Короче говоря, баварское правитель­ство вынашивало идею использовать экстремистски на­строенное движение в борьбе с центральным правитель­ством в Берлине, но не могло решиться на открытое вы­ступление. Тем временем Гиммлер оставил свое место в Шлайсхайме и вступил в новый военный союз, альтерна­тивный войскам рейхсвера. Правда, его роту очень быст­ро распустили, слишком много было желающих участво­вать в акции против Берлина. Опять военная карьера Гим­млера не состоялась. Но семи недель Генриху хватило, чтобы установить тесные отношения с Рёмом, и в день мюнхенского путча именно Гиммлер нес старое кайзеров­ское знамя и маршировал рядом с Рёмом во главе отряда, который атаковал военное министерство. Рём и его люди окружили военное министерство, но были захвачены ба­варской полицией. Попытка Гитлера освободить Рёма за­кончилась его бесславным "сражением" с регулярными войсками. Лидеры группы Рёма были взяты под стражу, а Гиммлер и остальные сдали оружие, были зарегистриро­ваны в полиции и отпущены по домам.

Гиммлер, конечно, был горд, что нес знамя, и боялся, что его могут арестовать; с другой стороны, он был разо­чарован, что правительство не проявляло к нему интере­са. Он не осмеливался предпринять что-либо, что могло бы привести к его аресту, например работать на запре­щенные организации. (Вспоминают, что арест тогда не имел никаких страшных последствий. Вероятнее всего, его опять отпустили бы или оправдали или он — как Гитлер — был бы приговорен к заключению в крепости со всеми удобствами, разве что без права покидать крепость.) Но Гиммлер успокаивал себя рассуждениями: "Как друг и солдат и верный член национального движения, я нико­гда не уклонюсь от опасности, но мы обязаны сохранить себя ради нашего движения и должны быть готовы к борь­бе". Так он тихо продолжал работать в национальном движении, которое было не запрещено, но поглядывал по сторонам в поисках нового места. У него были идеи дру­гого рода. Например, найти себе привлекательное место в Турции. Он даже написал в Советское представительство, желая узнать о возможности переселения на Украину (странная идея для фанатичного антикоммуниста). К это­му времени его антисемитизм стал воинствующим и при­обрел какую-то сексуальную окраску, видимо, потому, что мысли его постоянно были заняты сексуальными идеями. Он размышлял и фантазировал по поводу нравственности девушек, с которыми был знаком, жадно читал любую литературу по проблемам секса. Когда он в 1924 г. был в гостях у старых друзей, он нашел у них в библиотеке книгу Шлихтегроля "Садист в сутане", запрещенную в Германии в 1904 г. Он "проглотил" ее за день. В общем он производил впечатление закомплексованного юноши, страдающего от неумения обходиться с женщинами.

Наконец решилась проблема его будущего. Грегор Штрассер, руководитель национал-социалистского движе­ния и гауляйтер Нижней Баварии, предложил ему быть его секретарем и ассистентом. Он тотчас же согласился, поехал в Ландсгут и стал делать партийную карьеру вме­сте со Штрассером. Штрассер отстаивал несколько иные идеи, чем Гитлер. Он выдвигал на первый план револю­ционные пункты нацистской программы и был вместе со своим братом Отто и с Иозефом Геббельсом во главе ради­кального крыла партии. Они стремились оторвать Гитле­ра от его буржуазной ориентации и полагали, что партия должна "провозгласить лозунги социальной революции, слегка дополненные антисемитизмом". Но Гитлер не ме­нял своего курса. Геббельс, заметив, какое крыло берет верх, отказался от собственных идей и присоединился к Гитлеру. Штрассер вышел из партии, а лидер СА Рём, который также выдвигал весьма радикальные идеи, по указанию Гитлера был убит. (Эту акцию осуществили эсэ­совцы Гиммлера.) Гибель Рема и других руководителей СА стала началом и предпосылкой для карьеры Гиммлера. В 1925-1926 гг. национал-социалистская Германии была еще малочисленной. А в тот момент казалось, что Веймарская республика окрепла и стабилизировалась, по­этому понятно, что Гиммлера одолели сомнения. Он поте­рял прежних друзей, и "даже родители дали ему понять, что не только не одобряют его работу в партии, но вооб­ще считают, что они потеряли сына". Его жалованье было незначительным, и он был вынужден влезать в долги. Так что неудивительно, что он вернулся к мыслям о по­стоянной работе и снова настроился искать должность управляющего имением в Турции. Правда, он по-прежне­му оставался на своем партийном посту, но вовсе не пото­му, что его лояльность к идеям партии была непоколеби­мой, а просто все попытки найти подходящее место были безуспешными. И вдруг небо прояснилось. В 1929 г. Гре­гор Штрассер становится главой партийной пропаганды, а Гиммлера берет в заместители.

Не прошло и трех лет, как Гиммлер уже командовал отрядом в 300 человек, который к 1933 г. разросся в пятидесятитысячную армию.

Биограф Гиммлера Смит пишет: "Нас волнует не то, как Гиммлер организовал СС, и не последующая его рабо­та в качестве шефа имперской полиции, а то, что он лич­но руководил истязаниями миллионов людей и уничтоже­нием целых наций и народностей. Как он пришел к это­му? На этот вопрос невозможно найти ответ, изучая дет­ство и юность Гиммлера". Я не думаю, что Смит прав, и попытаюсь показать, что садизм Гиммлера имел глубокие корни в структуре его личности задолго до того, как он получил возможность реализовать свои садистские наклон­ности на практике и войти в историю под именем одного из кровавых чудовищ XX в.

Вспомним, что в целом садизм определяется как страсть к абсолютной и неограниченной власти над другим чело­веческим существом. Причинение физической боли — толь­ко одно из проявлений этой жажды абсолютной власти. Нельзя также забывать, что мазохистское самоунижение не является противоположностью садизма, а составляет часть симбиозной структуры личности, в которой господ­ство и полное подчинение — лишь проявление одной и той же глубочайшей жизненной импотенции. Когда Генриху было всего 16 лет, он впервые обнару­жил свою склонность радоваться по поводу злостных наве­тов и клеветы на знакомых людей. Это было в период первой мировой войны. Некоторые состоятельные саксон­цы, проводившие каникулы в Баварии, скупали там де­фицитные продукты питания и отправляли домой. Об этом появилась компрометирующая статья в газете. Смит пи­шет, что Гиммлер был настолько хорошо осведомлен обо всех деталях этого дела, что невольно приходит мысль, что тот имел прямое отношение к данной публикации. В небольшом стихотворении, которое Гиммлер сочинил в 1919 г., также можно усмотреть вполне определенные наклонности:

А ну-ка, французы, поберегитесь!

Никто не собирается вас щадить.

Свистят наши пули, звенит в ушах,

И вам несут они ужас и страх.

В возрасте 21–22 лет он стал чувствовать себя несколько менее зависимым от родителей. Нашел новых друзей и покровителей и стал несколько пренебрежительно отно­ситься к отцу, а на старшего брата Гебхарда буквально смотрел свысока.

Чтобы проследить развитие садизма Гиммлера, очень важно понять характер его отношений с Гебхардом[226] . Гебхард действительно был полной противоположностью Ген­риха. Он был смел, решителен, легко завязывал связи и был любимцем девушек. Когда братья были еще юноша­ми, Генрих, видимо, восхищался Гебхардом, но вскоре это восхищение перешло в горькую зависть, когда Гебхард постоянно одерживал победы там, где Генрих терпел поражение. Гебхард пошел на фронт и получил там офи­церское звание и награду — Железный крест первой сте­пени. Гебхард влюбился в хорошенькую девушку и обру­чился с ней. А в это время неуклюжего младшего брата сопровождали сплошные неудачи: он не попал на фронт, не стал офицером, не имел ни славы, ни любви.

Генрих отошел от Гебхарда и присоединился к своему кузену Людвигу, который тоже по-своему завидовал Гебхарду. Генрих критиковал старшего брата за отсутствие дисциплины и целеустремленности; но главная причина была в том, что сам он не был героем и его раздражала беззаботность и удачливость брата; и характерно, что Ген­рих очень часто видел у другого те самые недостатки, ко­торыми страдал сам.

Однако в полной мере будущий министр полиции про­явил себя, когда Гебхард ухаживал за дальней родствен­ницей, хорошенькой кузиной Паулой. Молодая девушка не соответствовала представлениям Генриха о робкой, сдер­жанной и целомудренной невесте. Когда между Паулой и Гебхардом возникла ссора, Гебхард в письме к Генриху настоятельно просил его сходить к Пауле и уладить дело. Эта необычная просьба показывает, что Генриху уже уда­лось заставить старшего брата уважать себя; вероятно, здесь сыграли свою роль какие-то интриги, которыми Ген­рих настраивал родителей против брата. Генрих пошел к Пауле, и мы не знаем, что при этом произошло. Однако через пару недель он написал ей письмо, которое нам о многом говорит, во всяком случае показывает нам его как человека властолюбивого и рвущегося к власти:

Я охотно верю, что ты соответствуешь тем четырем тре­бованиям, которые назвала мне при встрече. Но этого недо­статочно. Мужчина должен быть настолько уверен в своей невесте, что, даже если он многие годы находится вдали от нее и они ничего друг о друге не слышат (что совершенно реально в годы войны), он должен знать, что ни словом, ни взглядом она не допустит мысли об измене... Тебе было по­слано большое испытание, которое ты должна была выдер­жать (подчеркнуто в оригинале) и которое ты позорным об­разом не выдержала... Для того чтобы ваша связь стала счаст­ливой для вас обоих и для здоровья нации — в основе кото­рой лежит здоровая и высоконравственная семья, — ты долж­на настроить себя на чудовищное самоотречение (подчерк­нуто в оригинале).

Но поскольку ты не обладаешь сильной волей и плохо владеешь собой, а твой будущий муж, как уже сказано, слиш­ком хорошо к тебе относится и довольно слабо разбирается в людях (и теперь ему уже этот пробел в изучении людей не восполнить), то этим делом должен заняться кто-то другой. И поскольку вы оба обратились ко мне за помощью, я чув­ствую себя обязанным взять это дело в свои руки.

В течение семи последующих месяцев Генрих не появ­лялся, но в феврале 1924 г. кто-то ему сообщил, что Паула снова "ведет себя неблагоразумно". На сей раз он не только проинформировал брата, но и рассказал всю исто­рию родителям и постарался убедить их, что честь семьи требует расторгнуть помолвку. Мать, рыдая, согласилась, последним сдался отец. Только тогда Генрих написал обо всем Гебхарду. Когда же Гебхард расторг помолвку, Ген­рих торжествовал, но в то же время он презирал своего брата за то, что тот больше не сопротивлялся. "Он вел себя так, словно у него (Гебхарда) вообще не было серд­ца", — сказал он позднее.

Мы видим, что 24-летний молодой человек сумел под­чинить себе и отца, и мать, и старшего брата и стать фактически диктатором в семье.

Разрыв помолвки был потому особенно тягостным для всех, что семьи жениха и невесты были в некотором род­стве. "Но каждый раз, когда родители или Гебхард прояв­ляли хоть малейшее сомнение в необходимости оконча­тельного разрыва, Генрих был тут как тут и оказывал еще более сильное давление. Он разыскивал общих знако­мых и объяснял им причину разрыва и тем самым подры­вал репутацию девушки. Когда от Паулы пришло письмо, он заявил: «Нужно быть твердым и не допускать в свою душу сомнений»." Желание управлять родителями и бра­том принимало уже черты настоящего садизма. Чтобы до­садить обеим семьям, он настаивал на том, чтобы были возвращены все сделанные друг другу подарки. Он полно­стью проигнорировал желание отца решить дело тихо, мирно и при обоюдном согласии. Твердая и бескомпро­миссная линия Генриха была доведена до конца. Гиммлер одержал полную победу и сделал основательно несчастны­ми всех участников этой истории.

На этом она могла бы закончиться, но не таков был Генрих Гиммлер. Он нанял частного детектива для слеж­ки за Паулой. Детектив предоставил ему набор ситуаций, которые можно было рассматривать как компромат. Гим­млер не упускал ни одной возможности унизить семью Паулы. Так, через месяц он отправил назад несколько презентов, которые он якобы забыл вернуть, и приложил только свою визитную карточку. А через два месяца со­стоялась последняя атака: он написал письмо к общим друзьям. Он просил их передать Пауле, чтобы она прекратила распространять о Гиммлерах гнусные слухи, и добавил предостережение: "Я хоть и добрый малый, но если меня доведут до ручки, то я натяну совсем другие струны. Я не допущу тогда в свое сердце сострадание и сумею извести своего противника в моральном и соци­альном смысле" (Курсив мой. — Э. Ф.).

На этом этапе Гиммлер еще вряд ли мог проявить зло­качественный садизм. Это были только предпосылки. Но позднее, когда в его руках оказалась неограниченная власть, он быстро научился использовать новую полити­ческую ситуацию в личных целях, и его садистские на­клонности получили развитие исторического масштаба. Терминология, которой пользовался молодой рейхсфюрер СС, мало чем отличалась от слов, которые юный Генрих употреблял в кампании против Паулы. Можно проиллюс­трировать это текстом одной из его речей 1943 г. по пово­ду нравственных принципов "Черного ордена".

Для представителя службы СС абсолютен принцип: быть честным, порядочным, верным, но все это — только в отно­шении чистокровных германцев. Как живут русские — это мне совершенно безразлично. Мы используем все хорошее, что есть у других народов, мы заберем, если нужно, их де­тей и воспитаем их так, как нужно. Живут ли другие наро­ды в благополучии или подыхают от голода — это интере­сует нас лишь в той мере, в какой нас интересуют рабы, работающие на благо нашей культуры. Сколько русских баб погибнет при постройке противотанковых окопов — тысяча или десять тысяч, — волнует меня лишь в том смыс­ле, что я хочу знать, когда будет готов этот противотанко­вый рубеж для обороны Германии. И мы никогда не про­явим грубости или бессердечия, если в этом не будет необ­ходимости... (Курсив мой. — Э. Ф.).

В этих высказываниях уже в полную меру виден са­дист. Он намерен похитить чужих детей, если у них хоро­шая кровь. Он собирается использовать взрослых как "ра­бов", и, умрут ли они или выживут, его не интересует. Окончание речи типично для нацистских фарисеев. Он жонглирует общечеловеческими ценностями и заверяет слу­шателей (и себя самого), что совершает жестокости лишь там, где избежать этого невозможно. Это опять типичная рационализация, которую он использовал, угрожая Пау­ле: "Я натяну совсем другие струны, если меня к этому кто-нибудь принудит".Гиммлер был трусливым человеком, и потому ему всегда была нужна рационализация, чтобы оправдать свою жес­токость. Карл Вольф сообщает, что поздним летом 1941 г. Гиммлер присутствовал при массовом расстреле в Минске и был изрядно потрясен. Но он сказал: "Я считаю все-таки, что мы правильно сделали, посмотрев все-это. Кто властен над жизнью и смертью, должен знать, как выгля­дит смерть. И в чем состоит работа тех, кто выполняет приказ о расстреле". Многие из его эсэсовцев не выдержи­вали массовых расстрелов: одни падали в обморок, другие сходили с ума, третьи кончали жизнь самоубийством.

Нельзя говорить о садистском характере Гиммлера, не остановившись на том, что часто называли его "дружелю­бием". Мы уже упоминали, что в студенческие годы он пытался завоевать расположение товарищей, навещая больных, делая подарки и т. д. Нечто подобное он совер­шал и при других обстоятельствах. Например, он мог дать какой-нибудь старухе кусок хлеба или булку и запи­сать в своем дневнике: "Если бы я мог сделать больше, но мы сами ведь бедные черти" (что, между прочим, не­правда, так как его семья принадлежала к зажиточному среднему сословию и они ни в коем случае не были бедня­ками). Он организовал совместно со своими друзьями бла­готворительное представление, сбор от которого был пе­редан детям Вены. Многие утверждали, что для эсэсовцев он был "отец родной". Однако у меня создается впечатле­ние, что большинство этих дружеских актов не были ис­кренними. Просто у него была потребность компенсиро­вать свою душевную ущербность, равнодушие и отсут­ствие чувств, он хотел убедить и себя самого, и других, что он был не тем, кем он был в действительности. Дру­гими словами, он хотел испытать то, чего он в реально­сти не испытывал. Он стремился опровергнуть свою жес­токость, равнодушие к людям тем, что намеренно демон­стрировал доброту и участие к ним. Даже его отвращение к охоте нельзя считать серьезным, ибо в одном из писем он предложил разрешить эсэсовцам охоту на крупную дичь в награду за хорошую службу. Говорят, что он был при­ветлив с детьми и расположен к животным, но даже и здесь уместно сомнение, потому что этот человек почти никогда не делал того, что не способствовало его карьере.

Конечно, даже такой садист, как Гиммлер, мог бы обла­дать некоторыми положительными качествами, как, на­пример, сердечность, внимательное отношение к опреде­ленным лицам в определенных ситуациях и т. д. Однако абсолютная расчетливость Гиммлера и эгоцентризм прак­тически не позволяют поверить в наличие этих черт в его характере.

Кроме того, известен некий "доброжелательный" или благожелательный вид садизма, при котором подчинение другого человека не имеет целью нанесение ему вреда[227] . Вполне возможно, что в характере Гиммлера также были элементы благожелательного садизма, которые создавали иллюзию доброты. (Эти элементы можно усмотреть в его письмах к родителям, где он мягко и с "доброй иронией" поучает их; так же можно расценить и его отношения с эсэсовцами.) Показательно письмо Гиммлера к одному высокопоставленному офицеру СС, графу Коттулински, от 16 сентября 1938 г.: "Дорогой Коттулински! У Вас очень больное сердце. В интересах Вашего здоровья я на 2 года полностью запрещаю Вам курить. Через два года прошу представить медицинское заключение о Вашем здо­ровье, и после этого я решу, можно ли будет отменить мой запрет на курение. Хайль Гитлер!"

Этот же наставнический тон мы находим в письме от 30 сентября 1942 г., адресованном главному врачу СС Гравицу. Его отчет об экспериментах над заключенными концлагерей он считает неудовлетворительным и выража­ет это в следующих словах:

Это письмо направлено не на то, чтобы выбить Вас из колеи и заставить ждать своей отставки. У меня единствен­ная цель — убедить Вас, что пора избавиться от Вашего главного недостатка и, отбросив тщеславие, действительно серьезно и с гражданским мужеством взяться за выполнение своих задач (даже самых неприятных) и наконец-то отка­заться от идеи, что дела можно привести в порядок путем праздных разговоров и обсуждений. Если Вы это усвоите и будете работать над собой, то все будет в порядке и я буду снова доволен Вами и Вашей работой.

Письмо Гиммлера к Гравицу интересно не только сво­им наставническим тоном, но прежде всего тем, что Гиммлер призывает врача избавиться как раз от тех недостат­ков, которые явно присущи ему самому: тщеславие, недо­статок мужества и болтливость. Архив располагает боль­шим количеством писем, в которых Гиммлер производит впечатление строгого и мудрого отца. Многие офицеры, к которым они были адресованы, принадлежали к дворян­ству, и нетрудно догадаться, что Гиммлеру доставляло осо­бое удовольствие, что он может продемонстрировать свое превосходство и обращаться с дворянскими отпрысками, как с неразумными детьми.

Конец Гиммлера также соответствует его характеру. Когда стало ясно, что Германия проиграла войну, он по­старался через шведских посредников вступить в перего­воры с западными державами; при этом он рассчитывал, что за ним сохранится ведущая роль, и потому предло­жил им условия в отношении дальнейшей судьбы евреев. В ходе переговоров он отбросил все свои политические принципы, за которые так упорно цеплялся. Разумеется, "преданный Генрих", как его называли, уже самим фак­том подобных переговоров совершил последнее предатель­ство в отношении своего кумира Адольфа Гитлера. А то, что он вообразил, будто союзники могут признать в нем нового немецкого "фюрера", свидетельствует не только о заурядном интеллекте и недостаточной способности к по­литическому мышлению, но также и о феноменальном нарциссизме и самомнении, которые давали ему ощуще­ние своей значительности даже в побежденной Германии. Он отклонил предложения генерала Олендорфа сдаться союзникам и взять на себя ответственность за действия СС. Человек, который проповедовал преданность, чест­ность и ответственное отношение к делу, показал — в соответствии со своим истинным характером — величай­шее вероломство и безответственность. Он бежал с фаль­шивым паспортом, в форме фельдфебеля, сбрив усы и за­вязав один глаз черной повязкой. Когда его схватили и поместили в лагерь для военнопленных, он явно из-за своего нарциссизма не мог пережить, чтобы с ним обра­щались, как и с тысячами неизвестных солдат. Он потре­бовал, чтобы его отвели к коменданту лагеря, и сказал: "Я — Генрих Гиммлер". Вскоре после этого он раскусил капсулу с цианистым калием, которая была вмонтирована у него в искусственный зуб. Всего за несколько лет до этого момента (в 1938 г.) он говорил, выступая перед группенфюрерами: "Я не понимаю тех, кто, надеясь из­бавиться от трудностей, способен расстаться с жизнью, как с грязной рубахой". Такого человека, продолжал он, не стоит "хоронить по-человечески", достаточно развеять его прах.

Так замкнулся круг его жизни. Он должен был до­стигнуть абсолютной власти, чтобы преодолеть в себе чув­ство слабости и тотальной жизненной импотенции. По­сле того как он достиг этой цели, он пытался цепляться за эту власть и предал своего кумира. Когда же он ока­зался на месте простого солдата в лагере для пленных, он не смог перенести крушения и превратиться в одного из сотен тысяч, в беспомощную и бесправную песчин­ку... Он решил, что лучше умереть, чем вернуться в положение человека без власти, т. е. снова стать сла­баком.

Выводы

Гиммлер является типичным примером анально-накопи­тельской, садистской, авторитарной личности. Он был сла­бым (а чувствовал себя не только слабым, но и способ­ным на нечто значительное). Благодаря своей педантично­сти и любви к порядку, он приобрел некоторое чувство уверенности. Авторитет отца и желание быть на него по­хожим привели к формированию его стремления к неогра­ниченной власти над другими людьми. Он завидовал прежде всего тем, кто от рождения был наделен и силой, и волей, и уверенностью в себе. Его "витальная импотенция" и по­родила ненависть к таким людям, желание унижать и уничтожать их (это относится и к невесте его брата, и к евреям). Он был необычайно расчетлив и холоден, у него словно не было сердца, это пугало даже его самого, усили­вая чувство изолированности.

Гиммлер был абсолютным приспособленцем. Даже са­дистскими страстями он умел управлять, исходя из того, что ему было выгодно. Он был бесчестным и неверным и вечно лгал — не только другим, но и самому себе. Любая добродетель, которую он превозносил, была ему самому недоступна. Он предал Гитлера, хотя сам придумал основ­ной девиз СС: "Верность — наша честь". Он проповедовал силу, твердость и мужество, а сам был слабым и трусли­вым. "Преданный Генрих" — насквозь лживый образ. Един­ственное слово правды о себе он написал в письме к отцу во время своей короткой военной службы: "Не беспокойся обо мне, ведь я хитер, как лиса"[228] .

Бихевиорист и теперь готов поставить вопрос: а может быть, Гиммлер был нормальным человеком до тех пор, пока обстоятельства не сложились так, что ему стало вы­годно вести себя по-садистски?

Мне кажется, что наш анализ уже дал ответ на этот вопрос. Мы видели, что все предпосылки для садистского развития наблюдаются уже в детстве. Мы проследили раз­витие его неуверенности, слабости, трусости, чувства им­потенции; одни только эти качества уже указывают на вероятность садистских компенсаций. Кроме того, мы ви­дели развитие супераккуратности, педантичности и ти­пичных анально-накопительских черт авторитарной лич­ности. Наконец, мы убедились в первом проявлении зло­качественного садизма по отношению к невесте его бра­та — и все это задолго до того, как он пришел к власти. Мы должны сделать вывод, что рейхсфюрер СС имел са­дистский характер уже до того, как он стал рейхсфюрером; его положение дало ему власть, возможность про­явить свой садизм на исторической сцене; однако все, что он проявил, он уже носил в себе давно.

Все это влечет за собой еще один вопрос, которым очень часто задаются ученые, да и обыватели тоже: "А что бы стало с Гиммлером, если бы он жил в другое время, не тогда, когда нацисты пришли к власти? Что бы делал он со своим характером, тем самым, с которым вмешался в помолвку брата?" Ответ найти не так уж трудно. По­скольку у него был довольно низкий интеллектуальный потенциал и очень высокая степень аккуратности, то он, вероятно, нашел бы место в бюрократической структуре. Он мог бы быть учителем, почтовым служащим, чиновни­ком или сотрудником какого-либо солидного предприя­тия. Поскольку он беззастенчиво стремился только к сво­ей собственной выгоде, то он, возможно, в результате умелой лести и интриг смог бы добиться довольно высо­кого положения (но не ключевых позиций, так как для этого у него было недостаточно творческой фантазии и здравого смысла в принятии решений).

Вероятно, его бы недолюбливали коллеги, зато он мог бы стать любимцем крупного начальника. Он мог бы быть агентом в антипрофсоюзных играх Генри Форда, но в со­временном концерне он вряд ли стал бы хорошим управ­ляющим. Расчетливость и душевная глухота никогда не нравятся людям. На его похоронах священник и началь­ник произнесли бы хвалебные речи: он был бы в их устах и любящий отец, и примерный муж, почтенный гражда­нин и самоотверженный работник, богоугодный прихожа­нин и т. п...

Среди нас живут тысячи Гиммлеров. С социальной точки зрения в обычной жизни они не приносят большо­го вреда, хотя нельзя недооценивать число тех, кому они наносят ущерб и делают основательно несчастными. Но когда силы разрушения и ненависти грозят погло­тить все общество, такие люди становятся особенно опас­ными. Ведь они всегда готовы быть для правительства орудием ужаса, пыток и убийств. Многие совершают се­рьезную ошибку, полагая, что потенциального Гиммлера видно издалека. Одна из целей характерологических ис­следований как раз и состоит в том, чтобы показать, что для всех, кто не обучен искусству распознавания лично­сти, потенциальный Гиммлер выглядит точно так же, как и все другие. И потому надо учиться читать книгу характеров и не ждать, пока обстоятельства позволят "чудовищу" показать свое истинное лицо.

Какие факторы сделали из Гиммлера безжалостного са­диста? Мы могли бы найти простой ответ на этот вопрос, напомнив о факторах, которые формируют накопитель­ский характер. Но это был бы неудовлетворительный от­вет, так как характер Гиммлера представляет крайнюю и чрезвычайно злокачественную форму накопительской лич­ности, которая встречается гораздо реже, чем безобидная форма (бережливый характер). Если мы попытаемся про­следить факторы, которые способствовали развитию ха­рактера "кровавого пса Европы", мы сначала натолкнемся на его отношения с родителями. У него была сильная привязанность к матери, которая способствовала его кон­формизму; у него был авторитарный, но довольно слабый отец. Но ведь у миллионов людей встречаются отцы и матери с подобными чертами, однако никто из них не стал Гиммлером! В самом деле, нельзя объяснить специфи­ческие особенности человеческой личности одним или дву­мя факторами; только целая система взаимодействующих и развивающихся факторов может более или менее полно объяснить формирование личности. В Гиммлере мы увиде­ли еще некоторые признаки и черты, небезразличные для развития личности: это его физическая немощь и неуклю­жесть, которые, видимо, объясняются частыми детскими болезнями и слабой конституцией; к этому добавляется комплекс социальной неполноценности, который усили­вался подчиненным, подобострастным отношением отца к аристократам, и многое, многое другое... Его робость по отношению к женщинам, причиной которой была, веро­ятно, его привязанность к матери, усилила его ощущение беспомощности, нарциссизм и чувство ревности к брату — ведь тому были присущи и мужество, и воля, и все прочие качества, которых был начисто лишен Генрих. Нельзя не сказать, что существует еще ряд факторов, которые мы не называем просто ввиду недостатка информации.

Следовало бы также учитывать и некоторые генетиче­ски обусловленные моменты, которые сами по себе нельзя считать причиной садизма, но тем не менее гены ведь, бе­зусловно, создают определенные задатки личности. И все же главным патологическим фактором формирования лич­ности Генриха следует, вероятно, считать удушливо-замк­нутую атмосферу семьи Гиммлеров, в которой не было ни откровенности, ни тепла, ни добра; где царили законопослушание, педантизм, показной патриотизм и карьерист­ские устремления. В домене было духовной почвы и свеже­го ветра для развития здорового молодого существа, но это была норма для той общественной системы, к которой от­носилась эта семья. Гиммлеры принадлежали к тому клас­су общества, который находился на самой нижней ступени кайзеровской системы и страдал от ненависти, бессилия и безотрадности. Это была почва, на которой вырос Гиммлер, и потому чем больше революция разрушала его социальный статус, нормы и ценности его круга, тем сильнее росли в нем озлобление и осознанный карьеризм.

XII. ЗЛОКАЧЕСТВЕННАЯ АГРЕССИЯ: НЕКРОФИЛИЯ

Традиционные представления

Понятие "некрофилия" (любовь к мертвому[229] ) обычно рас­пространяется на два типа явлений. Во-первых, имеется в виду сексуальная некрофилия (страсть к совокуплению или иному сексуальному контакту с трупом). Во-вторых, речь может идти о феноменах несексуальной некрофилии, среди которых — желание находиться вблизи трупа, раз­глядывать его, прикасаться к нему и, наконец, специфи­ческая страсть к расчленению мертвого тела.

Однако обычно это понятие не употребляется для обо­значения глубинной подструктуры личности, той страс­ти, которая коренится в самом характере и является почвой для произрастания более явных и грубых проявле­ний некрофилии. Я приведу несколько примеров некрофи­лии в традиционном смысле, что поможет нам в определе­нии менее явных случаев некрофильского характера.

Сообщения о фактах некрофилии встречаются во мно­гих публикациях, особенно в криминологической литера­туре о половых извращениях. Самое полное собрание этих фактов мы находим у одного из ведущих немецких кри­минологов, имя которого Герберт фон Гентиг и который посвятил данному предмету специальное исследование. (В немецком уголовном кодексе, как и в кодексах ряда дру­гих стран, некрофилия — уголовно наказуемое деяние.) Фон Гентиг приводит следующие примеры некрофилии. 1. Различного рода сексуальные действия в отношении женского трупа (половое сношение, манипуляция поло­выми органами). 2. Половое возбуждение при виде тела мертвой женщины. 3. Острое влечение к предметам погре­бения: трупам, гробам, цветам, портретам[230] и т. д. 4. Акты расчленения трупов. 5. Желание потрогать или понюхать что-то разложившееся, зловонное...

Фон Гентиг, как и другие авторы, в частности Т. Сперри, утверждает, что некрофилия встречается гораздо чаще, чем принято считать. Однако для удовлетворения этой порочной страсти не так уж много возможностей. Толь­ко те, кто имеет доступ к трупам, получают беспрепят­ственную возможность к извращениям такого рода: т. е. практически это только работники моргов и могильщи­ки. Поэтому неудивительно, что большинство приведен­ных примеров относится к названной группе лиц. Слу­чается, конечно, что этим занимаются просто люди не­крофильского типа. Возможность к некрофильским про­явлениям имеют убийцы, но, поскольку убийства встре­чаются не так уж часто, трудно ожидать, что мы встре­тим много подходящих примеров этого типа, разве что среди случаев, которые проходят по разряду "убийство ради удовольствия".

И все же Гентиг описывает некоторые случаи, когда неизвестные лица выкапывали трупы и совершали над ними надругательства с удовлетворения страстей некро­фильского характера.

Поскольку у людей, имеющих легкий доступ к трупам, некрофильские наклонности проявляются сравнительно часто, напрашивается вывод, что некрофилией в скрытой форме страдают также и многие (в мыслях своих и фанта­зиях), не имеющие такого доступа.

Де Ривер описывает судьбу молодого служащего морга (21 года). В 18 лет он влюбился в девушку, которая была больна туберкулезом легких. Только один раз у них была настоящая близость. А вскоре она умерла. Позже он ска­жет: "Я так и не смог пережить смерть моей возлюблен­ной. Когда я занимался онанизмом, я каждый раз пред­ставлял себе ее, и мне казалось, что я снова переживаю близость с нею". Далее Де Ривер сообщает следующее:

После того как девушка умерла, юноша был вне себя, осо­бенно когда увидел ее в белом погребальном уборе: с ним на­чалась настоящая истерика, и его еле оторвали от гроба. В этот миг он испытывал сильнейшее желание лечь рядом с него в гроб, он действительно хотел, чтобы его похоронили вместе с нею. У могилы разыгралась такая страшная сцена, что все вокруг были потрясены этой огромной любовью и утра­той. Постепенно самому юноше стало ясно, что он одержим той самой страстью, первый приступ которой пережил во вре­мя похорон. Теперь его охватывало сильное сексуальное воз­буждение при виде каждого трупа. В тот год он заканчивал колледж и стал убеждать маму, что ему надо стать медиком. Однако по материальным соображениям это было невозмож­но. Короче и дешевле был путь в школу бальзамирования. Мама не возражала, и Д. В. принялся за учебу с огромным рвением, ибо он понял, что нашел себе профессию по душе. В зале бальзамирования он всегда обращал внимание прежде всего на женские трупы и часто испытывал при этом острое желание. Он запрещал себе думать об этом и избегал возмож­ности реализовать свое желание. Однажды, уже в конце уче­бы, он оказался один в комнате с трупом молодой девушки; желание было столь сильным, а условия столь благоприят­ными, что он не устоял. Он быстро расстегнул брюки и при­коснулся своим членом к бедру девушки — и его охватило такое возбуждение, что он совершенно потерял самоконтроль: он вскочил на труп и стал целовать различные части тела. Сексуальное возбуждение достигло апогея, и наступил оргазм. После этого его охватили угрызения совести и страх, что его могут раскрыть. Вскоре учеба подошла к концу, он сдал экза­мен и получил назначение в один из городов Среднего Западав качестве служащего похоронного бюро. Поскольку в этом учреждении он был самым молодым, ему чаще других выпа­дали ночные дежурства. Д. В. рассказывает: "Я был рад этой возможности оставаться наедине с мертвыми, ибо теперь я уже точно знал, что я отличаюсь от других людей, ибо кон­такт с трупом дает мне возможность достигнуть высшего сек­суального наслаждения, к которому после смерти моей воз­любленной я постоянно стремился".

За два года службы в ритуальном учреждении через его руки прошли десятки женских трупов разных возрастов, с которыми он опробовал себя во всевозможных извращенных вариантах. Как правило, все начиналось с ощупывания, по­целуев и облизывания, а затем он терял голову и, оседлав свою жертву, с нечеловеческими усилиями доводил себя до оргазма. Все это происходило 4-5 раз в неделю.

...Однажды труп пятнадцатилетней девочки произвел на него такое впечатление, что он в первую ночь после ее смерти попробовал вкус ее крови. Это привело его в такой экстаз, что он с помощью резиновой трубки, введенной в мочеточник, принялся отсасывать урину... При этом его охватывало же­лание проникнуть еще глубже... Ему показалось, что макси­мальное наслаждение он мог бы получить, если бы смог за­глотнуть ее или пожевать кусочек ее мяса. И он не отказал себе в этом желании. Он перевернул тело и впился зубами в самое уязвимое место сзади, а после этого, взгромоздившись сверху, совершил содомический акт.

Этот случай представляет интерес по многим причи­нам. Прежде всего потому, что здесь мы встречаемся с сочетанием некрофилии, некрофагии* и анального эро­тизма. К тому же здесь просматривается самое начало, истоки извращения. Если бы нам была известна история юноши только до момента смерти его возлюбленной, то мы постарались бы интерпретировать его поведение как выражение его большой любви. Однако последующая его жизнь проливает совершенно иной свет и на начальную фазу его жизни. Такую неразборчивую, жадную некрофи­лию и некрофагию вряд ли возможно объяснить утрачен­ной любовью. Скорее придется предположить, что его "от­чаяние" ("печаль, горе") было не столько выражением любви, сколько первым симптомом некрофильского вле­чения. Далее: тот факт, что сексуальная близость с воз­любленной у него была всего лишь один раз, скорее всего объясняется не ее болезнью. Просто у него и не было сильного стремления к сексу с живой женщиной — и это как раз в связи с его некрофильскими наклонностями.

Де Ривер описывает еще один случай некрофила, тоже служащего ритуального учреждения. Этот случай менее сложный. Речь идет о неженатом мужчине 43 лет. Вот что он о себе поведал:

Когда мне было 11 лет, я подрабатывал садовником на кладбище в Милане. Я в ту пору начал заниматься онаниз­мом, а когда оставался наедине с трупом молодой женщины, то старался ее потрогать. Позднее я начал искать возмож­ность "уткнуться" в мертвое тело... Приехав в Америку и по­селившись на западном побережье, я получил работу в похо­ронной конторе. Я должен был обмывать и одевать трупы. Так я получил возможность иметь регулярные половые сно­шения с мертвыми девочками — я это делал на столе, где обмывал их, или прямо в гробу.

Далее он признается, что прикасался губами к самым интимным местам, а на вопрос о количестве своих жертв отвечает: "Это число исчисляется многими сотнями".

Фон Гентиг приводит еще массу подобных случаев.

Более мягкая форма некрофилии проявляется у людей, которые при виде трупа испытывают сексуальное волне­ние, а иногда онанируют в его присутствии. Но количе­ство подобных отклонений невозможно установить, ибо они практически остаются нераскрытыми.

Вторая форма некрофилии не связана с сексом и нахо­дит выражение в чисто разрушительных порывах. Эта тяга к разрушению нередко проявляется уже в детстве и до­вольно часто возникает только в глубокой старости.

Фон Гентиг пишет, что целью некрофильской деструк­тивности является "насильственное прерывание живых свя­зей". Эта страсть наиболее ярко проявляется в стремле­нии к расчленению тел. Типичный случай такого рода опи­сывается у Сперри. Речь идет о человеке, который ночью отправлялся на кладбище, имея при себе все необходимые "инструменты", выкапывал гроб, вскрывал его и утаски­вал труп в надежно скрытое место. Там он отрезал ему голову и ноги и вспарывал живот... Объектом расчлене­ния не обязательно должен быть человек, это может быть и животное. Фон Гентиг сообщает о человеке, который заколол 36 коров и лошадей и разрезал их на куски. Но нам нет нужды обращаться к литературе. Вполне доста­точно газетных сообщений об убийствах, в которых жерт­вы оказываются зверски искалеченными или разрезанными на части. Такого рода случаи в криминальной хронике обычно квалифицируются как убийство, но субъектами таких деяний являются некрофилы; они отличаются от прочих убийц, убивающих из ревности, мести или ради наживы. У убийцы-некрофила истинным мотивом являет­ся не смерть жертвы (хотя это, конечно, необходимая пред­посылка), а самый акт расчленения тела. Я сам в своей клинической практике собрал достаточно много данных, подтверждающих, что тяга к расчленению — это весьма характерная черта некрофильской личности. Я встречал, например, немало людей, у которых эта тяга проявлялась в очень мягкой форме: они любили рисовать на бумаге фигурку обнаженной женщины, а потом отрывать у ри­сунка руки, ноги, голову и т. д. и играть с этими отдель­ными частями рисунка. Такая безобидная "игра" на самом деле выполняла очень серьезную функцию, утоляя страсть к расчленению.

Другой распространенный вид некрофилии, который мне довелось наблюдать, выражался в том, что людям сни­лись сны, в которых они видели определенные части рас­члененного тела, которые лежали, летали или медленно проплывали мимо в потоке грязной воды, смешанной с кровью и нечистотами. Если подобные картины часто по­являются в фантазиях и снах, то это один из вернейших симптомов некрофильского характера.

Встречаются и менее явные формы некрофилии. Одной из них является желание находиться рядом с трупами и другими предметами, предназначенными для тления.

Раух сообщает о девушке, которая страдала от такого влечения: когда она оказывалась вблизи мертвеца, на нее нападал своеобразный столбняк, она смотрела на него и не могла оторваться...[231]

У Штекеля сообщается о женщине, которая сама о себе говорила: "Я часто думаю о кладбище и о том, как проис­ходит гниение тел в гробах".

Этот интерес к тлению часто проявляется в потребнос­ти ощущать запах гниения, что очень четко просматрива­ется в следующей истории. Высокообразованный мужчина 32 лет от роду был почти совершенно слепым. Он боялся громких звуков, но ему нравилось, когда он слышал крик женщины, корчившейся от боли, а кроме того, он полу­чал удовольствие от запаха гниющего мяса. Он мечтал о "трупе крупной грузной женщины, в котором можно по­копаться". Он спрашивал свою бабушку, не хочет ли она завещать ему свое тело после смерти. Ему хотелось погру­зиться в ее разлагающиеся останки.

Фон Гентиг говорит о "нюхачах", которых волнует за­пах всякой гнили и экскрементов, он видит в этом прояв­ление некрофилии. И наконец, последний вид некрофи­лии, рассмотренный в литературе, называется некрофиль­ским фетишизмом. Это тяга к предметам погребального ритуала: гробам, цветам, венкам, портретам и т. д.

Некрофильский характер [232]

Выражение "некрофильский" было употреблено первоначаль­но не для обозначения черты характера, а как характерис­тика извращенных действий... Слово это произнес впервые испанский философ Мигель де Унамуно в 1936 г.[233] по пово­ду националистической речи генерала Миллана Астрая в Университете Саламанки, где Унамуно был ректором в тот момент, когда началась гражданская война в Испании.

Основной девиз генерала заключался в словах: Viva la muerte! (Да здравствует смерть!). И один из его сторонни­ков выкрикнул этот лозунг из глубины зала. Когда гене­рал закончил свою речь, Унамуно поднялся и сказал сле­дующее:

Только что я услышал бессмысленный некрофильский воз­глас: "Да здравствует смерть!" И я — человек, посвятивший свою жизнь формулированию парадоксов, которые нередко вызывали гнев непонимания, — я могу сказать вам как спе­циалист, что этот иноземный парадокс мне претит. Генерал Миллан Астрай — калека, инвалид. Я говорю это без всякого оценочного подтекста. Он получил увечье на войне. Сервантес тоже был калекой. К сожалению, сейчас в Испании много инвалидов, а скоро будет еще больше, если только Бог не придет нам на помощь. Мне больно думать, что генерал Мил­лан Астрай будет диктовать нам свою волю и навязывать всем психологию толпы. Калека, лишенный духовного вели­чия Сервантеса, обычно ищет утешения в том, чтобы увечить и калечить все вокруг себя.

Миллан Астрай не выдержал и воскликнул: "Долой ин­теллигенцию! Да здравствует смерть!" И фалангисты раз­разились восторженными аплодисментами. Но Унамуно продолжал:

Мы находимся в храме. Это храм разума — и я его вер­ховный жрец. А вы осквернили эту священную обитель. Вы одержите победу, ибо на вашей стороне слишком много гру­бой силы и жестокости. Но вы никого не обратите в свою веру. Ибо, чтобы обратить человека, его необходимо убе­дить. А чтобы убедить, нужно иметь то, чего у вас нет: ра­зум и право на борьбу. Я не стану призывать вас подумать об Испании, ибо считаю это бессмысленным. Больше мне нечего сказать[234] .

Я заимствовал это понятие у Унамуно и с 1961 г. занялся изучением феномена характерологической некро­филии[235] . Мои теоретические представления я в основном приобрел, наблюдая людей во время сеансов психоанали­за[236] . Дополнительные данные для анализа некрофильско­го характера мне дало изучение известных исторических личностей (например, Гитлера), изучение характера и по­ведения классов и социальных групп. Но как бы ни вели­ка была роль моих собственных клинических наблюде­ний, все же решающий импульс я получил от Фрейда с его теорией влечений. Идея о том, что самые фундамен­тальные силы в структуре личности составляют два вле­чения — одно к жизни, другое к смерти, произвела на меня огромное впечатление; однако теоретическое обосно­вание Фрейда меня не устраивало. Но оно побудило меня взглянуть на клинические данные в новом свете, сформу­лировать по-новому точку зрения Фрейда, таким образом сохранив ее, разумеется, основанной на другом теоретическом фундаменте, на клинических данных, которые, как я позднее покажу, обнаруживают связь с более ранними разысканьями Фрейда относительно анального характера. Итак, некрофилию в характерологическом смысле мож­но определить как страстное влечение ко всему мертво­му, больному, гнилостному, разлагающемуся; одновре­менно это страстное желание превратить все живое в неживое, страсть к разрушению ради разрушения; а так­же исключительный интерес ко всему чисто механи­ческому (небиологическому). Плюс к тому это страсть к насильственному разрыву естественных биологических связей (Курсив мой. — Э. Ф.).

Некрофильские сновидения

Влечение к мертвому, гнилостному, тленному наиболее ясно обнаруживается в свах некрофилов.

Сон 1. "Я сижу в туалете. У меня расстройство желуд­ка и меня «несет» со страшной силой, словно бомба взор­валась и сотрясается весь дом. Я хочу принять ванну, но как только я собираюсь включить воду, я вижу, что ван­на уже полна грязной водой, в которой вместе с нечисто­тами плавают отрезанные рука и нога."

Автор этого сна был ярко выраженным некрофилом, которому подобные сны снились очень часто. Когда ана­литик спросил его, что он при этом испытывал, пациент ответил, что ситуация не вызвала в нем страха; ему было явно неприятно пересказывать свой сон врачу.

Этот сон вскрывает многие элементы, характерные для некрофилии: это тема оторванных частей тела; это связь некрофилии с анальностью (о чем разговор пойдет чуть позже); и наконец, это проблема деструктивности. (Если перевести содержание сновидения с языка символов на язык обычный, то у носителя сна есть такое ощущение, что силой своего поноса он может разрушить весь дом.)

Сон 2. "Я иду навестить друга. Двигаюсь по улице в направлении его дома, который я хорошо знаю. Внезапно сцена меняется. Я нахожусь в сухой пустынной местнос­ти, где нет ни деревьев, ни растений. Очевидно, я продол­жаю искать дом своего друга, но единственное здание, которое я вижу на горизонте, производит странное впечатление, ибо в нем нет ни одного окна. Я вхожу сквозь узенькую дверь внутрь дома и прикрываю за собой дверь. И в этот момент я слышу странный звук, словно кто-то запирает дверь. Я нажимаю на ручку двери, но она не открывается. Мне страшно, и я иду по узкому проходу, а потолки такие низкие, что мне приходится продви­гаться почти ползком. Наконец я оказываюсь в боль­шой затемненной овальной комнате. Она похожа на сво­ды большой могилы. Когда глаза мой привыкли к тем­ноте, я увидел пару скелетов, лежащих на полу. Тут я понял, что это моя могила. Я проснулся с ощущением панического ужаса".

Этот сон почти не нуждается в интерпретации. "Свод", который является могилой, одновременно символизирует материнское лоно. "Дом друга" — это символ жизни. Но наш пациент вместо дороги жизни (визит к другу) выби­рает путь к мертвым. Пустынная местность и могила — это, конечно, символы смерти. Сам по себе этот сон не обязательно указывает на симптомы некрофилии; его мож­но толковать и как символическое выражение страха пе­ред смертью. Однако странно, если человек многократно видит вр сне гробы, мумии и скелеты, т. е. когда фантас­тический мир его снов в основном занят видениями из мира теней.

Сон 3. Речь идет о женщине, которая страдала тяже­лой депрессией. "Я сижу в туалете и освобождаю желудок, но процесс этот бесконечен: нечистоты поднимаются в уни­тазе и, переливаясь через край, заливают крышку, а за­тем и весь пол ванной комнаты. Уровень этой жижи под­нимается все выше — я утопаю...[237] В этот момент я просы­паюсь с ощущением неописуемой мерзости".

У этой женщины вся жизнь превратилась в сплош­ную мерзость, она сама ничего не может произвести, кроме грязи; весь мир ее превратился в помойку, и в смерти она окончательно соединяется с грязным потоком небы­тия. Эта тема встречается в мифе о Мидасе: к чему бы он ни прикоснулся — все превращается в золото, а золото, по Фрейду, находится в символической связи с нечисто­тами[238] .

Сон 4. Этот сон приснился Альберту Шпееру 12 сентяб­ря 1962 г., когда он еще находился в тюрьме Шпандау. "Гитлер приезжает с инспекцией на завод. Я еще в долж­ности рейхсминистра, но я беру в руки веник и помогаю вымести мусор из завода. После инспекторской проверки я вижу себя в его машине, где я пытаюсь надеть френч, который я снял перед тем, как подметать, но безуспешно: я не могу попасть в рукав, рука постоянно оказывается в кармане. Мы приезжаем на широкую площадь, окружен­ную правительственными зданиями. С одной стороны я вижу памятник воинам. Гитлер направляется к нему и кладет венок к подножию памятника. Мы входим в мра­морный зал — это вестибюль какого-то официального уч­реждения. Гитлер спрашивает у адъютанта: «Где венки?» Адъютант говорит офицеру: «Вы же знаете, что он теперь повсюду возлагает венки». Офицер одет в светлую, почти белую форму из ткани, напоминающей тонкую перчаточ­ную лайку. Поверх мундира на нем надета широкая на­кидка, украшенная вышивкой и кружевами. Приносят венок. Гитлер переходит на правую половину зала, где расположен еще один памятник воину, у подножия кото­рого уже лежит много венков. Гитлер опускается на коле­ни и запевает скорбную песнь в стиле грегорианского хо­рала, в котором постоянно повторяется распевная строчка "Maria». Стены огромного мраморного зала запол­нены мемориальными досками. Гитлер один за другим кла­дет венки, которые ему подает ретивый адъютант... Ряд мемориальных досок кажется бесконечным, темп его дви­жений ускоряется, а песня и плач звучат все более моно­тонно"[239] .

Этот сон интересен по многим соображениям. Он отно­сится к тем снам, в которых человек выражает свои зна­ния о другом человеке, а не свои собственные чувства и желания[240] . И такой взгляд во сне бывает часто более точ­ным, чем впечатление наяву. В данном случае Шпеер в стиле Чарли Чаплина находит выражение для своих пред­ставлений о некрофильском характере Гитлера. Шпеер видит в нем человека, который все свое время тратит на преклонение перед мертвыми, однако все его шаги до пре­дела автоматизированы. Он действует как машина — для чувств здесь места нет. Возложение венков превращается в организованный ритуал, доходящий до абсурда. Но в то же самое время Гитлер возвращается в религиозную веру своего детства и оказывается полностью погруженным в скорбную мелодию песни-плача. Сон заканчивается указа­нием на монотонность и автоматизм траурного ритуала.

Вначале спящему снится ситуация из реальной дей­ствительности, из того периода жизни, когда он был госу­дарственным министром и очень активно брал все в свои руки. Мусор, который он сам выметает веником, возмож­но, символизирует пакость и грязь нацистского режима; а его неспособность попасть в рукав френча — это символи­ческое выражение его чувства беспомощности, бессилия сделать что-либо при этой системе. Здесь происходит пе­реход к главной теме сна, где он узнает, что у него ничего больше в жизни нет, кроме мертвецов и механического некрофила по имени Гитлер.

Сон 5. "Я сделал великое открытие, я изобрел механи­ческий суперразрушитель. Эта машина за один час может уничтожить все живые существа в Северной Америке, а в следующий час — смести с лица земли все живое. Это достигается всего лишь нажатием потайной кнопки, о ко­торой никто, кроме меня, не знает. И только мне известна формула химического вещества, с помощью которого можно защитить себя от разрушения. (Следующая сцена.) Я на­жал на кнопку; я больше не вижу никакой жизни вокруг, я здесь один, я безмерно счастлив".

Этот сон — выражение деструктивности в чистом виде; ее носителем является крайне нарциссическая личность, не имеющая никакой привязанности к другим людям и ни в ком не нуждающаяся. Этот человек видел свой сон мно­гократно вместе с другими некрофильскими видениями. То был тяжелый случай душевной болезни.

Сон 6. "Я приглашен на молодежную вечеринку. Все танцуют. Однако происходит что-то непонятное: темп танца замедляется и создается такое впечатление, что скоро все остановятся, не в силах двинуться с места. В этот момент в комнату входит пара великанов — огромная женщина и гигант-мужчина. У них в руках две огромные коробки. Они подходят к первой паре танцующих. Гигант достает нож и вонзает его в спину юноше. Странно, но тому, ви­димо, совсем не больно, крови тоже не видно. Великан вынимает какой-то предмет (я не знаю, как назвать, что-то вроде крошечного ящичка) и вставляет его в отверстие на спине юноши. Затем он вставляет еще в этот ящичек что-то похожее на ключик и делает такое движение, слов­но он заводит часы. В то время как великан занимался юношей, его партнерша проделала все то же самое с де­вушкой. Когда они закончили свое дело, молодая пара возобновила свой танец, причем с большим подъемом и в хорошем темпе.

Остальные девять пар были подвергнуты той же самой операции, а когда великаны удалились, вечеринка про­должалась с большим подъемом, а все собравшиеся были в отличном настроении".

Если мы переведем это сновидение с языка символики, то многое становится ясно. У видевшего сон в жизни по­явилось ощущение недостатка энергии, угасания, но орга­низм можно подзарядить или биомеханизм заменить ка­ким-нибудь аппаратом. Людей можно заводить наподобие часов, и они тогда поведут себя весьма "оживленно", в то время как на самом деле уже они превращены в автоматы. Этот сон приснился молодому человеку 19 лет от роду. Он изучает машиностроение, и его интересует только тех­ника. Если бы приведенный нами сон был единственным, то можно было бы считать, что в нем нашли выражение его технические наклонности. Однако у него были и дру­гие сны с элементами некрофилии, а потому и данный сон является не просто отражением его профессиональных ин­тересов, но в гораздо большей мере выражением его некро­фильской направленности.

Сон 7. Это сон крупного ученого, представляющий осо­бый интерес как иллюстрация некрофильского характера современной техники в целом.

"Я приближаюсь к входу в пещеру и уже могу разгля­деть здесь кое-что весьма впечатляющее: две человекопо­добные свиньи толкают маленькую старую вагонетку (та­кую, какими пользуются в шахтах); они катят ее по рель­сам, ведущим в глубь пещеры. В вагонетке сидят нормальные человеческие существа, которые похожи на мерт­вых, но я знаю, что они только спят.

Следующий сон — как будто продолжение первого, но я в этом не уверен. Начало такое же: я снова подхожу к входу в пещеру и вхожу в нее, солнце и небо остались за моей спиной. Я иду в глубь пещеры и вдруг вижу очень яркое свечение; я подхожу ближе и с удивлением обнару­живаю, что это светится "модерновый" город: кругом так много света, и я знаю, что все это искусственное освеще­ние — электрическое. Весь город — из стали и стекла — настоящий город будущего. Я иду дальше и вдруг пони­маю, что мне еще не встретилось ни одного живого суще­ства: ни человека, ни зверя. Я стою перед огромной ма­шиной. Она напоминает гигантский суперсовременный электротрансформатор, он подключен к чему-то многочис­ленными проводами типа кабелей высокого напряжения. Они напоминают черные гибкие шланги, и мне кажется, что по ним течет кровь. Эта догадка очень будоражит мое воображение, я нащупываю в кармане предмет, похожий на перочинный ножик, подаренный мне отцом, когда мне было 12 лет. Я подхожу к машине, втыкаю ножичек в один из черных кабелей — и в этот миг на меня выпрыс­кивается что-то жидкое. Я вижу, что это кровь, и тут я просыпаюсь в холодном поту".

После того как пациент рассказал свой сон, он доба­вил: "Я не знаю точно, что должны означать машина и кровь, но кровь здесь тождественна электричеству, ибо и то и другое дает энергию. Я не знаю, откуда мои сообра­жения, возможно, это связано с тем, что машина высасы­вает кровь из людей".

Этот сон, как и сон Шпеера, принадлежит скорее всего не некрофилу, а биофилу, который сознает некрофиль­скую сущность современного мира. Пещера здесь является символом смерти, например могилы. Пещера — это шах­та, а люди, работающие в ней, это свиньи или мертвецы. ("Открытие", что они только спят, — это коррекция из сферы рационализации сознания, которые иногда вторга­ются в фантастический мир сна.) Что это означает? Речь идет о каком-то месте, где находятся никуда не годные люди, почти мертвецы. Сцена первого акта этой "пьесы" имеет отношение к ранней фазе развития индустриализма. Второй акт происходит в эпоху развитого кибернети­ческого общества будущего. Прекрасный модерновый го­род мертв, в нем нет ни людей, ни зверей. Мощные техни­ческие приспособления высасывают из людей кровь и пе­рерабатывают ее в электричество. Когда спящий проткнул электрический кабель (чтобы, может быть, разрушить тех­нику), его обрызгивает фонтан крови — так, словно он совершил убийство.

Во сне он видит совершенно мертвый город, полностью автоматизированное общество — это видение такой яснос­ти и такого художественного ощущения, какие встреча­ются на полотнах художников-сюрреалистов. Наяву, од­нако, он мало что знает из того, что он точно "знал" во сне, где он был избавлен от шума и бессмыслицы нашего повседневного бытия.

"Непреднамеренные" некрофильские действия

Сновидения — это одна из ярких форм выражения некро­фильских устремлений, но отнюдь не единственная. Не­крофильские тенденции могут иногда проявляться в нена­меренных, "незначительных" действиях (в "психопатоло­гии повседневности"), которые Фрейд интерпретирует как вытесненные влечения. Я приведу здесь пример одного из сложнейших политических деятелей XX в. — Уинстона Черчилля. Речь идет вот о чем. В период первой мировой войны Черчилль и фельдмаршал Алан Ф. Брук — шеф Генерального штаба — сидели за обедом. Дело было в Северной Африке, день был очень жаркий, и было много мух. Черчилль убивал их направо и налево, то же самое, вероятно, делали и все остальные. Но затем он сделал нечто неожиданное (сэр Алан сообщает, что был шокиро­ван этим поступком). К концу обеда Черчилль собрал всех убитых мух и "выстроил" их в один ряд на скатерти, по­сматривая на дело рук своих как аристократический охот­ник, перед которым слуги, желая его порадовать, выкла­дывают подстреленную дичь[241] .

Если поведение Черчилля кто-либо захочет объяснить как "привычку", то остается вопрос, что означает столь странная привычка? Если кому-то кажется, что здесь на­шли выражение некрофильские наклонности (а такие чер­ты у него явно были), то это вовсе не обязательно свиде­тельствует, что у Черчилля был некрофильский характер (он был слишком сложной личностью, чтобы для ее об­суждения и описания хватило двух страниц).

Я упомянул об этом факте потому, что личность Чер­чилля хорошо известна, а сам факт безусловно достове­рен. Такой маргинальный тип поведения наблюдается у многих. Например, нередко мы встречаем людей, которые имеют привычку ломать и рвать на мелкие кусочки то, что под руку попадается: цветы, карандаши и т. д. Другие могут нанести себе травму, а потом еще и разбередить рану. Еще более ярко эта тенденция проявляется, когда человек срывает свой гнев на каком-либо прекрасном тво­рении рук человеческих — это может быть здание, ме­бель, посуда, статуэтка или другое произведение искусст­ва. Самые крайние выражения такого вандализма случа­ются в музеях, когда человек вонзает нож в холст или в самого себя перед лицом соответствующей картины.

Некрофильским можно назвать поведение лиц, кото­рые чувствуют влечение к скелетам (ими часто бывают медики — врачи и студенты). Обычно это объясняют про­фессиональным интересом. Но это не всегда так. Чтобы доказать это, достаточно привести один случай из психо­аналитической практики. Студент-медик, у которого в спальне стоял скелет, через некоторое время, немного сму­щаясь, рассказал своему врачу, что он этот скелет доволь­но часто кладет к себе в постель, обнимает и целует. У этого юноши аналитик обнаружил и другие некрофиль­ские симптомы.

С другой стороны, некрофильский характер может про­являться в убежденности, что единственный путь разре­шения проблем и конфликтов — это насилие. Здесь воп­рос заключается в том, можно ли при определенных об­стоятельствах прибегнуть к применению силы. Для не­крофила характерно убеждение, что насилие — это "спо­собность превратить человека в труп" (используя терми­нологию Симоны Вейль) и что оно — первый и последний (т. е. единственный) путь, на котором гордиев узел про­блем оказывается разрубленным, а терпеливое развязывание новых узлов ни к чему не приводит. Такие люди реаги­руют на проблемы жизни в основном деструктивно и ни­когда не пытаются помочь другим людям найти конструк­тивный способ их решения. Их поведение напоминает ре­акцию королевы из "Алисы в стране чудес", которая по любому поводу распоряжалась: "Отсечь им головы!" Тот, у кого подобный импульс является главным, как правило, просто не в состоянии увидеть другие возможности, кото­рые позволят избежать разрушения. Такие люди не ви­дят, насколько беспомощным и малоубедительным явля­ется насилие перед лицом времени. Классический пример такой позиции мы находим в библейской истории о том, как царь Соломон решил спор двух женщин, заявлявших о своем материнстве в отношении одного и того же ребен­ка. Когда царь Соломон предложил женщинам разорвать ребенка пополам, то настоящая мать предпочла уступить ребенка другой женщине, чем доставить ему боль; а жен­щина, которая только выдавала себя за мать, согласилась его "поделить". Ее решение типично для некрофила, одер­жимого жаждой обладания.

Менее явное выражение некрофилия находит в особом интересе к болезни во всех ее формах, а также к смерти. Например, бывает, что мать постоянно думает о болезнях своего ребенка и строит мрачные прогнозы о его будущем; во в то же время она не реагирует на благоприятные пере­мены в течении болезни, не замечает ничего нового, что появляется у ребенка, в том числе оживления и радости в его глазах. Тем самым она не наносит ребенку явного ущер­ба, но все же постепенно радость жизни и вера в собствен­ные силы может в нем заглохнуть, он может как бы зара­зиться некрофильской ориентацией матери.

Тот, кому довелось слышать, как общаются друг с дру­гом пожилые люди (из самых разных социальных групп), видимо, не раз обращал внимание на то, что темой разго­вора чаще всего бывают болезнь или смерть. Это связано с целым рядом причин. Для многих людей с ограниченным кругозором болезнь и смерть — главные драматические события жизни, поэтому они и составляют основной пред­мет разговоров наряду с обсуждением семейных новостей. Но есть и совсем иные причины. Бывает, что человек про­являет внезапное оживление и активность, когда речь заходит о чужой болезни или еще каком-либо грустном со­бытии (от финансовых трудностей до смерти). Особый интерес некрофильской личности к мертвым проявляется не только при разговорах, но и при чтении газет. Такие люди в первую очередь интересуются уголовной хрони­кой. Они охотно обсуждают различные аспекты убийств и других смертей, выясняют обстоятельства, причины и след­ствия недавних смертей, прогнозируют, кто теперь на оче­реди, и т. д. Они не пропускают случая сходить в крема­торий и на кладбище... Нетрудно догадаться, что такая "страсть" к похоронам — просто смягченная форма уже описанных выше случаев явного интереса к трупам, мор­гам и могилам.

Сравнительно трудноуловимой чертой некрофильско­го характера является особая безжизненность при обще­нии. Причем здесь дело не в предмете обсуждения, а в форме высказывания. Умный, образованный некрофил может говорить о вещах, которые сами по себе могли бы быть очень интересными, если бы не манера, в которой он преподносит свои идеи. Он остается чопорным, хо­лодным, безучастным. Он представляет свою тему пе­дантично и безжизненно. Противоположный тип харак­тера, биофил, напротив, может говорить о переживании, которое само по себе не очень интересно, но он подает их столь заинтересованно и живо, что заражает других своим хорошим настроением. Некрофил действует на группу, как холодный душ или "глушитель" всякой ра­дости, как "ходячая тоска", от присутствия такого чело­века все вокруг испытывают тяжкое ощущение и быстро устают.

Еще одно измерение некрофильских реакций проявля­ется в отношении к собственности и в оценках прошлого. Некрофил воспринимает реально только прошлое, но не настоящее и не будущее. В его жизни господствует то, что было (т. е. то, чего уже нет, что умерло): учреждения, законы, собственность, традиции, владения. Короче гово­ря, вещи господствуют над человеком; "иметь" господ­ствует над "быть", обладание — над бытием, мертвое — над живым.

В личностном, философском и политическом сознании некрофила сохраняется святое почтение к прошлому, ничто новое не имеет ценности, а резкие перемены восприни­маются как преступление против "естественного, природ­ного" хода вещей[242] .

Следующий аспект некрофилии проявляется в отноше­нии к цвету. Некрофилы предпочитают темные тона, по­глощающие свет: черный, коричневый[243] . Это предпочтение проявляется в одежде, в выборе предметов мебели, штор, красок для рисунков и т. д.

Далее — отношение к запахам. Как показывает мате­риал клинических исследований, большая часть некро­филов отличается пристрастием к дурным запахам типа "задохнувшегося" или уже гниющего мяса. Это проявля­ется в двух вариантах. Первый состоит в том, что чело­век откровенно любит запах мочи, кала, застоявшихся нечистот... и с удовольствием заглядывает в вонючие общественные туалеты. Однако более распространен дру­гой вариант пристрастия, при котором желание полу­чить удовольствие от дурных запахов оказывается вы­тесненным. Это приводит к своеобразной реакции, кото­рая доступна наблюдению: человек пытается устранить любую возможность дурного запаха, но он ведет себя так, даже когда на самом деле ничего подобного в его окружении нет. (Это похоже на сверхчистоплотность че­ловека с анальным характером.) Однако так или иначе все некрофилы реагируют на дурные запахи. Как было подмечено, эта заинтересованность нередко проявляется в специфической мимике, напоминающей гримасу "при­нюхивания". Так что некрофила можно распознать и по выражению лица. И хотя такая гримаса не является обязательной для всех, но уж когда она есть, то это, пожалуй, самый надежный признак некрофила. И еще есть одна характерная черта мимики: некрофил практи­чески не умеет смеяться. Его лицо как маска. Ему недо­ступен нормальный, свободный, облегчающий душу смех, его улыбка вымучена, безжизненна, она похожа скорее на брезгливую гримасу. Например, по телевидению мы иногда видим, что у выступающего совершенно непод­вижное лицо; только в начале и в конце речи на его лице появляется подобие ухмылки — какая-то автома­тическая гримаса, символизирующая американский обы­чай "лучезарного" общения. Такие люди не умеют одно­временно говорить и улыбаться, ибо их внимание сосре­доточено обычно на чем-то одном, их улыбка не орга­нична, она появляется будто запланированное действие, как это бывает у плохого актера. Некрофила нередко выдает кожа: ее цвет и "фактура" производят впечатле­ние какой-то "высушенной", неживой "бумажной" по­верхности, и когда мы встречаем человека, о котором хочется сказать, что у него какое-то серое лицо, мы име­ем в виду не то, что он не умывался, а это и есть наше восприятие некрофила...

Некрофильский язык

Прямым проявлением речевой некрофилии является пре­имущественное употребление слов, связанных с разруше­нием или с экскрементами. И хотя слово "дерьмо" сегод­ня вообще-то широко распространено, легко узнать лю­дей, для которых это просто любимое слово, которое они применяют вдоль и поперек. Для примера вспомним 22-лет­него мужчину, у которого главным словом было "дерьмо"; он мог так называть все, что угодно: жизнь, людей, идеи, природу... Сам о себе он говорил с гордостью: "Я мастер по разрушению..."

Во время обследования среди рабочих и служащих Гер­мании мы наткнулись в анкетах на множество разных способов выражения некрофильских наклонностей. Яркой иллюстрацией могут служить ответы на такой вопрос: "Что Вы думаете о женщинах, применяющих губную помаду я косметику?"[244] Многие ответили: "Это буржуазный стиль", или "Это противоречит природе", или "Это негигиенично". Такие ответы просто соответствовали определенным идеологическим установкам. Однако меньшая часть опрошен­ных дала другие ответы. Например, "Косметика — это яд", "Такие женщины выглядят как проститутки". Такие ответы, не имеющие ничего общего с действительностью, как раз и характеризуют личность отвечающего. У всех, ответивших подобным образом, и в других тестах прояви­лись деструктивные тенденции.

Чтобы проверить гипотезу о некрофилии, мы с Майк­лом Маккоби разработали интерпретативную анкету из 12 альтернативно сформулированных закрытых вопросов[245] . Некоторые вопросы были направлены на выявление аналь­ного типа личности, а другие — уже упомянутых призна­ков некрофилии. Маккоби опробовал этот опросник в зондажных испытаниях на шести группах населения (разли­чающихся по классовой и расовой принадлежности, а так­же по уровню образования). Здесь, к сожалению, нет мес­та для подробного описания методики и результатов об­следований. Достаточно сказать, что было установлено следующее:

1. Что действительно существует некрофильский синд­ром, подтверждающий нашу теоретическую модель;

2. Что биофильские и некрофильские тенденции подда­ются измерению;

3. Что эти тенденции явным образом коррелируют с социополитическими значениями[246] .

Интерпретация анкет показала, что приблизительно 10-15% опрошенных имеют некрофильскую доминанту. В ходе опросов выяснилось, что многие из этих людей (а также и их семьи) словно прошли полную стерилизацию и живут в совершенно мертвящей атмосфере, лишенные каких-либо радостей.

В этом исследовании мы получили ответы, которые помогли нам установить определенную корреляцию (со­отношение) между характером человека и его взглядами. Эти данные заинтересованный читатель может в пол­ном объеме найти у Маккоби. Я же приведу только один-единственный вывод: "Все опросы показали, что анти­жизненные (деструктивные) тенденции весьма примеча­тельно коррелируют с политическими воззрениями тех лиц, которые выступают за усиление военной мощи стра­ны... Лица с деструктивной доминантой считали при­оритетными следующие ценности: более жесткий контроль над недовольными, строгое соблюдение законов против наркотиков, победное завершение войны во Вьетнаме, контроль над подрывными группами и их действиями, усиление полиции и борьба с мировым коммунизмом".

Обожествление техники и некрофилия

Льюис Мэмфорд установил, что существует связь между деструктивностью и поклонением перед машинной мо­щью — "мегатехникой". Мэмфорд утверждает, что эта связь просматривается еще в Египте и Месопотамии, ко­торые более 5000 лет тому назад имели такие социальные структуры, которые во многом напоминают общественное устройство в странах современной Европы и Северной Америки.

По сути дела, инструменты механизации уже 5000 лет тому назад были отделены от тех человеческих функций и целей, которые не способствовали постоянному росту власти, поряд­ка и прежде всего контроля. Рука об руку с этой протонаучной идеологией шло соответствующее регламентирование и деградация некогда автономной человеческой деятельности: здесь впервые возникает "массовая культура" и "массовый контроль". Есть полный сарказма символизм а том, что вели­чайшим созданием мегамашин в Египте были колоссальные могильники, заселенные мумифицированными трупами, а по­зднее в Ассирии — как и во всех без исключения расширяю­щихся мировых империях — главным свидетельством тех­нических достижений была пустыня разрушенных городов и сел и отравленная почва: прототип "цивилизованного" ужаса нашей эпохи.

Начнём с рассмотрения самых простых и очевидных признаков современного индустриального человека: его больше не интересуют другие люди, природа и все жи­вое. Его внимание все больше и больше привлекают ис­ключительно механические, неживые артефакты. Примеров тому — тьма. В нашем индустриальном мире сплошь и рядом встречаются мужчины, которые к своей автомашине питают более нежные чувства, чем к жене. Они гордятся своей моделью, они за ней ухаживают, они моют ее собственноручно (даже когда достаточно богаты, чтобы заплатить за мойку). В самых разных странах многие автолюбители называют свою автомашину лас­кательным именем; они уделяют машине массу внима­ния, прислушиваются к ней, наблюдают за ее поведени­ем и немедленно принимают меры, если обнаруживаются хоть малейшие признаки дисфункции. Разумеется, авто­машину нельзя назвать объектом сексуального интере­са, но вполне можно утверждать, что это объект любви: жизнь без машины представляется человеку порой куда как более невыносимой, чем жизнь без жены. Разве та­кая "любовь" к автомашине не убедительная примета извращения?

Возьмем другой пример — увлечение фотографией. Каждый, кому приходилось наблюдать поведение турис­та (или свое собственное) с фотоаппаратом в руках, мог убедиться, что фотографирование превратилось в некий эрзац зрительного восприятия[247] . Конечно, чтобы навести объектив на желаемый объект, надо пару раз на него взглянуть, но затем надо только нажимать на кнопку, чтобы отснять пленку и привезти ее домой. При этом самому фотографу достаточно взглянуть и не обязатель­но видеть. Видение — это функция человека, великий дар, полученный от рождения; он требует деятельного отношения к жизни, внутренней собранности; заинтере­сованности и терпения. Сделать снимок, щелкнуть (в самом слове содержится весьма характерный элемент аг­рессивности) означает, по сути дела, что сам процесс ви­дения сведен к получению объекта — фотографии, кото­рая затем будет предъявлена знакомым как доказатель­ство того, что "ее владелец там был". То же самое мож­но сказать о "меломанах", для которых прослушивание музыки превратилось в повод "поиграть" со своей до­машней звуковой системой — проигрывателем, стерео-усилителем и т. д. Слушание музыки для них — это .лишь изучение технических качеств записывающей и вос­производящей аппаратуры.

Еще один пример из этой серии — любитель техники как таковой, аппаратоман (техно-"фан"). Такой человек стремится где только можно использовать технику якобы для экономии человеческой энергии. К таким людям отно­сятся, например, продавцы, которые даже простейшие вычисления делают на счетной машинке. Так же как те автолюбители, которые, выйдя из подъезда, автоматиче­ски плюхаются на сиденье машины, хотя пройти нужно было бы всего один квартал. Многие из нас знакомы с такими народными умельцами, которые любят конструи­ровать различные технические приспособления типа дис­танционного управления: нажмешь на кнопку, а в углу комнаты вдруг забьет фонтанчик, или сама откроется дверь, или что-нибудь еще произойдет в этом роде, весьма дале­кое от реализации практических целей.

Описывая подобные модели поведения, я, разумеется, вовсе не хочу сказать, что пристрастие к фотографии, авто­мобилю или использованию технических приспособлений — это проявление некрофильских тенденций. Но бывает, что страсть к техническим приспособлениям заменяет (вытес­няет) подлинный интерес к жизни и избавляет человека от применения всего того обширного набора способностей и функций, которыми он наделен от рождения. Я вовсе не хочу этим сказать, что инженер, страстно увлеченный про­ектированием различных машин, уже тем самым проявля­ет некрофильский синдром. Он может оставаться при этом весьма творческим человеком, любящим жизнь, что и на­ходит выражение как в его конструктивных технических идеях, так и в его отношении к природе, искусству и к другим людям. Я отношу этот синдром скорее к тем людям, у которых интерес к артефактам вытеснил интерес ко все­му живому, и потому они механически с педантизмом авто­мата занимаются своим техническим делом.

Но еще более зримым некрофильский элемент этого явления становится тогда, когда мы ближе рассматрива­ем непосредственные доказательства связи между техни­кой и деструктивностью. Наше время дает тому немало примеров. Самый яркий пример такой связи дает нам судь­ба Ф. Маринетти — основателя и главы итальянского

футуризма, который всю жизнь был фашистом. В первом "Манифесте футуризма" (1909) он сформулировал идеи, которые нашли полное понимание и поддержку в идеоло­гии национал-социализма, а вначале второй мировой вой­ны были реализованы[248] . Особое чутье художника дало воз­можность Маринетти предсказать и выразить некоторые мощные тенденции, которые были тогда едва уловимы.

Манифест футуризма

1. Да здравствует риск, дерзость и неукротимая энер­гия!

2. Смелость, отвага и бунт — вот что воспеваем мы в своих стихах.

3. Старая литература воспевала леность мысли, вос­торги и бездействие. А вот мы воспеваем наглый отпор, горячечный бред, строевой шаг, опасный прыжок, опле­уху и мордобой.

4. Мы говорим: наш прекрасный мир стал еще прекрас­нее — теперь в нем есть скорость. Под багажником гоноч­ного автомобиля змеятся выхлопные трубы и изрыгают огонь. Его рев похож на пулеметную очередь, и по красо­те с ним не сравнится Ника Самофракийская.

5. Мы воспеваем человека за баранкой: руль насквозь пронзает Землю, и она несется по круговой орбите.

6. Пусть поэт жарит напропалую, пусть гремит его го­лос и будит первозданные стихии!

7. Нет ничего прекраснее борьбы. Без наглости нет шедевров. Поэзия наголову разобьет темные силы и под­чинит их человеку.

8. Мы стоим на обрыве столетий!.. Так чего же ради оглядываться назад? Ведь мы вот-вот прорубим окно пря­мо в таинственный мир невозможного! Нет теперь ни Вре­мени, ни Пространства. Мы живем уже в вечности, ведь в нашем мире царит одна только скорость.

9. Да здравствует война — только она может очис­тить мир. Да здравствует вооружение, любовь к Родине, разрушительная сила анархизма, высокие Идеалы унич­тожения всего и вся! Долой женщин!

10. Мы вдребезги разнесем все музеи, библиотеки. Долой мораль трусливых соглашателей и подлых обы­вателей!

11. Мы будем воспевать рабочий шум, радостный гул и бунтарский рев толпы; пеструю разноголосицу револю­ционного вихря в наших столицах; ночное гудение в пор­тах и на верфях под слепящим светом электрических лун. Пусть прожорливые пасти вокзалов заглатывают чадя­щих змей. Пусть заводы привязаны к облакам за ниточ­ки вырывающегося из их труб дыма. Пусть мосты гимна­стическим броском перекинутся через ослепительно свер­кающую под солнцем гладь рек. Пусть пройдохи-парохо­ды обнюхивают горизонт. Пусть широкогрудые паровозы, эти стальные кони в сбруе из труб, пляшут и пыхтят от нетерпения на рельсах. Пусть аэропланы скользят по небу, а рев винтов сливается с плеском знамен и рукоплескани­ями восторженной толпы[249] .

Здесь мы уже встречаем серьезные элементы некрофи­лии: обожествление машин и скоростей; понимание по­эзии как средства для атаки; прославление войны, разру­шения культуры; ненависть к женщине; отношение к ло­комотивам и самолетам как к живым существам.

Второй футуристский манифест (1910) развивает идеи новой "религии скоростей".

Быстрота (сущность которой состоит в интуитивном син­тезе всякой силы, находящейся в движении) по самой своей сути чиста. Медлительность по сути своей нечиста, ибо ее сущ­ность в рациональном анализе всякого рода бессилия, нахо­дящегося в состоянии покоя. После разрушения устаревших категорий — добра и зла — мы создадим новые ценности: новое благо — быстрота и новое зло — медлительность. Быст­рота — это синтез всего смелого в действии. Такой синтез воинственен и наступательно-активен. Медлительность — это анализ застойной осторожности. Она пассивна и пацифична...

Если молитва есть общение с Богом, то большие скорос­ти служат молитве. Святость колес и шин. Надо встать на колени на рельсах и молиться, чтобы Бог нам послал свою быстроту. Заслуживает преклонения гигантская ско­рость вращения гиростатического компаса: 20 000 оборотов в минуту — самая большая механическая скорость, какую только узнал человек.

Шуршание скоростного автомобиля — не что иное, как высочайшее чувство единения с Богом. Спортсмены — первые адепты этой религии. Будущее разрушение домов и городов будет происходить ради создания огромных территорий для автомобилей и самолетов (Выделено отчасти мной. — Э. Ф.).

Кто-то назвал Маринетти революционером, который порвал с прошлым и открыл новому ницшеанскому сверх­человеку ворота в современность, и потому сам он вместе с Пикассо и Аполлинером стал одной из важнейших сил современного искусства. Я могу по этому поводу возра­зить лишь одно: революционные идеи Маринетти обеспе­чили ему почетное местечко рядом с Муссолини, а затем и с Гитлером. Это как раз тот самый случай переплетения риторических революционных лозунгов с обожествлением техники и деструктивными целями, которые так харак­терны для нацизма. Хотя Муссолини и Гитлер и были бунтарями (особенно Гитлер), но они отнюдь не были революционерами. У них не было по-настоящему твор­ческих идей, и они не произвели каких-либо серьезных преобразований, которые пошли бы на пользу человеку. В них не было самого главного критерия революционно­го духа: любви к жизни, желания служить ее развитию; у них отсутствовала также страстная жажда независи­мости[250] .

В первую мировую войну связь техники с деструктив­ностью еще не проявила себя. Самолеты бомбили умерен­но, танки были всего лишь продолжением традиционных форм оружия.

Вторая мировая война внесла одну решающую переме­ну: самолеты стали средством массового уничтожения[251] . Летчики, которые сбрасывали бомбы, вряд ли думали о том, что за несколько минут они убивали тысячи людей. В самолете сидела команда: пилот, штурман и стрелок, а вернее, бомбометатель. Они вряд ли даже отдавали себе

отчет в том, что они имеют дело с врагом, что они убива­ют живых людей. Их задача состояла в том, чтобы обслу­живать сложную машину в точном соответствии с планом полета. На уровне рассудка им, конечно, было ясно, что в результате их действий тысячи, а то и сотни тысяч людей погибают в огне или под обломками, но на уровне чувства они это вряд ли воспринимали; как ни парадоксально это звучит — их лично все это не затрагивало. Именно поэто­му, вероятно, многие из них (даже большинство) не чув­ствовали ответственности за свои действия, которые на самом деле были величайшей в истории жестокостью по отношению к человеку.

Современная война в воздухе следует принципам со­временного автоматизированного производства[252] , в кото­ром и рабочие, и инженеры полностью отчуждены от своего труда. В соответствии с общим планом производства и управления они выполняют технические задания, не видя конечного продукта. Но даже если они видят готовую про­дукцию, она их прямо не касается, они за нее не отвеча­ют, она лежит вне сферы их ответственности. От них никто не ждет, что они спросят, что несет эта продук­ция — пользу или вред. Это решают управляющие. Что же касается управляющих, то для них "полезно" все то, что "выгодно" (и что приносит пользу предприятию), а это не имеет ничего общего с объективной оценкой полез­ности продукта. В войне "полезно" то, что служит унич­тожению противника, и решения о том, что в этом смыс­ле полезно, часто принимаются на основе весьма прибли­зительных данных.

Для инженера, как и для пилота, достаточно того, что он получает готовое решение управляющих, и никто не думает, что он может в нем усомниться или даже просто задумается по этому поводу. Когда речь идет об уничтоже­нии сотен тысяч жизней в Дрездене, Хиросиме или Вьетна­ме, ни пилоту, ни другим членам экипажа даже в голову не придет вопрос о военной правомерности (целесообразности) или моральной оправданности выполняемых ими прика­зов; они знают только одну задачу: правильно обслужи­вать свою машину.

Нам могут возразить, что солдат всегда был обязан бе­зусловно подчиняться командиру. Это, конечно, верно, но такой довод упускает из виду момент существенного разли­чия между пехотинцем и летчиком. Первый своим оружием тоже может совершить разрушение, но это же не значит, что он одним движением руки может уничтожить массы людей, которых он никогда в жизни не видел. Можно ска­зать, что и летчик в своих действиях руководствуется тра­дициями воинского долга, чувством патриотизма и т. д. Но это все же не главные мотивы для беспрекословного выпол­нения приказов. Летчики — прекрасно обученные техни­ческие специалисты, которые для четкого и незамедлитель­ного выполнения своих профессиональных функций вовсе и не нуждаются в какой-либо дополнительной мотивации.

Даже массовое уничтожение евреев было организовано нацистами как своеобразный производственный процесс (хотя тотальное удушение в газовых камерах не требовало особо утонченных технических средств). В начале этого процесса проводилось обследование жертвы с точки зре­ния ее способности к полезному труду; тот, кто не попа­дал в эту категорию, отправлялся в газовую камеру якобы для санитарной обработки. Одежду, ценности и другие пригодные к употреблению вещи (волосы, золотые корон­ки и т. д.) снимали, сортировали и "снова запускали в производственный процесс"; в камеру подавали газ, после чего трупы сжигали. "Обработка" жертв проходила рацио­нально и методично, палачам не видны были смертные муки, они участвовали в осуществлении политико-эконо­мической программы, программы фюрера, однако между тем, что они делали, и непосредственным собственноруч­ным убийством все-таки еще оставалась какая-то дистан­ция, может быть, всего лишь один шаг[253] .

Конечно, человеку необходимо закаливать свое сердце, если он не хочет, чтобы его волновала судьба людей, ко­торых он недавно видел, участвовал в обсуждении их судьбы, а затем был свидетелем их уничтожения во время бомбардировки города. Однако, невзирая на все различия, фактически обе ситуации имеют и нечто общее: автома­тизм деструктивности, в результате которого практически устраняется реальное осознание того, что происходит. Когда процесс уже необратим» для деструктивности не остается никаких преград, ибо никто ведь и не разрушает, просто каждый выполняет свою функцию по обслуживанию ма­шины в соответствии с программными (и, видимо, разум­ными) целями.

Если эти рассуждения об автоматически-бюрократиче­ском характере современной деструктивности верны, то не опровергают ли они моей главной гипотезы о некрофильском характере духа тотальной техники (идеологии всеобщей автоматизации)? Может быть, более правильно сделать та­кое допущение, что человек технического века страдает не столько от страсти к разрушению, сколько от тотального отчуждения; может быть, уместнее описывать его как не­счастное существо, которое ничего не чувствует — ни люб­ви, ни ненависти, ни жалости к разрушенному, ни жажды разрушать; это уже и не личность, а просто автомат?

На такой вопрос ответить нелегко. Нет сомнения, что у Маринетти и Гитлера, как и у тысяч нацистских карате­лей, а также надзирателей сталинских концлагерей, ос­новным мотивом поведения была жажда разрушать. Но можно ли сказать, что это были современные типы "тех­нотронного" общества? Или это были представители "ста­ромодного" образца? Имеем ли мы право оценивать "дух технотронного" века с точки зрения некрофильских тен­денций?

Прежде чем ответить на этот вопрос, необходимо вне­сти ясность в некоторые проблемы, которых я еще пока не касался. И первая из них — это проблема соотношения (связи) между анально-накопительским характером и не­крофилией.

Данные клинических исследований, а также изучение снов некрофильских личностей показали, что в каждом слу­чае имеют место проявления анального характера. Мы уже видели, что озабоченность проблемой очищения желудка или увиденные во сне экскременты есть символическое вы­ражение интереса ко всему гнилому, разлагающемуся, во всяком случае к не живому. Правда, "нормальный" анально-накопительский характер хоть и нельзя назвать жизне­радостным, но он все же не обязательно является некро­фильским. Фрейд и его сотрудники продвинулись в изуче­нии этой проблемы еще на один шаг: они установили, что часто анальному характеру (нередко, хоть и не всегда) со­путствует садизм. Такое соединение встречается чаще всего у людей не просто накопительского типа, а именно у тех, кто отличается особым нарциссизмом и враждебностью к другим. Но даже садисты все-таки способны к сосущество­ванию; они стремятся властвовать над другими людьми, но не уничтожать их. Следующая ступень враждебности нар­циссизма и человеконенавистничества — это уже некрофи­лия. У некрофила одна цель — превратить все живое в неживую материю; он стремится разрушить все и вся, вклю­чая себя самого; его врагом является сама жизнь.

Таким образом, мы выдвигаем следующую гипотезу. В аномальном развитии личности просматривается такая последовательность: "нормально"-анальный характер — садистский характер — некрофильский характер. В этой последовательности четко улавливается нарастание нар­циссизма, враждебности и деструктивности (хотя, конеч­но, в данном континууме имеется огромное многообразие вариантов). Суть нашего предположения состоит в том, что некрофилию можно определить как злокачественную форму проявления анального характера.

Но если бы связь между анальным характером и не­крофилией была столь простой, как я изобразил на схе­ме, то была бы совершенно очевидна теоретическая не­полноценность всей конструкции. Эта связь вовсе не так проста и прозрачна. Анальный тип личности, столь ха­рактерный для буржуазии XIX в., все реже и реже встре­чается в тех слоях населения, которые заняты сегодня в экономически наиболее прогрессивных сферах производ­ства[254] . И хотя феномен тотального отчуждения у боль­шинства американского населения пока не фиксируется официальной статистикой, однако такое отчуждение в пол­ной мере присуще экономически наиболее передовому классу, который олицетворяет собой ту самую перспективу общественного развития, на которую ориентируется об­щество в целом. И в самом деле, новый тип человека и его характер не умещаются в рамки старой типологии: их нельзя квалифицировать в терминах орального, анально­го или генитального характера. Я в свое время пытался найти для этого нового типа обоснование в терминах мар­кетинга; я так и назвал его "Marketing-Charakter" — ры­ночная личность.

Для рыночной личности весь мир превращен в предмет купли-продажи — не только вещи, но и сам человек, его физическая сила, ловкость, знания, умения, навыки, мне­ния, чувства и даже улыбка. С исторической точки зре­ния такой тип личности — совершенно новое явление, ибо это продукт развитого капитализма, где центральное место занимает рынок — рынок потребительских това­ров, рынок услуг и рынок рабочей силы; принцип данной системы — извлечение максимальной прибыли путем удач­ной торговли и обмена[255] .

Анальный (так же как оральный или генитальный) тип личности относится к тому периоду развития общества, когда отчуждение еще не приобрело тотального характе­ра. Такие типы могут существовать лишь до тех пор, пока человек не утратил чувственного восприятия своего тела и процессов, в нем протекающих. Что же касается кибернети­ческого человека, то он живет в таком отчужденном состо­янии, что он и тело-то свое собственное воспринимает ис­ключительно как инструмент (средство) для достижения успеха. Это тело должно быть молодым и здоровым на вид, и тогда на рынке труда он получит высокую оценку и займет соответствующий пост. Здесь мы вернемся еще раз к тому вопросу, из-за которого были вынуждены сделать это отступление. Вопрос этот состоит в том, можно ли считать некрофилию характерной чертой второй половины XX в., действительно ли она свойственна людям в США и других высокоразвитых капиталистических или государ­ственно-капиталистических общественных системах?

Этот новый человеческий тип интересуют в конечном счете не трупы или экскременты; наоборот, у него даже может быть полное неприятие трупов и страх перед ними (трупофобия), которые он так препарирует, что мертвый у него выглядит живее, чем при жизни. (Это общая ориен­тация на все искусственное, на вторую рукотворную ре­альность, отрицающая все естественное, природное как второсортное.) Однако он совершает и нечто еще более страшное. Он отворачивает свой интерес от жизни, от лю­дей, от природы и от идей — короче, от всего того, что живет; он обращает все живое в предметы, вещи, включая самого себя и свои человеческие качества: чувства и ра­зум, способность видеть, слышать и понимать, чувство­вать и любить. Секс в набор технических приемов ("ма­шина для любви"); чувства прощаются и заменяются про­сто сентиментальностью, радость, как выражение крайне­го оживления, заменяется возбуждением или "удовлетво­рением", а то, что раньше у человека называлось любовью и нежностью, он большей частью отдает теперь технике (машинам, приборам, аппаратам). Мир превращается в совокупность артефактов: человек весь (от искусственного питания до трансплантируемых органов) становится частью гигантского механизма, который находится вроде бы в его подчинении, но которому он в то же время сам подчинен. У человека нет других планов и иной жизненной цели, кроме, тех, которые диктуются логикой технического про­гресса. Он стремится к созданию роботов и считает это одним из высших достижений технического разума; а мно­гие специалисты заверяют, что можно сделать робот, ко­торый почти ничем не будет отличаться от человека. Та­кое достижение вряд ли способно нас удивить больше, чем то, что сам человек на сегодня сплошь и рядом как две капли воды похож на робота.

Мир живой природы превратился в мир "безжизнен­ный": люди стали "нелюдями", вместо белого света мы видим "тот свет", вместо живого мира — мертвый мир. Но только теперь символами мертвечины являются не зловонные трупы и не экскременты — в этой роли отны­не выступают блещущие чистотой автоматы, — а людей мучит не притягательность вонючих туалетов, а страсть к сверкающим автоматическим конструкциям из алюминия, стали и стекла[256] . Однако за этим стерильным фаса­дом все яснее просматривается настоящая реальность. Человек во имя прогресса превращает мир в отравленное и зловонное пространство (и на сей раз в прямом смыс­ле, без всякой символики). Он отравляет воздух, воду, почву, животный мир — и самого себя. Он совершает все эти деяния в таких масштабах, что возникает сомнение в возможности жизни на Земле через сто лет. И хотя факты эти известны и многие люди протестуют против продолжения экологических преступлений, но те, кто причастен к этой сфере деятельности, продолжают по­клоняться техническому "прогрессу" и готовы все живое положить на алтарь своему идолу. Люди и в древности делали жертвоприношения из детей или военнопленных, но никогда в истории человек не допускал мысли, что в жертву Молоху* может быть принесена сама жизнь — его собственная жизнь, а также жизнь его детей и вну­ков. И какая при этом разница, делается все это нароч­но или нечаянно? Даже лучше не знать о грозящей опас­ности, глядишь, и освободят тебя от ответственности за злодеяния. Однако на самом деле что-то мешает людям сделать необходимые выводы из имеющихся знаний; это "что-то" и есть некрофильский элемент в характере че­ловека.

Аналогичная история с подготовкой термоядерной вой­ны. Обе сверхдержавы постоянно наращивают свой воен­ный потенциал (свою способность одновременно уничто­жить друг друга, т. е., как минимум, стереть с лица Зем­ли большую часть человечества); они не предприняли ни­каких серьезных мер для устранения этой угрозы (причем единственной серьезной мерой является только уничто­жение ядерного оружия). Но те, кто отвечает за ядерный потенциал, уже не раз, играя с огнем, были близки к тому, чтобы "нажать кнопку". Так, например, в страте­гических прогнозах Германа Кана в его книге "Ядерная война" небрежно и просто светски обсуждается вопрос о том, является ли "оправданной" цифра 50 млн. убитых. И в этом случае, пожалуй, не стоит сомневаться, что автор ведет речь в духе некрофильской тенденции.

Многие из современных явлений, по поводу которых мы возмущаемся, — преступность, наркомания, упадок куль­туры и духовности, утрата нравственных ориентиров — все это находится в тесной связи с ростом притягательно­сти всякой мерзости и мертвечины. Можно ли ожидать, что молодежь, бедные и несчастные люди сумеют устоять перед этим крахом и запустением, если он пропагандиру­ется теми, кто определяет направление развития совре­менного общества?

Так мы с неизбежностью приходим к выводу, что без­жизненный мир тотальной автоматизации — всего лишь другая форма проявления мира запустения и мертвечины. Этот факт очень многие люди не в состоянии осознать, однако (если говорить в терминах Фрейда) вытесненное часто возвращается обратно, и тогда тяга этих людей к мертвому, тлетворному и мерзкому становится такой же очевидной, как и в самых крайних случаях проявления анального характера.

До сих пор мы были "пристегнуты" к схематической связке: механический — неживой — анальный. Однако при рассмотрении характера предельно отчужденного, кибер­нетического человека ни в коем случае нельзя упускать из виду еще один важный аспект: шизоидные или шизофре­нические черты этого человека. Первое, что бросается в глаза, — это, вероятно, разорванность личности, рассогла­сованность чувств, разума и воли (именно эта расщеплен­ность послужила основанием для выбора названия болезни; Э. Блейлер просто использовал греческие слова schizo — раскалывать, разрывать и phren — психика, душа). Опи­сывая кибернетическую личность, мы уже приводили слу­чаи такой раздвоенности: например, равнодушие пилота-бомбардировщика, который точно знает, что нажатием кнопки он убивает сотни тысяч людей. Однако нам совсем не обязательно прибегать к таким из ряда вон выходя­щим иллюстрациям. Данное явление можно наблюдать в самых элементарных жизненных ситуациях. Кибернети­ческая личность руководствуется исключительно рацио­нальными категориями, причем такого человека можно назвать моноцеребральным — человеком одной мысли ("од­ного измерения"). Все его отношение к окружающему миру (и к себе самому) носит чисто разумно-познавательный характер: он хочет знать, как возникли вещи, как они устроены, как функционируют и как ими управлять. Этот интерес в значительной мере стимулировался самим раз­витием науки. Ведь наука составляет сущность современ­ного прогресса, она базис технического освоения мира и обеспечения массового потребления.

Разве в этой ориентации есть какая-то угроза здоровью общества? Поначалу вроде бы этот аспект общественного "прогресса" не сулит ничего страшного. Однако есть некото­рые факты, вызывающие тревогу. Во-первых, подобная "мо­ноцеребральная" установка встречается отнюдь не только у представителей науки, но и у большой части населения — у служащих, торговцев, инженеров и врачей, у менедже­ров, и особенно она характерна для деятелей культуры и представителей творческой интеллигенции[257] . Все они смот­рят на мир как на собрание вещей, которые нужно понять с целью полезного их употребления. Во-вторых (что не ме­нее важно), такая рационалистическая установка идет рука об руку с недостатком эмоциональной чувствительности. Можно даже с большой уверенностью утверждать, что чув­ства отмирают, а не вытесняются. Пока чувства еще живы, на них не обращают внимания, их не культивируют, не облагораживают, и они остаются сравнительно грубыми (сы­рыми); чувства выступают в форме страстей. Например, страстное желание одержать победу, жажда показать перед другими свое превосходство, страсть к разрушению. Или они выражаются в возбуждении — от секса, скорости или шума. Есть еще один фактор, и притом весьма примеча­тельный: для моноцеребральной личности характерна спе­цифическая форма нарциссизма, при которой объектом ин­тереса (самоцелью) становится свое собственное Я: свое тело, способности, умения — все то, что ведет к успеху. Моноце­ребральная личность настолько сильно вписана в автома­тизированную систему, что механизмы, созданные руками человека, становятся также объектами его нарциссизма (он обожает машины как самого себя); фактически между ними складываются некоторого рода симбиозные отношения.

"Соединение индивида с другим человеком (или с лю­бой другой силой вне собственного Я) достигается таким способом, что каждый из них утрачивает собственную це­лостность и оба становятся взаимозависимыми". В симво­лическом смысле матерью человека теперь становится уже не природа, а "вторая природа", рукотворная, машинная, которую он создал своими руками и которая теперь долж­на его кормить и защищать.

Другая характерная черта кибернетической личности — его склонность к отработанным, стереотипным моделям поведения, что находит особенно яркое проявление в шизо­френической "навязчивости" (повторяющихся непроизволь­ных действиях или жестах). Поражает сходство моноце­ребрального человека с шизофреником. Еще более порази­тельно, что в этом типе личности очень сильны элементы детского "аутизма"* (данный синдром имеет нечто общее с шизофренией, хотя и не совпадает с нею полностью)[258] .

Маргарет Малер, изучая детскую шизофрению, отмеча­ет следующие черты аутистского синдрома:

1. Утрата первоначальной способности отличать жи­вую материю от неживой... — явление, которое Монаков называет "протодиакризис".

2. Привязанность к неживым объектам (например, к игрушке или стулу) наряду с неспособностью испытывать теплые чувства к людям, особенно к матери...

3. Настоятельная потребность вновь и вновь рассмат­ривать одно и то же (Каннер называет это классическим признаком "инфантильного аутизма").

4. Острое желание покоя (ребенок с синдромом аутиз­ма демонстративно отвергает любые попытки человече­ских контактов).

5. Использование языка (если эти дети вообще говорят) в манипулятивных целях, а не в качестве средства межлич­ностных связей ("ребенок, страдающий аутизмом, с помо­щью сигналов и жестов превращает взрослого в автомат для выполнения своих желаний, своеобразный выключатель"...).

6. Маргарет Малер называет еще одну характерную чер­ту, представляющую для нас интерес: "У большинства де­тей с аутизмом очень мало эрогенных зон на поверхности тела, что объясняет, в частности, их пониженную чув­ствительность к боли..."[259]

Вряд ли стоит особенно уточнять, что перечисленные черты очень во многом соответствуют характеру киберне­тической личности. Особенно в таких моментах, как не­различение живой и неживой материи, отсутствие привя­занности (любви) к другим людям, использование языка не для общения, а для манипулирования, а также пре­имущественный интерес не к людям, а к машинам и меха­низмам. Правда, у кибернетической личности эти черты представлены в менее крайних, более смягченных формах.

Однако, невзирая на внешнее сходство детского синд­рома аутизма и ряда черт взрослого кибернетического че­ловека, только развернутые исследования могут устано­вить, в какой мере сходное аутизму поведение взрослого является психической патологией.

Вероятно, можно говорить о проявлении в поведении кибернетической личности элементов шизофрении. Одна­ко существует целый ряд причин, делающих эту проблему чрезвычайно сложной:

1. Определения шизофрении в разных психиатрических направлениях и школах очень сильно расходятся. Одни считают ее органически обусловленным заболеванием, а другие — нет. В многочисленных вариантах от Адольфа Майера, Салливана, Лидца и Фромм-Райхман до ради­кальных идей школы Лейинга шизофрения определяется не как болезнь, а как психологический процесс, начинаю­щийся в раннем детстве. А соматические изменения Лей-инг объясняет не как причину, а как следствие (резуль­тат) межличностных процессов.

2. Шизофрения — не какой-то один изолированный феномен. Это понятие охватывает целую совокупность раз­личных нарушений, отклонений; не случайно, начиная с Э. Блейлера, стало принято употреблять это слово во множественном числе (шизофрении, шизоидные проявления, шизофренические поступки).

3. Динамическое исследование шизофрении сравнительно новая область, и нам вообще не хватает знаний и эмпири­ческого материала о шизофрении.

Нуждается в уточнении и еще один аспект этого явле­ния: он касается связи между шизофренией и различными психотическими процессами, особенно "эндогенными деп­рессиями". Даже такой прогрессивный исследователь, как Э. Блейлер, проводил жесткое разграничение между пси­хотической депрессией и шизофренией; и конечно, нельзя отрицать, что оба процесса в целом проявляются в двух различных формах (правда, существует много путаницы в определениях, когда одним и тем же словом оказываются схвачены признаки и шизофрении, и паранойи, и депрес­сии). Возникает вопрос, не являются ли две душевные болезни лишь двумя разными формами одного и того же фундаментального процесса и, с другой стороны, действи­тельно ли между двумя разными формами шизофрении больше различий, чем между известными проявлениями депрессивных и шизоидных процессов?

Если это так, то нам можно не особенно волноваться по поводу явного противоречия между гипотезой о наличии у современного человека шизофренических элементов и на­шим диагнозом хронической депрессии, который поставили ему раньше при обсуждении проблемы скуки (тоски). Осме­лев, мы можем даже высказать гипотезу, что ни одно из двух названий не схватывает точно суть явления и потому не стоит больше тратить силы на "навешивание ярлыков"[260] .

Было бы и в самом деле странно, если бы кибернети­ческий, одномерный (моноцеребральный) человек не напоминал бы нам хроническую шизофрению (в легкой фор­ме). Ведь он живет в атмосфере, которая лишь в количе­ственном отношении чуть менее опустошенная, чем в шизогенных семьях, описанных Лейингом и другими.

Я полагаю, что мы с полным правом можем говорить о "душевнобольном обществе" и специально ставить вопрос о том, что происходит с психически полноценным челове­ком в таком больном обществе. Если общество будет в основном производить людей, страдающих тяжелой ши­зофренией, то оно поставит под удар свое собственное су­ществование. Для настоящего шизофреника характерен полный разрыв связей с окружающим миром, углубление в свой собственный мир; и главная причина, по которой такой человек считается тяжелобольным, является соци­альной: ведь он не выполняет свою социальную функцию, он не в состоянии сам себя обслужить и в той или иной форме нуждается в помощи других людей.

Ясно, что полный шизофреник не в состоянии управлять другими людьми, тем более большими группами или об­ществом в целом. Однако шизофреник в легкой форме впол­не способен организовывать и управлять. Такие люди не утрачивают способности видеть "реальный мир" объективно, если мы под этим понимаем разумное восприятие вещей, осознание их смысла и применения для пользы дела. Одна­ко у них может полностью отсутствовать способность к субъективному "личностному" восприятию вещей, т. е. спо­собность к сопереживанию. Например, взрослый человек может при виде красной розы думать, что это нечто теплое, горячее или даже огненное (если он облекает эту свою мысль (ощущения) в слова, мы называем его поэтом), одна­ко он при этом отлично знает, что в сфере физической реальности роза не жжет, как огонь. Современный человек утратил способность к субъективному переживанию и вос­принимает мир только под углом зрения его практической применимости. Но данный его дефект не менее значим, чем у так называемого "больного", который не способен воспри­нимать "объективность" мира, но в то же время сохраняет человеческую способность к личному, субъективному, симво­лическому восприятию. Насколько мне известно, первым сформулировал понятие "нормальной" (обычной) душев­ной болезни Бенедикт Спиноза. В своей "Этике" он писал:

Некоторые люди "упорно бывают одержимы одним и тем же аффектом. В самом деле, мы видим, что иногда какой-либо один объект действует на людей таким образом, что хотя он и не существует в наличности, однако они бывают увере­ны, что имеют его перед собой, и когда это случается с челове­ком бодрствующим, то мы говорим, что он сумасшествует или безумствует... Но когда скупой ни о чем не думает, кроме наживы и денег, честолюбец — ни о чем, кроме славы и т. д., то мы не признаем их безумными, так как они обыкновенно тягостны для нас и считаются достойными ненависти. На самом же деле скупость, честолюбие... и т. д. составляют виды сумасшествия, хотя и не причислены к болезням".

Как сильно изменились общественные отношения с XVII в. до наших дней, можно судить до тому, что позиция, за которую, по словам Спинозы, человек "заслуживал презре­ния", сегодня считается вполне похвальной.

Однако пойдем дальше. "Патология нормальности" ред­ко принимает форму душевной болезни, ибо общество производит "лекарство" против подобной хвори. Если па­тологические процессы распространяются на общество, то они теряют свой индивидуальный характер. Тогда больной индивид в компании с другими такими же боль­ными будет чувствовать себя наилучшим образом. Тогда вся культура настраивается на этот тип патологии и находит пути и средства для ее удовлетворения. В ре­зультате средний индивид вовсе и не ощущает изолиро­ванности и заброшенности, которую ощущает шизофре­ник. Но тот, кто отличается от среднего индивида, чув­ствует свое отличие от других, совершенно одинаковых, т. е. обладающих одним и тем же дефектом. На самом деле речь идет о человеке с совершенно здоровой психи­кой, который оказывается настолько одиноким в душев­нобольном обществе, что, страдая от своей беспомощно­сти и отсутствия нормальных отношений с другими, он и сам получает "сдвиг по фазе".

Большое значение в связи с целями данной работы при­обретает вопрос о том, нельзя ли растущую тенденцию к насилию хотя бы частично объяснить с помощью гипоте­зы о квазиаутистской или легкой хронической форме ши­зофрении. Пока что мы находимся на стадии чистых до­мыслов, и необходимы еще многочисленные исследования. Безусловно, в аутизме есть довольно много деструктивных моментов, однако мы еще не знаем, совместимы ли эти категории. Когда речь идет о явлениях шизофрении, то еще 50 лет назад ответ был однозначным. Тогда все еди­нодушно считали, что шизофреники агрессивны, опасны, и поэтому их необходимо держать под надзором и взапер­ти. Опыт работы с хроническими шизофрениками, кото­рые жили в условиях своего домашнего окружения или в экспериментально созданных условиях крестьянского тру­да[261] , не оставил никаких сомнений, что шизофреник очень редко бывает агрессивным, если его не трогать[262] .

Однако обычно человека с легкой ("нормальной") фор­мой шизофрении никогда не оставляют в покое, он просто не бывает один. Его постоянно задевают, в его жизнь вме­шиваются по несколько раз в день, это ранит его чувстви­тельную душу, так что и впрямь неудивительно, что та­кая "нормальная патология" у многих людей вдруг пере­растает в агрессию и деструктивность[263] . И это происходит реже у тех, кто социально адаптировался, и чаще — у тех, кто слабо приспособлен к социальной системе, кто не получил признания и не нашел своей цели и места в соци­альной структуре.

Придется оставить все эти размышления о связи шизоид­ных и аутистских элементов с некрофилией. Мы не в состо­янии решить данную проблему, а потому ограничимся лишь тем, что констатируем, что социальный климат, способст­вующий развитию некрофилии в обществе, по очень многим критериям напоминает атмосферу в семьях, которые оказа­лись "шизогенным" фактором для кого-то из своих членов. Как бы там ни было, а разработка целей, которые смогут обеспечить развитие и благосостояние общества и его членов, происходит не на уровне чисто церебральных процессов. Для формулирования таких целей нужен разум, а разум — это значительно больше» чем управляемый интеллект. Разум — это объединение усилий мозга и сердца, труд души; такое происходит тогда, когда и чувства, и мышление объединены и работают разумно (рационально) и синхронно.

Если мы здесь поставили бы точку, то картина была бы неполной и односторонней (недиалектичной). На са­мом деле параллельно с ростом некрофильских элементов формируется и набирает силу противоположная тенден­ция — сила любви к жизни. Она находит выражение во многих формах, но прежде всего в том, что люди из самых разных социальных и возрастных групп (особенно моло­дежь) протестуют против уничтожения жизни. Растет дви­жение за мир и против загрязнения окружающей среды. Вселяет надежду растущий интерес к проблеме качества жизни. Это когда молодые представители разных профес­сий предпочитают интересную работу высоким доходам и престижу, когда люди стремятся к приобретению духов­ных ценностей, как бы наивно и смешно это ни казалось людям с прагматической ориентацией. Такого рода про­тест в искаженном виде проявляется в тяге молодежи к наркотикам (хотя здесь речь идет о попытке повысить жизненный тонус искусственными средствами общества по­требления). Антинекрофильские тенденции пробивают себе дорогу и во многих политических переменах (например, в связи с войной во Вьетнаме). Такого рода факты свиде­тельствуют о том, что корни жизнелюбия очень глубоки и могут прорастать, а прорастает только то, что не умерло. Любовь к жизни — настолько сильная, биологически обусловленная способность человека, что можно предпо­ложить, что (за минимальным исключением) она будет вновь и вновь пробиваться и давать о себе знать (разуме­ется, по-разному, в зависимости от личных и историче­ских нюансов). Наличие и даже некоторый рост антинек­рофильских тенденций дает нам единственный шанс наде­яться, что великий эксперимент под названием Homo sapiens не потерпит провала. Я полагаю, что нет более подходя­щего места на земле, где было бы больше шансов на новое утверждение жизни, чем высокоразвитая техническая Аме­рика (США). Для тех американцев, которые уже получи­ли возможность отведать плодов нового "рая", надежда на прогресс, несущий счастье, обернулась иллюзией. Кто зна­ет, возможны ли здесь фундаментальные перемены? Такие огромные силы противятся им, что для оптимизма мало оснований. Однако я думаю, что для отчаяния тоже нет причин. Будем надеяться.

Гипотеза об инцесте и Эдиповом комплексе

У нас еще очень мало знаний о причинах и условиях раз­вития некрофилии; чтобы внести ясность в эту проблему, нужны специальные исследования. Однако с увереннос­тью можно утверждать, что гнетущая, лишенная радости мрачная атмосфера в семье часто способствует возникно­вению элементов некрофилии (как и развитию шизофре­нии). Так же и в обществе: отсутствие интереса к жизни, стимулов, стремлений и надежд, а также дух разрушения в социальной реальности в целом определенно вносят се­рьезный вклад в укрепление некрофильских тенденций. Не исключено, что некоторую роль играют и генетические факторы, я считаю это весьма вероятным.

Сейчас я хочу обосновать свою гипотезу о глубинных корнях некрофилии. Эту гипотезу пока можно считать умо­зрительной, хотя она основана на многочисленных на­блюдениях, а многие случаи подкрепляются анализом об­ширного материала из области мифологии и религии. Я считаю свою гипотезу достаточно серьезной, тем более что ее содержание вызывает однозначно актуальные ассоциа­ции и параллели с современностью.

Эта гипотеза выводит нас на феномен, который на пер­вый взгляд не имеет ничего общего с некрофилией: я имею в виду феномен инцеста (кровосмешения), который нам хорошо известен в связи с фрейдовским понятием Эдипова комплекса. Прежде всего напомню суть фрейдовской кон­цепции.

С позиций классического психоанализа мальчик в возра­сте пяти-шести лет выбирает свою мать в качестве первого объекта своих сексуальных (фаллических) влечений ("фал­лическая фаза"). Согласно существующей семейной ситу­ации, отец превращается для ребенка в соперника (прав­да, ортодоксальные психоаналитики сильно преувеличи­ли ненависть сына к отцу). Ведь выражение типа "когда папа умрет, я женюсь на маме" вовсе не следует понимать буквально и утверждать, что "ребенок желает смерти отца", ибо в раннем возрасте еще нет понимания реальной смерти, она скорее представляется просто как "отсутствие". Кроме того, главная причина глубокой враждебности маль­чика к отцу не в соперничестве с ним, а в бунте против репрессивного патриархального авторитета. Мне кажет­ся, что доля собственно "Эдиповой ненависти" в деструк­тивном характере личности сравнительно невелика. По­скольку сын не может устранить отца, он начинает его бояться, а конкретно его мучит страх, что отец его каст­рирует из сопернических мотивов. Этот "страх кастрации" вынуждает мальчика отбросить свои сексуальные помыс­лы в отношении матери.

При нормальном развитии сын способен направить свой интерес на других женщин, особенно по достижении поло­вой зрелости. Он преодолевает и чувство соперничества с отцом тем, что соглашается с ним, с его приказами и запретами. Сын усваивает отцовские нормы, и они стано­вятся для него его собственным "сверх-Я". Но в аномальных случаях, при патологиях в развитии ребенка, конф­ликт с отцом решается иначе. Тогда сын не отказывается от сексуальных уз с матерью и в дальнейшей жизни чув­ствует влечение к таким женщинам, которые по отноше­нию к нему выполняют именно ту функцию, которую рань­ше выполняла мать. Вследствие этого он неспособен влю­биться в свою сверстницу, а страх перед отцом (или ли­цом, его заменяющим) сохраняется навсегда. От женщин (которые ему заменяют мать) он обычно ждет тех же про­явлений, которые он видел в детстве: безусловной любви, защиты, восхищения и надежности.

Этот тип мужчины (с тягой к материнскому началу) широко известен. Он обычно довольно нежен, в опреде­ленном смысле "любвеобилен", хотя и достаточно само­влюблен. Понимание того, что он для матери важнее, чем отец, создает у него ощущение, что он достоин вос­хищения. А когда он уже сам становится "отцом", ему кажется совершенно не нужным стараться доказывать кому-то свои достоинства на деле; он чувствует себя дос­тойным восхищения, ибо мать (или ее замена) любит только его, любит слепо, безоговорочно и безусловно. Следствием этого становится то, что такие люди страш­но ревнивы (им хочется сохранить свое исключительное положение) и одновременно они очень неуверенны в себе и тревожны, когда необходимо решить конкретную зада­чу. И хотя не всегда они обязательно терпят крах, но размер успеха никогда не равен самомнению нарцисса, который откровенно заявляет о своем превосходстве над всеми (хотя испытывает неосознанное чувство подчинен­ности). Мы описали здесь крайний случай проявления данного типа. Однако есть много мужчин с фиксацией на матери, но менее "зацикленных": у них нарциссизм в оценке своих достижений не затмевает полностью чув­ство реальности.

Фрейд считал, что сущность материнских уз заключа­ется в том, что мальчик в детстве чувствует сексуальное влечение к матери, вследствие чего возникает его нена­висть к отцу. Мои многолетние наблюдения укрепили уве­ренность в том, что причина сильной эмоциональной при­вязанности к матери кроется не в сексуальном тяготе­нии. Недостаток места не позволяет мне подробно изложить мои аргументы, но некоторые соображения я все же приведу для внесения ясности.

При рождении и некоторое время спустя у ребенка сохраняется такая связь с матерью, которая не выходит за рамки нарциссизма (несмотря на то, что вскоре после рождения ребенок начинает проявлять известный инте­рес к другим предметам и реагировать на них). И хотя с точки зрения физиологии он существует сам и незави­сим, но психологически он продолжает до известной сте­пени вести внутриутробную жизнь, т. е. зависеть от ма­тери: она его кормит, ухаживает за ним, поощряет, дает ему то самое тепло (физическое и духовное), которое со­вершенно необходимо ребенку для здорового роста. В процессе дальнейшего развития связь ребенка с матерью становится более осознанной и нежной; мать теперь для ребенка не просто "среда обитания", продолжение его внутриутробного существования; она превращается в лич­ность, к которой ребенок испытывает душевное тепло. В этом процессе ребенок сбрасывает свою нарциссическую оболочку: он любит мать, хотя этой любви еще пока не хватает масштаба и она не соразмерна с любовью мате­ри; в этой любви мало равноправия, ибо она еще сохра­няет характер зависимости. Когда же мальчик созревает и у него появляются сексуальные эмоции (по Фрейду — это "фаллический период"), нежность к матери усилива­ется и получает дополнительный оттенок эротического влечения. По правде говоря, сексуальная привлекатель­ность матери — не такая уж редкость. Как сообщает сам Фрейд[264] , сексуальные желания мальчика пяти лет могут быть амбивалентными: ему "нравится" своя мама и од­новременно ему "нравится" девочка его возраста. В этом нет ничего удивительного, и давно доказано, что сексу­альное влечение довольно непостоянно и не фиксирова­но жестко на одном объекте; то, что способно усилить притягательность конкретной личности и сделать ее дли­тельной и стойкой, связано с областью эмоций (а глав­ное — с ощущением своей способности удовлетворить желание партнера). Там, где привязанность к матери продолжается и после полового созревания и сохраняется на всю жизнь, причину этой любви следует искать только в эмоциональной близости'[265] . Эти узы потому столь сильны, что они отражают основную реакцию человека на условия своего бытия (на экзистенциальную ситуа­цию, суть которой состоит в том, что человек вечно меч­тает вернуться в тот "рай", где не существует "погранич­ных" ситуаций, где нет мучительных дихотомий бытия, где человек, еще не имея самосознания, не должен тру­диться, не должен страдать, а может жить в гармонии с природой, с миром и с самим собой), С возникновением сознания у человека появляется новое измерение: изме­рение познания добра и зла. И тогда в мир приходит противоречие, а в жизнь человека (и мужчины, и жен­щины) — проклятие. Человек изгнан из рая, отныне путь туда ему заказан. Надо ли удивляться, что его нико­гда не покидает желание вернуться туда, хотя он "зна­ет", что это невозможно, ибо он несет на себе бремя человечества[266] .

В том, что мальчик чувствует и эротическое влечение к матери, есть некая хорошая примета. Это означает, во-первых, что мать стала для него значимой фигурой, лич­ностью, женщиной, а во-вторых, что мальчик — это уже маленький мужчина. Особенно активное половое влече­ние можно интерпретировать как бунт (возмущение) про­тив пассивной зависимости раннего детства. В ситуаци­ях, когда инцестуозная связь с матерью продолжается и в период полового созревания[267] , а может быть, и всю жизнь, мы имеем дело с невротическим синдромом: такой мужчина оказывается в пожизненной зависимости от сво­ей матери или ее ипостасей; в поисках беззаветной любви он робеет перед женщинами и ведет себя как ребенок, даже когда его собственные интересы требуют взрослого поведения.

Причиной такого развития часто бывает отношение матери, которая, безмерно любя своего маленького сына, по разным причинам балует его сверх всякой меры — на­пример, оттого, что не любит своего мужа и переносит всю нежность на своего сына. Она гордится им как своей соб­ственностью, любуется и восхищается (вариант нар­циссизма), а желая как можно крепче привязать к себе, она излишне опекает и оберегает его, восторгается и осы­пает подарками[268] .

То, что имел в виду Фрейд, и то, что он связывал с понятием Эдипова комплекса, — это теплое, нежное, не­редко эротически окрашенное чувство привязанности к матери. Такой тип инцестуозной фиксированности встре­чается очень часто, но есть и другой тип, менее распрост­раненный и более сложный с точки зрения набора призна­ков. Я считаю, что этот тип инцестуозного влечения мож­но назвать злокачественным, ибо мне кажется, что он свя­зан с некрофилией; согласно моей гипотезе, такая мания является самым ранним истоком некрофилии.

В данном случае я говорю о детях, которые не прояв­ляют никакой эмоциональной привязанности к матери, которые не могут и не стремятся вырваться из оболочки своей самодостаточности. Самую крайнюю форму такой самодостаточности мы встречаем у детей с синдромом аутизма[269] .

Такие дети не могут расколоть скорлупу нарциссизма. Мать никогда не становится для них объектом любви; и вообще у них не формируется эмоциональное отношение к кому бы то ни было. О таком человеке можно сказать, что он просто не видит других людей, он смотрит как бы "сквозь" них, словно это неодушевленные предметы; к ме­ханическим игрушкам он проявляет даже больше интере­са, чем к живым людям.

Если представить себе детей с синдромом аутизма на одном полюсе континуума, то на другом его полюсе мы можем разместить детей, у которых в полной мере развито чувство любви и привязанности к матери и к другим лю­дям. Тогда была бы оправдана гипотеза, что в рамках этого континуума мы встретим детей, которые хоть и не полностью аутичны, но имеют определенные черты аутиз­ма, хоть и не столь очевидные. Возникает вопрос: а как проявляется инцестуозная фиксированность на матери у таких детей, близких к аутизму?

У таких детей никогда не развивается чувство любви к матери (ни нежное, ни эротическое, ни сексуальное). Они просто никогда не чувствуют тяготения к ней. То же са­мое имеет место в более поздний период: они не ищут для влюбленности женщин, напоминающих мать. Для них мать — только символ, скорее фантом, чем реальная лич­ность. Она представляет собой символ Земли, родины, крови, расы, нации, истока, корня, первопричины... Но одновременно мать — это символ хаоса и смерти; она несет не жизнь, а смерть, ее объятия смертельны, ее лоно — могила. Тяга к такой Матери-смерти не может быть влечением любви. Здесь вообще не подходит обыч­ное психологическое толкование влечения как чего-то пре­красного, приятного и теплого. Здесь речь идет о каком-то магнетизме, о мощном притяжении демонического харак­тера. Тот, кто привязан к матери злокачественными инцестуозными узами, остается нарциссом, холодным и равно­душным: он тянется к ней так же, как к магниту металл; она влечет его, как море, в котором можно утонуть[270] , как земля, в которой он мечтает быть похороненным. А при­чиной такого мрачного поворота мыслей скорее всего является состояние неумолимого и невыносимого одино­чества, вызванного нарциссизмом: раз уж для нарцисса не существует теплых, радостных отношений с матерью, то по крайней мере одна возможность к сближению с ней, один путь ему не заказан — это путь к единению в смерти.

В мифологической и религиозной литературе мы встре­чаем достаточно много материала, иллюстрирующего двойственный характер роли матери: с одной стороны, богиня созидания (плодородия и т. д.), а с другой — богиня разрушения. Так, Земля, из которой сотворен человек, почва, на которой произрастают все деревья и травы, — это место, куда возвращается тело после смер­ти; лоно Матери-земли превращается в могилу. Класси­ческий пример двуликой богини — индийская богиня Кали, которая одновременно является богиней жизни и богиней разрушения.

В период неолита тоже были такие двуликие богини. Я не стану приводить длинный ряд примеров двойственнос­ти богинь, ибо боюсь, что это может увести нас слишком далеко. Но все же не могу не упомянуть об одном обстоя­тельстве, показывающем именно двойственность материн­ской функции: я имею в виду двуликость материнского образа в сновидениях. Хотя во многих снах мать предста­ет добрым и любящим существом, все же многим людям она является в виде символической угрозы: как змея, хищ­ный зверь (лев, тигр или даже гиена). На опыте своей клинической практики я могу утверждать, что у людей гораздо чаще встречается страх перед разрушающей силой матери, чем перед карающим отцом (или угрозой кастра­ции). Складывается впечатление, что угрозу, исходящую от отца, можно "отвести", смягчить ценой послушания (покорности), зато от деструктивности матери нет спасе­ния. Ее любовь невозможно заслужить, ибо она не ставит никаких условий; но и ненависти ее невозможно избежать, ибо для нее также нет "причин". Ее любовь — это милость, ее ненависть — проклятие, причем тот, кому они предназначены, не в силах ничего изменить, от него это просто не зависит. В заключение следует сказать, что нормальные инцестуозные узы — это естественная переходная стадия в развитии индивида, в то время как злокачественные ин­цестуозные влечения — патологическое явление, которое встречается там, где развитие нормальных инцестуозных связей оказалось каким-то образом нарушено. Злокачествен­ные инцестуозные узы я гипотетически считаю одним из самых ранних, если не главным корнем некрофилии[271] .

Такое инцестуозное тяготение к мертвому (там, где оно имеет место) — это страсть, которая противоречит всем остальным влечениям и импульсам человека, направлен­ным на борьбу за сохранение жизни. Потому это влечение возникает в самой глубине бессознательного. Человек с таким злокачественным инцестуозным комплексом будет пытаться компенсировать его ценой менее деструктивных проявлений в отношении других людей. Такого рода по­пыткой можно считать удовлетворение нарциссизма или в садистском подчинении другого человека, или, наоборот, в завоевании безграничного восхищения собой. Если жизнь складывается так, что у подобного человека есть сравни­тельно спокойные способы удовлетворения нарциссизма — успех в работе, престиж и т. д., то деструктивность в интенсивной форме может у него никогда открыто не про­явиться. Если же его преследуют неудачи, то обязательно обнаруживают себя злокачественные тенденции, и жажда разрушения и саморазрушения становится в его жизни ведущей.

В то время как мы можем назвать довольно много фак­торов, обусловливающих формирование нормальных (доб­рокачественных) инцестуозных связей, мы почти ничего не знаем об условиях, которые вызывают детский аутизм, а следовательно, имеют прямое отношение к возникнове­нию злокачественных инцестуозных комплексов. И здесь мы только можем выдвигать различные гипотезы и до­мысливать... Конечно, при этом невозможно обойти вни­манием генетические факторы. Я вовсе не хочу этим ска­зать, что подобный тип инцестуозного комплекса можно полностью свести к генам, я только считаю, что генетически заложенная предрасположенность к холодности позд­нее может привести к тому, что у ребенка не сформиру­ется теплое чувство привязанности к матери. И если сама она по типу личности малоэмоциональна и холодна (а может быть, и "некрофильна"), то вряд ли ей удастся пробудить в ребенке чувство нежности. При этом не сле­дует забывать, что мать и ребенка необходимо рассматри­вать именно в процессе их взаимодействия (их интеракциональных связей). Итак, ребенок с ярко выраженной предрасположенностью к теплоте отношений не может внести коррективы в установку своей холодной матери, и ее отношение невосполнимо ничем: его не может заме­нить привязанность к бабушке, дедушке, к старшим бра­тьям или сестрам и т. д. Что касается холодного ребенка, то его душу в какой-то мере может "растопить" искрен­няя и каждодневная заботливость и нежность матери. С другой стороны, нередко бывает довольно трудно разгля­деть глубинную холодность матери в отношении ребенка, если она прикрыта стандартной типовой маской "милой" мамочки.

Третья возможность кроется в травмирующих обстоя­тельствах раннего детства, которые могли поселить в душе ребенка такую горечь, ненависть и боль, что душа "за­стыла" от горя, а позднее это состояние трансформирова­лось в злокачественный инцестный комплекс. Так что, анализируя личность, необходимо очень серьезно отно­ситься к всевозможным травмам первых лет жизни; при этом важно отчетливо сознавать, что источники для та­кого рода травм могут быть, мягко выражаясь, самого неожиданного и экстраординарного характера[272] .

Гипотеза о злокачественном влечении к инцесту и о возможности квалифицировать его как ранний источник некрофилии нуждается в проверке на базе дополнитель­ных исследований[273] . Анализ личности Гитлера, проведенный в следующей главе, должен послужить примером такой связи с матерью, чьи особенности можно наи­лучшим образом объяснить именно с помощью нашей гипотезы.

Отношение фрейдовской теории влечений к биофилии и некрофилии

В заключение моих рассуждений о некрофилии и ее про­тивоположности — биофилии[274] будет уместно сравнить, как соотносится эта концепция с теорией Фрейда о влече­нии к смерти (танатос) и о влечении к жизни (эрос). Ин­стинкт жизни направлен на накопление органической ма­терии и ее соединение, в то время как инстинкт смерти стремится к дезинтеграции живых структур[275] , их разъятию и разъединению. Отношение между инстинктом смер­ти и некрофилией вряд ли нуждается в дополнительных комментариях, а в связи с понятиями "любовь к жизни" (эрос) и "биофилия" я хочу кое-что пояснить.

Биофилия — это страстная любовь к жизни и ко всему живому; это желание способствовать развитию, росту и расцвету любых форм жизни, будь то растение, животное или идея, социальная группа или отдельный человек. Че­ловек с установкой на биофилию лучше сделает что-то новое, чем будет поддерживать или реставрировать ста­рое. Он больше ориентирован на бытие, чем на облада­ние. Он в полной мере наделен способностью удивляться, и потому, быть может, он стремится лучше увидеть что-то новое, нежели подтверждать и доказывать то, что дав­но известно. Приключение для него важнее безопасно­сти. С точки зрения восприятия окружающего ему важ­нее видеть целое, чем отдельные его части, его больше интересует совокупность, чем ее составляющие. Он стре­мится творить, формировать, конструировать и проявлять себя в жизни своим примером, умом и любовью (а отнюдь не силой, разрушительностью или бюрократизмом, кото­рый предполагает такое отношение к людям, словно это бесчувственные куклы или просто вещи). Он не "ловится" на приманку рекламы и не покупает "новинок" в пестрых упаковках, он любит саму жизнь во всех ее проявлениях, отличных от потребительства.

Этика биофила имеет свои собственные критерии доб­ра и зла. Добро — это все то, что служит жизни; зло — все то, что служит смерти. Поклонение жизни — это хо­рошо[276] , ибо это уважение ко всему тому, что способствует росту и развитию. Зло — это то, что душит жизнь, сужа­ет, зажимает (и в конце концов раздирает в клочья).

Различие между нашей концепцией и теорией Фрейда проходит не по сущностному критерию, не по критерию наличия или отсутствия тенденций к жизни и смерти, а по иному признаку: дело в том, что, с точки зрения Фрейда, обе тенденции, так сказать, "равнозначны", ибо обе даны человеку от природы. Однако нельзя не видеть, что биофилия представляет собой биологически нор­мальное явление, в то время как некрофилию следует рассматривать как феномен психической патологии. Она является неизбежным следствием задержки развития, душевной "инвалидности". Она наступает как результат непрожитой жизни, неспособности достигнуть некоторой ступеньки по ту сторону индифферентности и нарцис­сизма.

Деструктивность — это не параллель по отношению к биофилии, а альтернатива ей. Фундаментальная же альтернатива, перед которой оказывается любое живое существо, состоит в дихотомии: любовь к жизни или любовь к смерти. Некрофилия вырастает там и настолько, где и насколько задерживается развитие био­филии. Человек от природы наделен способностью к био­филии, таков его биологический статус; но с точки зре­ния психологии, у него есть и альтернативная возмож­ность, т. е. он может при определенных обстоятель­ствах сделать выбор, в результате которого он станет некрофилом.

Развитие некрофилии происходит как следствие пси­хической болезни (инвалидности), но корни этой болезни произрастают из глубинных пластов человеческого бытия (из экзистенциальной ситуации). Если человек не может творить и не способен "пробудить" кого-нибудь к жизни, если он не может вырваться из оков своего нарциссизма и постоянно ощущает свою изолированность и никчемность, единственный способ заглушить это невыносимое чувство ничтожества и какой-то "витальной импотенции" — са­моутвердиться любой ценой, хотя бы ценой варварского разрушения жизни. Для совершения акта вандализма не требуется ни особого старания, ни ума, ни терпения; все, что нужно разрушителю, — это крепкие мускулы, нож или револьвер...[277]

Симптоматика "некрофилии"

Обсуждение этой сложной проблемы я хочу завершить некоторыми общими методологическими замечаниями о клинической диагностике некрофилии.

1. Для установления диагноза "некрофильская лич­ность" недостаточно обнаружения одной или двух черт характера. Может случиться, что определенное поведе­ние, которое напоминает симптоматику некрофилии, обусловлено не личностными чертами, а традициями или обычаями конкретной культурной среды.

2. С другой стороны, для установления диагноза не обязательно иметь налицо все характерологические при­знаки некрофилии. Ибо она обусловлена очень большим количеством факторов как личностного, так и культуро­логического свойства. Кроме того, люди умеют очень тща­тельно скрывать свои пороки, и потому некоторые некро­фильские черты почти невозможно обнаружить.

3. Очень важно понять, что полностью некрофиль­ские характеры все же встречаются сравнительно редко. И таких людей следует рассматривать как тяжелоболь­ных и искать генетические корни этой патологии. Ибо, исходя из биологических оснований, следовало бы ожи­дать, что подавляющее большинство людей должно хоть в какой-то мере иметь биофильские наклонности. Одна­ко среди них может быть какой-то процент людей с не­крофильской доминантой, к ним мы имеем право приме­нить выражение "некрофильская личность". Возможно, что у большинства людей мы можем обнаружить смесь из биофильских наклонностей и некрофильских тенден­ций, причем последние достаточно сильны, чтобы вы­звать внутренний конфликт личности. Насколько резуль­тат этого конфликта определяет всю мотивационную сферу человека, зависит от очень многих переменных. Во-пер­вых, от интенсивности самой некрофильской тенденции; во-вторых, от наличия социальных условий (обстоя­тельств), стимулирующих ту или иную ориентацию; в-третьих, от судьбы конкретного субъекта, тех жизнен­ных событий, которые могут его направить в то или иное русло. Встречаются такие люди, которые имеют настолько сильную биофильскую установку, что любые некрофильские импульсы гаснут в зародыше (или вытес­няются) или усиливают особую чувствительность, уме­ние распознать некрофильские тенденции и бороться с ними (у себя и у других людей). Наконец, есть еще одна группа людей (их опять же сравнительно немного), у которых напрочь отсутствуют какие-либо некрофильские приметы. Это абсолютные биофилы, движимые сильной и чистой любовью ко всему живому и живущему. Иллю­страцией этого меньшинства в новое время являются хорошо известные люди типа Альберта Швейцера, Аль­берта Эйнштейна или папы Иоанна ХХIII.

Отсюда следует, что нет жесткой границы между не­крофильской и биофильской направленностью: каждый индивид представляет собой сложную совокупность, ком­бинацию признаков, находящихся в конкретном сочета­нии; количество таких сочетаний фактически совпадает с числом индивидов. Однако на практике все же вполне возможно провести грань между преимущественно био-фильским и преимущественно некрофильским типом лич­ности.

4. Поскольку я уже называл большинство методов уста­новления некрофильского характера, для закрепления толь­ко перечислю их: а) тщательное и незаметное для субъек­та наблюдение за его поведением, включая выражение лица, лексику, а также общее мировоззрение и стиль при­нятия жизненно важных решений; б) изучение сновиде­ний, фантазий и юмора; в) оценка личностных симпатий и антипатий субъекта, его манеры и стиля общения с другими людьми и способности оказывать на них влия­ние; г) использование проективной тестовой методики типа теста Роршаха[278] .

5. Вряд ли нужно особо напоминать, что патологиче­ски некрофильские личности представляют серьезную опас­ность для окружающих. Это человеконенавистники, ра­систы, поджигатели войны, убийцы, потрошители и т. д. И они опасны, не только занимая посты политических лидеров, но и как потенциальная когорта будущих дик­таторов. Из их рядов выходят палачи и убийцы, террори­сты и заплечных дел мастера. Без них не могла бы воз­никнуть ни одна террористическая система. Однако и ме­нее ярко выраженные некрофилы также играют свою роль в политике, возможно, они не относятся к главным адеп­там террористического режима, но они обязательно вы­ступают за его сохранение, даже когда они не в большин­стве (обычно они и не составляют большинства, все же они достаточно сильны, чтобы прийти к власти и ее удер­живать).

6. В свете изложенных фактов разве не интересно об­ществу иметь представление о наличии среди населения потенциальных некрофилов. По-моему, знание состава населения, с точки зрения потенциальных носителей не­крофильской или биофильской тенденции, — дело боль­шой социально-политической значимости. А если уда­лось бы установить не только сравнительную частоту появления представителей той и другой группы, но и другие их индикаторы: профессию, географическое распре­деление, возраст, пол, образование, классовую и профес­сиональную принадлежность, социальный статус и т. д.? Мы изучаем социологическими методами общественное мнение, политические взгляды и ценностные ориента­ции разных групп; с помощью специальных статисти­ческих методов обработки информации мы извлекаем из этих опросов общественного мнения удовлетворительные результаты и сделанные выводы распространяем на все американское население. Но ведь из этих опросов мы узнаем не более чем мнения людей, мы не получаем ни­какой информации об их характерах, т. е., иными сло­вами, мы ничего не узнаем об убеждениях, которые ими движут, т. е. о том, что мотивирует их поступки. Если бы мы на таких же статистических выборках опробова­ли методики опросов, которые позволяют обследовать бессознательное, то мы смогли бы узнать тайные и кос­венные мотивы, скрывающиеся за явным поведением и прямыми высказываниями, и тогда мы имели бы гораз­до больше информации о населении Соединенных Шта­тов — о потенциальных возможностях, силе и направ­ленности человеческой энергии. И таким образом мы могли бы даже в какой-то мере застраховать себя от неожиданностей, которые мы обычно постфактум квали­фицируем как "необъяснимые явления". Или, может быть, мы по-прежнему интересуемся только той энерги­ей, в которой нуждается материальное производство? При этом мы просто не знаем и не хотим знать, что суще­ствуют и формы человеческой энергии, которые являют­ся решающим фактором в социальном процессе.

XIII. ЗЛОКАЧЕСТВЕННАЯ АГРЕССИЯ:

АДОЛЬФ ГИТЛЕР — КЛИНИЧЕСКИЙ СЛУЧАЙ НЕКРОФИЛИИ

Предварительные замечания

Когда психоаналитик изучает биографию своего клиента, он всегда пытается получить ответ на два вопроса: 1) Ка­ковы основные движущие силы в жизни человека, какие страсти определяют его поведение? 2) Какие внутренние и внешние обстоятельства обусловили развитие именно этих

страстей?

Последующий анализ личности Гитлера также был ори­ентирован на эти вопросы, хотя в некоторых существен­ных пунктах он отличался от классического фрейдовского метода.

Первое отличие связано с тем, что в данном случае страсти в основном были не инстинктивного (точнее гово­ря, несексуального) происхождения. Второе отличие со­стоит в том, что, даже ничего не зная о детстве нашего "подопечного"» мы можем составить себе представление о его главных (большей частью неосознанных) страстях: это делается на основе анализа сновидений, ошибок, описок, оговорок, жестов, высказываний и способов поведения, которые не поддаются рациональному объяснению (все это можно назвать "методом рентгена"). Интерпретация по­добных данных требует большого опыта и специальных психоаналитических знаний.

Но самое главное отличие заключается в следующем: классические психоаналитики считают, что формирование личности завершается к пяти-шести годам, а в более позд­нем возрасте существенные изменения уже невозможны (или же они достигаются ценою больших усилий и целе­направленной терапии). Однако я по собственному опыту точно знаю, что эта точка зрения несостоятельна. Ибо такой механистический подход к человеку упускает из виду, что личность — это вечно развивающаяся система.

Даже о новорожденном нельзя сказать, что он появился на свет "без своего лица". Мало того что он уже при рож­дении имеет ряд генетически обусловленных предпосылок темперамента и другие задатки, которые в первую очередь влияют на формирование определенных черт личности. Он рождается, будучи носителем некой информации о событи­ях, предшествовавших его рождению (до и во время родов). Все это, вместе взятое, формирует, так сказать, "лицо" ребенка в момент его появления на свет. Затем новорож­денный попадает в систему отношений со своей собствен­ной средой, которую составляют родители и другие лица из его ближайшего окружения. Он реагирует на контакты с этими людьми — и это дает следующий импульс для развития его личности. В полтора года личность ребенка уже имеет гораздо более определенную форму, чем при рож­дении. Но формирование еще не закончено, оно может продолжиться в разных направлениях, и потому очень многое зависит от влияния извне. К шести годам появля­ются еще более устойчивые приметы личности; она почти готова, но это не значит, что она утрачивает способность к изменениям, тем более что в жизни ребенка появляются новые обстоятельства, которые вызывают новые способы реагирования. В целом можно утверждать, что процесс формирования личности следует рассматривать как сколь­зящую шкалу. Человек приносит в мир некий набор пара­метров, достаточных для его развития, но внутри данной системы координат характер может развиваться в самых разных направлениях. Каждый шаг жизни сокращает число будущих возможностей развития. Чем прочнее сформиро­вался характер, тем устойчивее структура личности, тем труднее заставить ее измениться, а уж если возникает та­кая необходимость, то она требует подключения очень мощных дополнительных механизмов воздействия. И в конечном счете в человеке сохраняется лишь минималь­ная возможность к переменам, столь незначительная, что наступление изменений можно приравнять к чуду.

Я вовсе не хочу тем самым сказать, что не обязательно отдавать предпочтение впечатлениям и влияниям раннего детства. Они, безусловно, влияют на общую направлен­ность личности, но не определяют ее полностью. Учиты­вая величайшую впечатлительность раннего детства, надо понимать, что затмить ее можно только ценою огромной интенсивности и драматизма более поздних переживаний. А иллюзия закостенелости личности и ее неспособности к переменам объясняется прежде всего тем, что жизнь боль­шинства людей так жестко регламентирована, в ней так мало спонтанности и так редко случается нечто по-насто­ящему новое, что практически все происходящие события лишь подтверждают уже готовые установки.

Реальная возможность того, что характер разовьется в других направлениях, чем это предписано структурой лич­ности, обратно пропорциональна прочности этой структу­ры. Но ведь структура личности никогда не бывает так полно зафиксированной, что оказывается неподвластной воздействию даже чрезвычайных обстоятельств. И потому теоретически изменения в этой структуре возможны, хотя их статистическая вероятность и невелика.

С практической точки зрения наши теоретические рас­суждения сводятся к следующему: нельзя думать, что че­ловек (личность, характер) сохраняется в неизменном виде, скажем, с пяти до двадцати лет; что в двадцать лет мы имеем дело с той же самой личностью, что и в пять лет. Например, не стоит ожидать, что у Гитлера уже в детстве обнаружился полностью развившийся некрофильский тип характера; однако можно предположить, что уже тогда в нем "сидели" некие некрофильские корни (наряду с други­ми реальными возможностями), которые проросли (как одна из реальных возможностей) и привели к развитию исключительно некрофильской личности. Но для того что­бы развитие личности пошло именно в этом направлении, конечным и почти бесповоротным результатом которого стала некрофилия, необходимо было стечение многих слу­чайностей, внутренних и внешних обстоятельств. И тогда уже мы обнаруживаем эту личность во всех ее проявлени­ях, узнаем ее почерк в явных и скрытых поступках. Эти зачаточные элементы в структуре личности Гитлера я и попытаюсь проанализировать и показать, как предраспо­ложенность к некрофилии с годами все больше усилива­лась, пока не превратилась в единственную реальную воз­можность его развития.

В последующем анализе я останавливаюсь преимуще­ственно на проблеме некрофилии Гитлера и лишь между прочим затрагиваю другие аспекты его личности (напри­мер, такие, как орально-садистские черты характера, роль Германии как символа матери и т. д.).

Родители Гитлера и раннее детство [279]

Клара Гитлер

Самое сильное влияние на ребенка оказывает не то или иное событие жизни, а характер родителей. Те, кто верит в упрощенную формулу обыденного сознания — "яблоко от яблоньки недалеко падает", будут поражены, узнав факты жизни Гитлера и его семьи: ибо и отец, и мать его были людьми положительными, благоразумными и не де­структивными.

Мать Гитлера, Клара, была симпатичной и складной женщиной. Будучи простой необразованной крестьянской девушкой, она работала прислугой в доме своего дяди Алоиса Гитлера. Она стала его возлюбленной, а когда умерла его жена, Клара уже была беременна. 7 января 1885 г. они поженились, ей было 24, а овдовевшему Алоису — 47 лет. Клара была трудолюбивой и ответственной, и, хотя брак этот был не особенно счастливым, она никогда не жаловалась, а исполняла свой долг добросовестно и без уныния.

Вся жизнь ее состояла в содержании дома и заботе о муже и детях. Она была образцовой хозяйкой, и ее дом всегда был в безупречном порядке. Она избегала праздной болтовни, ничто не могло отвлечь ее от выполнения домашней работы. Она вела хозяйство тщательно и экономно, что позволило увеличить состояние семьи. Но главной ее заботой были дети, она любила их самоотверженно и всегда была к ним снисходи­тельна. Единственное, в чем ее можно было упрекнуть, так это в полном отсутствии критики, в обожании сына, кото­рый с детства приобрел ощущение своей исключительности. Во всяком случае, ее любили и уважали не только родные дети, но и те, которым она была мачехой.

Упрек в попустительстве по отношению к Адольфу, в результате которого у него развилось чувство исключи­тельности (тенденция к нарциссизму), имеет гораздо более серьезные основания, чем кажется Смиту. Однако этот период в жизни Адольфа продолжался недолго, пока он не пошел в школу. Уже в 5 лет он должен был почувство­вать перемену в матери, когда она родила второго сына. Но она до конца жизни любила своего первенца, так что вряд ли рождение этого второго ребенка было для Адоль­фа травматическим переживанием, как склонны полагать некоторые психоаналитики. Мать, возможно, больше не баловала его, но она вовсе не отвернулась от него. Ей становилось все яснее, что он должен взрослеть, приспо­сабливаться к действительности, и, как мы еще увидим, она делала все возможное, чтобы оказывать поддержку этому процессу.

Образ любящей и ответственной матери вызывает се­рьезные сомнения в отношении гипотезы о "квазиаутист­ском" детстве Гитлера и о его "злостной склонности к инцесту". Как понимать тогда детский период развития Гитлера?

Обсудим несколько вариантов. Можно думать, что:

1) Гитлер по своей конституции (по складу характе­ра) был настолько сдержанным и холодным, что вопреки теплоте и мягкости любящей матери в нем укреплялась почти аутистская установка.

2) Возможно, что робкий мальчик воспринимал столь сильную привязанность матери (которая подтверждается целым рядом фактов) как вмешательство в свою жизнь; и это отнюдь не способствовало смягчению его характера, а еще больше стимулировало его решительный "уход в себя"[280] .

Насколько нам известно поведение Клары, любая из этих двух версий могла иметь место. С другой стороны, она ведь не излучала ни света, ни тепла; на ее лице редко появлялось радостное выражение, скорее оно несло следы грусти, подавленности и вечной озабоченности. Жизнь ее действительно нельзя назвать счастливой. Как было при­нято в среде немецко-австрийских буржуа, женщина должна была рожать детей, вести хозяйство и беспрекословно под­чиняться авторитарной власти мужа. А ее возраст, не­образованность, социальное превосходство мужа, его эгоизм и жестокость еще больше закрепляли за ней эти тра­диционные роли. Так что, вероятнее всего, она преврати­лась в разочарованную и печальную женщину в результа­те обстоятельств, а не по причине своего характера или темперамента. И наконец, последняя версия (хотя и наи­менее вероятная). Не исключено, что за вечно озабочен­ной внешностью скрывалась замкнутость шизоидной на­туры. Однако у нас нет достаточных данных об этой лич­ности, чтобы доказать хотя бы одну из высказанных ги­потез.

Алоис Гитлер

Алоис Гитлер — гораздо менее симпатичная фигура. Он был незаконнорожденным ребенком и потому носил пона­чалу фамилию своей матери — Шикльгрубер — и лишь значительно позднее сменил ее на фамилию Гитлер. Он не получил никакого содержания от родителей и все сделал в своей жизни сам. Упорный труд и самовоспитание помог­ли ему пройти путь от мелкого служащего австро-венгер­ской таможни до "высшего чина", что дало ему безуслов­ный статус уважаемого буржуа. Благодаря своей скром­ной жизни и умению экономить, он отложил столько де­нег, что смог купить имение и еще оставить семье прилич­ное состояние, которое и после его смерти обеспечило жене и детям надежное существование. Конечно, он был эгоис­тичным, его не беспокоили чувства жены, впрочем, в этом отношении он, вероятно, был типичным представителем своего класса.

Алоис Гитлер был жизнелюбом; особенно он любил вино и женщин. Он не был бабником, но узкие рамки буржуаз­ной морали были ему тесны. Он любил выпить стаканчик вина и не отказывал себе в этом, но вовсе не был пьяни­цей, как это сообщалось в некоторых публикациях. Но главное, в чем проявилась жизнеутверждающая направ­ленность его натуры, было его увлечение пчеловодством. Большую часть своего досуга он обычно проводил рядом с ульями. Это увлечение проявилось рано; создание собствен­ной пасеки стало мечтой всей его жизни. Наконец мечта осуществилась: он купил крестьянский хутор (сначала слишком большой, затем — поменьше), а к концу жизни оборудовал свой двор таким образом, что он доставлял ему огромную радость.

Алоиса Гитлера нередко рисуют жестоким тираном — вероятно, для того, чтобы легче было объяснить харак­тер его сына. Но он не был тираном, хотя и был автори­тарной личностью; он верил в такие ценности, как долг и честь, и считал своим долгом определять судьбу своих сыновей до наступления их зрелости. Насколько извест­но, он никогда не применял к Адольфу телесных наказа­ний; он упрекал его, спорил с ним, пытался разъяснить ему, что для него хорошо, а что плохо, но он не был той грозной фигурой отца, которая внушает сыну не только почтение, ней ужас. Как мы увидим, Алоис рано заметил растущую в сыне безответственность и бегство от реаль­ности, что заставило отца не раз одергивать Адольфа, предупреждать о последствиях и пытаться образумить сына. Многое указывает на то, что Алоис Гитлер был достаточно терпимым к людям, он не был грубым, нико­гда не вел себя вызывающе и уж во всяком случае не был фанатиком. Этому образу соответствуют и его политиче­ские взгляды. Он проявлял большой интерес к политике, придерживаясь либеральных, антиклерикальных взгля­дов. Он умер от сердечного приступа за чтением газеты, но его последние слова выражали возмущение в адрес "чер­ных", т. е. реакционных клерикалов.

Как объяснить, что два нормальных, добропорядочных и не деструктивных человека произвели на свет такое "чудовище", которым стал Адольф Гитлер?[281]

Раннее детство Адольфа Гитлера (до шести лет: 1889-1895)

Малыш был любимцем, мать берегла его как зеницу ока, никогда не ругала и всегда выражала свою нежность и восхищение. Он не мог ошибиться, все, что он делал, было замечательно, а мать при этом не спускала с него востор­женных глаз. Очень может быть, что такое отношение спо­собствовало формированию в его характере таких черт, как пассивность и нарциссизм. Ведь с его стороны не требова­лось никаких усилий, чтобы услышать от матери, что он "великолепен"; ему не нужно было ни о чем беспокоиться, ибо любое его желание выполнялось незамедлительно. Он и сам мог приказывать матери и впадал в гнев, если хоть в чем-то получал отказ. Однако, как мы отмечали выше, именно преувеличенная опека со стороны матери могла вос­приниматься им как вмешательство в его дела, которого он позже постарался избежать. Отец по роду службы мало бывал дома, т. е. в доме отсутствовал авторитет мужчины, который мог бы оказать благотворное влияние на форми­рование мальчика. Пассивность и инфантилизм усилива­лись еще и тем обстоятельством, что мальчик часто болел, а это еще больше привязывало к нему любящую и забот­ливую мать.

Этот период закончился, когда Адольфу исполнилось шесть лет, а в семье к тому моменту произошло сразу несколько событий.

Самым главным событием с точки зрения классического психоанализа было рождение маленького брата, который был на 5 лет младше Адольфа и которому пришлось усту­пить кусочек места в сердце матери. Но подобное событие нередко оказывает не травмирующее, а вполне благотвор­ное влияние на старшего ребенка, способствует ослаблению зависимости от матери и росту активности. Вопреки расхо­жим схемам, известные нам факты говорят о том, что ма­ленький Адольф ни в коей мере не страдал от ревности, а целый год всем сердцем радовался рождению брата[282] .

В это время отец получил новое назначение в Линц, но семья еще год оставалась в Пассау, чтобы не переезжать с новорожденным младенцем, а дать ему возможность ак­климатизироваться.

Целый год Адольф жил райской жизнью пятилетнего ребенка, который играл в шумные игры со своими сверст­никами из соседних домов. Излюбленными играми были игры в индейцев и ковбоев, которые вели постоянные вой­ны друг с другом. Привязанность к этим играм он сохра­нит на долгие годы. Поскольку немецкий городок Пассау был пограничным пунктом австро-германской границы, там находился австрийский таможенный контроль, так что, возможно, в военных играх были задействованы и такие "силы", которые участвовали во франко-германской войне 1870 г.; впрочем, национальность жертв мало кого волно­вала. Европа была полна героических юнцов, которые го­товы были без разбору крушить и резать всех подряд, невзирая на этническую принадлежность. Этот год воен­ных детских игр имел большое значение для последующей жизни Гитлера не в том смысле, что он жил на земле Германии, где усвоил баварский диалект, а в том, что это был для него год почти абсолютной свободы. Дома он начал настойчивее проводить свою волю, и, вероятно, в это время проявились первые приступы гнева, когда ему не удавалось настоять на своем. Зато на улице он не знал ограничений ни в чем — ни в фантазиях, ни в действиях.

Райская жизнь закончилась внезапно: отец вышел на пенсию, и семья переехала в Хафельд близ Ламбаха. Ше­стилетний Адольф должен был идти в школу. Тут он уви­дел "жизнь, ограниченную рамками предписанной деятель­ности, которая требовала от него дисциплины и ответ­ственного отношения. Он впервые почувствовал необходи­мость постоянно кому-либо подчиняться".

Что можно сказать о формировании его личности в кон­це этого первого периода жизни?

С точки зрения теории Фрейда, в этот период развива­лись в полной мере оба аспекта Эдипова комплекса: сексу­альная тяга к матери и враждебность к отцу. Кажется, что эмпирические данные подтверждают гипотезу Фрейда: действительно, маленький Адольф был очень сильно при­вязан к матери и зол на отца; однако он не смог освобо­диться от Эдипова комплекса путем идентификации с от­цом и создания своего сверх-Я. Он не сумел преодолеть свою привязанность к матери, но, когда она родила ему маленького соперника, он почувствовал себя обманутым и отошел от нее, отдалился.

Однако возникают серьезные сомнения в правильности фрейдовской интерпретации. Если бы рождение брата было для пятилетнего Адольфа таким травмирующим факто­ром, что это привело к разрыву его связи с матерью и превращению любви в ненависть, то целый год после это­го события не мог бы быть таким счастливым, чуть ли не самым счастливым годом в его жизни. И как объяснить тогда, что образ матери навсегда остался для него столь милым? Что одну ее фотографию он постоянно носил в нагрудном кармане, в то время как такие же точно фото­графии были и у него дома, и в Оберзальцбурге, и в Бер­лине? Й стоит ли считать его ненависть к отцу следстви­ем Эдипова комплекса, коль скоро мы знаем, что отноше­ние матери к отцу в самом деле не отличалось глубиной чувств? Гораздо убедительнее выглядит гипотеза о том, что этот антагонизм возник как реакция на требователь­ность отца, который хотел видеть в сыне послушание, дисциплинированность и ответственное отношение к делу. Проверим теперь гипотезу об упомянутой выше злока­чественной инцестуозной связанности. Эта гипотеза долж­на была бы привести к выводу, что зацикленность Гитле­ра на матери не носила характера нежной и теплой привя­занности; что он никогда не расставался со своим нарцис­сизмом (т. е. был всегда холоден и погружен в себя); что мать для него была не столько реальной личностью, сколь­ко играла символическую роль; она была олицетворением безличной власти Земли, судьбы и даже смерти. Несмотря на свою холодность, Гитлер, видимо, был действительно связан симбиозными узами с матерью и ее символически­ми ипостасями. Подобная связь встречается нередко как своеобразная перевернутая форма мистицизма, когда ко­нечной желанной целью представляется единение с мате­рью в смерти.

Если эта гипотеза верна, то легко понять, что рожде­ние брата вовсе не было основанием для разочарования в матери. Да и в самом деле, вряд ли уместно говорить, что он отвернулся от матери, коль скоро он эмоционально никогда и не был близок к ней.

Но нам очень важно уяснить одну вещь: если мы хо­тим обнаружить причины формирования некрофильской личности Гитлера, то искать их нужно именно в склонно­сти к кровосмешению, которая столь характерна для его детских впечатлений от матери. Главным символом мате­ри стала для него сама Германия. Его зацикленность на матери (=Германии) обусловила его ненависть к "отра­ве" (евреи и сифилис), от которой он должен был ее спас­ти; однако в более глубоком бессознательном пласте пси­хики коренилось вытесненное желание к разрушению ма­тери (=Германии). И он своими поступками доказал это и реализовал это свое желание начиная с 1942 г., когда он уже знал, что война проиграна, и до последнего прика­за 1945 г. о полном уничтожении всех областей, захва­ченных противником. Именно такое поведение подтверж­дает гипотезу о его зловещей связанности с матерью. От­ношение Гитлера к матери было совсем не похоже на то, что обычно характеризует "привязанность мужчины к матери", когда мы встречаем теплые чувства, заботу и нежность. В таких случаях мужчина испытывает потреб­ность быть рядом с матерью, делиться с ней; он чувствует

себя действительно "влюбленным" (в детском смысле это­го слова). Гитлер никогда не испытывал подобной привя­занности (по крайней мере позже пяти лет от роду, а вероятнее всего, и раньше). Ребенком он больше всего любил убежать из дома и играть с ребятами в солдатики или в индейцев. О матери он никогда не думал и не забо­тился.

Мать замечала это. Кубичек отмечает, что Клара Гит­лер сама ему сказала, что у Адольфа нет чувства ответ­ственности, что он транжирит свое небольшое наследство, не думая о том, что у него есть мать и маленькая сестра, "он идет своим путем, словно он один живет на свете". Недостаток внимания к матери стал особенно заметным, когда она заболела. Хотя в январе 1907 г. ей поставили онкологический диагноз и сделали операцию, Гитлер в сентябре уехал в Вену. Щадя его, мать скрывала от него свое плохое самочувствие; а его это вполне устраивало. Он вовсе и не пытался выяснить истинное положение дел, хотя ему ничего не стоило навестить ее в Линце — это было совсем близко и в финансовом отношении не состав­ляло никаких трудностей. Он даже не писал ей писем из Вены и тем самым доставлял ей массу волнений. Как сообщает Смит, Гитлер вернулся домой уже после смерти матери.

Правда, Кубичек приводит другие факты: он говорит, что Клара Гитлер просила сына приехать и поухаживать за ней, когда почувствовала себя совершенно беспомощной, и в конце ноября он приехал и ухаживал за нею около трех недель вплоть до самой смерти. Кубичек отмечает, что был крайне удивлен, увидев, как его друг моет пол и готовит еду для матери. Внимание Гитлера к одиннадца­тилетней сестренке проявилось в том, что он заставил ее дать маме обещание быть прилежной ученицей. Кубичек трогательно описывает отношение Гитлера к матери, же­лая подчеркнуть его любовь к ней. Но этим сообщениям нельзя в полной мере доверять. Ибо Гитлер мог и в дан­ном случае воспользоваться ситуацией, чтобы "поработать на публику" и произвести хорошее впечатление. Возмож­но, он и не отказал матери, когда она попросила его о помощи; да и три недели — не такой уж это большой срок, чтобы устать от роли любящего сына. Все же описание Кубичека выглядит малоубедительным, ибо противо­речит общей позиции Гитлера и его поведению в целом[283] . Подводя итог, следует сказать, что мать Гитлера ни­когда не была для него объектом любви и нежной привя­занности. Она была для него символом богини-хранитель­ницы, достойной восхищения, но также богиней хаоса и смерти. Одновременно она была объектом его садистской жажды власти и господства, которая переходила в бешен­ство, если он хоть в чем-то встречал отказ.

Детство Гитлера (с шести до одиннадцати лет: 1895-1900)

Переход из детства в школьные годы произошел внезап­но. Алоис Гитлер ушел на пенсию и с этого дня мог по­святить себя семье, особенно воспитанию сына. Он приоб­рел дом в Хафельде, неподалеку от Ламбаха. Адольф по­шел в маленькую деревенскую школу в Фишламе, где он чувствовал себя очень хорошо. Внешне он подчинялся приказам отца. Но Смит пишет: "Внутренне он сопротив­лялся. Он умел манипулировать матерью и в любой мо­мент мог закатить скандал". Вероятно, ребенку такая жизнь доставляла мало радости, даже если дело и не до­ходило до серьезных стычек с отцом. Но Адольф открыл для себя сферу жизни, которая позволяла ему забыть все регламентации и ограничения (недостаток свободы). Это были игры с ребятами в солдаты и в индейцев. Уже в эти юные годы со словом "свобода" Гитлер связывал свободу от ответственности и принуждения, и прежде всего "сво­боду от реальности", а также ощущение лидерства. Если проанализировать суть и значение этих игр для Гитлера, то выяснится, что здесь впервые проявились те самые черты, которые с возрастом усилились и стали главными в его характере: потребность властвовать и недостаточное чувство реальности. Внешне это были совершенно без­обидные игры, соответствующие возрасту, но мы увидим дальше, что это не так, ибо он не мог оторваться от них и в те годы, когда нормальные юноши уже этим не зани­маются.

В последующие годы в семье произошли значительные перемены. Старший сын Алоиса в 14 лет, к огорчению отца, ушел из дома, так что роль старшего сына теперь досталась Адольфу. Алоис продал свое имение и перебрал­ся в город Дамбах. Там Адольф стал учиться в довольно современной школе и делал это неплохо, во всяком случае, достаточно успешно, чтобы избегать серьезных разногла­сий с сердитым отцом.

В 1898 г. семья еще раз сменила место жительства, на сей раз они поселились в отдаленном районе Линца, в местечке под названием Леондинг, а Адольф в третий раз сменил школу. Алоису Гитлеру новое место пришлось по душе. Здесь он мог сколько угодно разводить пчел и вести разговоры о политике. Он по-прежнему был главой дома и не допускал сомнений в своем авторитете. Его лучший друг по Леондингу Иозеф Маиерхофер скажет позднее: "В семье он был строг и не церемонился, его жене было не до смеха..." Он не бил детей, Адольфа никогда и пальцем не тронул, хотя и "ругался и ворчал постоянно. Но собака, которая лает, не обязательно кусает. А сын его уважал".

Биограф рисует нам портрет авторитарной личности, довольно сурового отца, но вовсе не жестокого тирана. Однако Адольф боялся отца, и этот страх мог стать од­ной из причин его недостаточной самостоятельности, о которой мы еще услышим. Однако авторитарность отца нельзя рассматривать вне связи с другими обстоятель­ствами; если бы сын не настаивал, чтобы его оставили в покое, если бы он проявлял больше чувства ответствен­ности, то, возможно, и с таким отцом установились бы дружественные отношения, ведь отец желал сыну добра и вовсе не был деструктивной личностью. Так что заключе­ние о "ненависти к авторитарному отцу" в значительной мере является преувеличением, это своего рода клише, как и Эдипов комплекс.

Так или иначе, а пять лет мальчик проучился в народ­ной (начальной) школе без проблем. Он был, вероятно, умнее многих одноклассников, учителя к нему лучше от­носились (из почтения к социальному статусу семьи), и он получал самые хорошие оценки, не прилагая к тому особых усилий. Таким образом, школа не стимулировала его к успеху и не нарушала его строго сбалансированную сис­тему компромиссов между приспособлением и бунтом.

Нельзя сказать, что к концу этого периода наметились явные ухудшения. Но есть и некоторые тревожные симп­томы: ему не удалось преодолеть нарциссизм раннего дет­ства; он не приблизился к реальности, а оставался в мире фантазий; он жил в иллюзорном царстве свободы и влас­ти, а мир реальной деятельности был от него далек и мало интересовал его. Первые школьные годы не помогли ему перерасти инфантильности раннего детства. Но внеш­не все пока было благополучно, и дело не доходило до открытых конфликтов.

Отрочество и юность (с одиннадцати до семнадцати лет: 1900-1906)

Поступление Гитлера в реальное училище (среднюю шко­лу) и первые годы после смерти отца явились решающим поворотным пунктом в негативном развитии его характе­ра и усилили тенденцию формирования злокачественных черт этой личности.

Важными событиями, произошедшими за 3 года до смер­ти отца в 1903 г., были:

1) его проблемы в реальном училище;

2) конфликт с отцом, настаивавшим на том, чтобы он стал государственным чиновником;

3) факт, что он все больше погружался в фантастиче­ский мир своих игр.

В своей книге "Майн кампф" ("Моя борьба") сам Гит­лер дает убедительное объяснение этому, чтобы тем са­мым оправдать себя. Он, свободный и независимый чело­век, не мог допустить и мысли о том, чтобы состоять на государственной службе. Для него лучше быть художни­ком. Поэтому он восстал против школы и забросил свои занятия, чтобы вынудить отца разрешить ему стать ху­дожником.

Однако если мы тщательно рассмотрим известные нам факты, то получим совершенно иную картину:

1) то, что он плохо учился в школе, объясняйтесь це­лым рядом причин, на которых мы остановимся ниже;

2) его идея стать художником была, в сущности, выра­жением его неспособности к любому виду работы, требую­щей дисциплинированности и приложения усилий;

3) конфликт с отцом заключался не только в его отка­зе стать государственным чиновником, а и в том, что он постоянно прятался от всех требований реальной жизни.

То обстоятельство, что он потерпел неудачу в реальном училище, не подлежит сомнению, и к тому же это отмече­но очевидными фактами. Уже на первом году учебы он учился так плохо, что был оставлен на второй год. В следующем году, чтобы перейти в третий класс, он дол­жен был сдавать экзамены по некоторым предметам. В четвертый класс его перевели с условием, что он уйдет в другую школу. По этой причине он поступил в государ­ственное высшее реальное училище в Штейре, однако еще до окончания 4-го класса решил, что последний, пятый, класс он посещать не будет. Одно событие в конце послед­него года обучения имело, возможно, некий символический смысл. Получив аттестат, он пошел со своими товарища­ми в трактир выпить вина. Дома он обнаружил, что поте­рял свой аттестат. Он еще придумывал, как бы это объяс­нить, как вдруг его вызвали к директору училища. Аттес­тат нашли на улице: он использовал его как туалетную бумагу. Как бы ни был он пьян, в этом поступке символи­чески выражается его ненависть и презрение к школе.

Некоторые причины неудач Гитлера в реальном учили­ще более понятны, чем другие. Так, например, ясно, что в народной школе он многих превосходил, поскольку по своим способностям был выше среднего уровня. Он обла­дал талантом и красноречием, ему не надо было прила­гать каких-то усилий, чтобы превзойти своих одноклассников и получить отличные отметки. В реальном училище, напротив, ситуация была иной. Здесь средний уро­вень интеллекта учащихся был выше, чем в народной школе. Уровень образованности учителей был выше, а требования — строже. Да и его социальное происхожде­ние не производило на учителей никакого впечатления; оно было не лучше, чем у других учеников, т. е. чтобы 4 иметь успех в реальном училище, нужно было действительно работать. Эта работа не была изнурительной, но все же была сложнее, чем привык делать молодой Гитлери на что он был способен. Для крайне самовлюбленного подростка, который, не прилагая каких-либо усилий, имел успех в народной школе, новая ситуация, по-видимому, была шоком. Это был вызов его самолюбию и доказатель­ство того, что он не может справиться с действительнос­тью так, как он это делал раньше.

Подобная ситуация, когда у ребенка после успешной учебы в народной школе возникают трудности на новом месте, встречается нередко. Часто она заставляет ребенка изменить свое отношение к учебе, преодолеть, хотя бы частично, свою инфантильность и приложить старание к учебе. Но на Гитлера эта ситуация все же не оказала по­добного воздействия. Вместо того чтобы приблизиться к действительности, он еще больше ушел в свой мир фанта­зии и избегал тесных контактов с людьми.

Если бы его неудачи в высшем реальном училище объяс­нялись тем, что большинство изучаемых там предметов его не интересовало, то над теми предметами, которые ему нравились, он работал бы прилежно. Этого не произошло, доказательством чему может служить тот факт, что он не старался изучить даже немецкую историю, хотя этот пред­мет его воодушевлял и волновал. (Хорошие оценки он получал только по рисованию, но так как он обладал ху­дожественным даром, то ему и не нужно было прилагать усилий.) Эта гипотеза однозначно подтверждается тем фак­том, что он и в более поздний период своей жизни не был способен к труду, требующему усилий, ни в одной облас­ти; единственное, что его действительно интересовало, была архитектура. Мы еще будем говорить о неспособнос­ти Гитлера к систематической работе: он работал только под давлением срочной необходимости или в порыве стра­сти. Я упоминаю об этом здесь, чтобы подчеркнуть, что его неудачи в реальном училище нельзя объяснить его "художественными" интересами.

В эти годы Гитлер еще больше отошел от действитель­ности. В сущности, он никем не интересовался — ни сво­ей матерью, ни своим отцом, ни своими братьями и сест­рами. Он вспоминал о них лишь тогда, когда возникала необходимость, и для того, чтобы его оставили в покое. Он не тратил на них душевных сил. Его единственным, страстным интересом были военные игры с другими детьми, причем он был руководителем и организатором. В то вре­мя как для мальчика от девяти до одиннадцати лет эти игры вполне подходили, для подростка, посещавшего ре­альное училище, такое пристрастие было странным. Ха­рактерна одна сцена во время его конфирмации в возрасте 15 лет. Один из членов семьи устроил небольшой дружес­кий вечер в честь конфирманта, однако Гитлер был недо­волен и раздражен и при первой же возможности убежал из дому, чтобы поиграть с ребятами в войну.

Военные игры выполняли несколько функций. Они да­вали ему чувство удовлетворения в том, что он обладал силой убеждения и мог заставить других подчиняться ему. Они укрепляли в нем нарциссизм, и прежде всего они пе­ремещали центр его жизненных интересов в фантастиче­ский мир, тем самым способствуя тому, что он все больше отходил от действительности, от реальных людей, реаль­ных достижений и реальных знаний. Эта склонность к миру фантазии нашла яркое выражение в его страстном интересе к романам Карла Мэя. В Германии и Австрии практически все мальчишки зачитывались повестями это­го писателя. Восхищение Гитлера его рассказами было для ученика последних классов народной школы вполне нормальным, но Смит пишет следующее:

В последующие годы дело приобрело более серьезный от­тенок, так как Гитлер никогда не утратил интереса к расска­зам Карла Мэя. Он читал его в юношеском возрасте и в 20-30 лет. Даже будучи уже рейхсканцлером, он все еще восхи­щался писателем и еще раз прочитал серию рассказов об аме­риканском Западе. Он никогда не скрывал своего восторга перед его книгами. В "Застольных беседах" он превозносит Мэя и рассказывает, сколько радости он испытывает, читая его книги. Он почти с каждым говорил о Мэе — с руководите­лем отдела печати, с секретаршей, с камердинером и с товари­щами по партии.

Я бы все же иначе интерпретировал этот факт, нежели Смит. Он полагает, что восхищение Гитлера романами Карла Мэя было для него таким счастливым событием, что "он взял их с собой в период своего трудного полового созревания".

В какой-то мере это верно, однако я думаю, что здесь упускается очень важный момент. Увлечение романами Мэя следует рассматривать в связи с военными играми Гитлера и как возможность для выражения его фантасти­ческого мира. То, что он из детства и юности перенес свое увлечение книгами Мэя во взрослую жизнь, позволяет предположить, что они были для него бегством от реаль­ности, выражением нарциссизма, когда центром мира ока­зывался он сам: Гитлер, фюрер, борец и победитель. Ко­нечно, у нас нет убедительных доказательств. Но если сопоставить поведение Гитлера в молодые годы с фактами его последующей жизни, то вырисовывается вполне опре­деленная модель поведения; он нарцисс — человек, счи­тающийся только сам с собой, для которого мир фанта­зии был реальнее, чем сама реальность. Если мы вспом­ним, что еще в 16 лет молодой Гитлер жил в своем фан­тастическом мире, то возникает вопрос: как удалось это­му мечтателю, думающему только о себе, стать властели­ном Европы — хоть и на короткое время? Подождем с ответом на этот вопрос, а пока продвинемся немного даль­ше в нашем анализе развития и становления личности Гитлера.

Какими бы ни были причины его неудач в реальном училище, последствия этого, несомненно, отразились на духовном, эмоциональном мире юного Гитлера. Речь идет о мальчике, которым восхищалась мать и который успеш­но учился в народной школе, был вожаком среди своих товарищей; для него все эти незаслуженные успехи были только подтверждением его нарциссической уверенности в своей исключительной одаренности. И вдруг практически сразу, без какого-либо перехода он оказывается в положе­нии неудачника. Он не смог скрыть эту неудачу от отца с матерью. И это, очевидно, сильно ударило по его нарцис­сизму. Если бы он мог признаться себе, что все его неуда­чи объясняются тем, что он не способен интенсивно тру­диться, то, возможно, он смог бы преодолеть эти трудно­сти, так как, без сомнения, обладал способностями для успешной учебы в реальном училище[284] .

Но из-за своего непомерного нарциссизма Гитлер не мог этого понять. Кроме того, он чувствовал себя не в состоя­нии хоть как-то изменить реальность и потому постарал­ся ее исказить и отвергнуть. И ему это удалось: он обви­нил в своих неудачах учителей и отца и заявил, что в них нашло выражение его страстное стремление к свободе и независимости. Он спрятался от жизни, создав себе имидж "художника". Мечта стать когда-нибудь великим худож­ником заменила ему реальность, а тот факт, что он нико­гда серьезно не работал над осуществлением своей мечты, доказывает, что эта идея была лишь чистой фантазией. Неудачи в училище были его первым поражением и уни­жением, за которыми последовал ряд других. Можно было бы с уверенностью сказать, что это значительно усилило его презрение и ненависть ко всем, кто был причиной или свидетелем его поражения, и его ненависть вполне могла стать началом его некрофилии, если бы у нас не было оснований считать, что корни ее еще глубже, что они свя­заны с злокачественными инцестуозными страстями.

Смерть отца не произвела на 14-летнего Гитлера замет­ного впечатления. Если бы было правдой то, что позднее писал сам Гитлер, — его неудачи в училище объяснялись конфликтом с отцом, — то со смертью жестокого тирана и соперника пробил бы час его освобождения. Он мог бы чувствовать себя свободным, строить реальные планы на будущее, упорно работать над их осуществлением — и, возможно, проявил бы свою привязанность к матери. Но ничего подобного не произошло. Он продолжал жить так же, как и прежде. Но, по словам Смита, его жизнь была "не более чем поток фантазий и развлечений". Выхода из этого состояния Гитлер не видел.

Теперь еще раз проанализируем конфликт Адольфа с отцом, возникший после поступления в высшее реальное училище. Алоис Гитлер решил, что сын обязан учиться в высшем реальном училище. Хотя мальчик не проявлял особого интереса к этому плану, он согласился. Как пи­шет сам Гитлер в книге "Майн кампф", до настоящего конфликта дело дошло лишь тогда, когда отец стал на­стаивать на том, что он должен стать чиновником. Само по себе это желание было естественным, так как отец, находясь под впечатлением своего собственного успеха на служебном поприще, полагал, что и сын на этой стезе мог бы сделать карьеру. Когда же сын выразил совершен­но противоположное желание — стать художником, жи­вописцем, — отец, по словам Гитлера, заявил: "Нет, пока я жив, этого не будет никогда". Адольф сказал, что вооб­ще больше ничего не будет делать в училище, а когда отец не уступил, то стал "отмалчиваться, но свою угрозу выполнил". Таково объяснение Гитлера по поводу его не­удач в училище, однако оно слишком удобно, чтобы быть правдой.

Это объяснение должно подтвердить тот имидж, который Гитлер создал сам себе. Это образ человека жестокого и реши­тельного, который к 1924 г. (когда он работал над книгой "Майн кампф") имел уже за спиной долгий путь восхожде­ния и был полон решимости идти до окончательной победы. Одновременно это имидж неудавшегося художника, который, желая спасти Германию, занялся политикой. Но прежде все­го это объяснение оправдывает его плохие отметки в реаль­ном училище, его медленное взросление, и в то же время оно пытается представить его юность в несколько героическом Ореоле — что, впрочем, было достаточно трудной задачей. Эта история сыграла свою роль в последующих спектаклях фю­рера и достигла цели, так что вполне уместен вопрос, а не придумал ли он все это нарочно...

То, что отец хотел сделать из своего сына государствен­ного чиновника, вполне возможно, соответствует действи­тельности; но, с другой стороны, он не предпринял ника­ких решительных мер, чтобы склонить его к этому. Гит­лер не был похож в своих поступках на старшего брата, который в 14 лет не доказывал свою независимость и не сопротивлялся отцу. Но вместе с тем у него хватило отва­ги совершить поступок, покинув родительский дом. Адольф, напротив, приспособился к ситуации и еще больше зам­кнулся в себе.

Чтобы выяснить причину конфликта, необходимо по­нять позицию отца. Наверняка он, как и мать, заметил, что у сына не было никакого чувства ответственности, желания трудиться и что он вообще ничем не интересо­вался. Будучи человеком интеллигентным и доброжела­тельным, он не особенно переживал о том, станет ли его сын государственным чиновником или выберет другую стезю. Но он, должно быть, почувствовал, что намерение стать художником было лишь уловкой: попыткой оправдать свое легкомыслие и отговоркой для дальнейшего безделья. Если бы сын сделал какое-то встречное предложение — если бы он, к примеру, сказал, что хочет изучать архитектуру, и доказал бы своими результатами в школе, что это для него действительно важно, — то, вероятно, отец реагиро­вал бы иначе. Но поведение Адольфа не оставляло сомне­ний в полнейшем отсутствии у него мало-мальски серьез­ных намерений. Он даже не попросил о разрешении брать уроки рисования. Ну и, наконец, еще одним аргументом, свидетельствующим, что причиной его неудач в училище было не противодействие отцу, служит все его поведение. После смерти отца, когда мать пыталась вернуть его с небес на землю, он, уйдя из реального училища, решил остаться дома и "читать, рисовать и мечтать. Он удобно устроился в квартире на Гумбольдтштрассе (куда тем вре­менем переехала мать), где он мог делать все, что хотел. Он готов был терпеть присутствие матери и сестры Паулы в своей святая святых, ибо избавиться от них он мог, лишь приняв неприятное решение — уйти из дома и начать работать. Разумеется, они не могли ему перечить, хотя мать оплачивала его счета, а сестра обслуживала его".

Мать беспокоилась о нем и уговаривала его относиться к жизни серьезнее. Она не настаивала на том, чтобы он стал чиновником, однако пыталась пробудить в нем серь­езный интерес хоть к какому-нибудь делу. Она послала его в Мюнхен в Академию художеств. Там он прожил не­сколько месяцев, и на этом все и закончилось. Гитлер любил элегантно одеваться, и мать из кожи вон лезла, чтобы он был одет как денди, вероятно, надеясь, что это откроет ему лучшие общественные перспективы. И если это был ее замысел, то он потерпел полный крах. Одежда была для него лишь символом независимости и самодо­вольной изоляции.

Мать сделала еще одну попытку пробудить у Адольфа интерес. Она дала ему деньги для 4-недельной поездки в Вену. Он прислал ей пару почтовых открыток, где с вос­торгом писал о "могущественном величии", "достоинстве" и "великолепии" зданий. Его орфография и знаки препи­нания, однако, были намного ниже уровня, какого можно было бы ожидать от 17-летнего юноши, посещавшего 4 года реальное училище. Мать позволила ему брать уроки музыки (отец за несколько лет до того предлагал брать уро­ки пения), и Гитлер занимался этим несколько месяцев. В конце 1907 г. он отказался и от музыки, так как ему не нравилось разучивать гаммы. Может быть, он и без того должен был бы прекратить эти занятия, так как прогрес­сирующая болезнь матери вынуждала семью ограничивать расходы.

Его реакция на самые робкие и нежные попытки мате­ри привлечь его к какому-либо реальному делу доказыва­ет, что он был просто эгоистическим бездельником, и по­тому его отношение к отцу и противодействие его требо­ваниям следует понимать не просто как упрямство, а как полную безответственность лентяя по отношению к бла­горазумный советам взрослого человека. Здесь и таится причина конфликта — речь шла не просто об его отказе от государственной службы и еще Меньше об Эдиповом комплексе. Нам следует искать объяснение в склонности Гитлера к безделью и в его страхе перед любым трудом. Это поможет нам в дальнейшем, когда у нас будет доста­точно обоснованных фактов о поведении подобной кате­гории детей с ярко выраженной привязанностью к мате­ри. Очень часто они неосознанно ожидают, что она сдела­ет для них все точно так же, как она делала это в раннем детстве. Они считают, что им совсем не надо прилагать каких-либо усилий, что они не должны сами поддержи­вать порядок. Они спокойно могут оставить все разбро­санным и ожидать, когда мать все уберет за них. Они живут в своего рода "раю", где от них ничего не требуют и где для них все сделают. Я полагаю, что такое объясне­ние подходит и к случаю с Гитлером. По-моему, это не противоречит гипотезе о холодном и отстраненном харак­тере его привязанности к матери. Она несет эту функцию квазиматери, хотя он по-настоящему не чувствовал к ней ни любви, ни привязанности.

Описание безделья и лени Адольфа Гитлера в учили­ще, его неспособности к серьезному труду, нежелания про­должить образование может у некоторых читателей вы­звать вопрос: ну что тут особенного? В наши дни тоже есть немало молодых людей, которые бросают школу или училище; многие из них проклинают педантизм и бес­плодное школярство и строят планы свободной, независимой жизни без авторитетов, когда им не будут мешать ни отец, ни другие авторитарные личности. Однако эти молодые люди не имеют ничего общего с некрофильским типом личности, совсем напротив, большинство из них представляют собой открытый, жизнеутверждающий, не­зависимый тип личности. Некоторые читатели могут усом­ниться, а не является ли мое толкование поведения Гит­лера слишком консервативным.

По поводу этих возражений я должен сказать следующее:

1) Конечно, есть много разных молодых людей, кото­рые бросают школу, но нельзя их всех стричь под одну гребенку. Здесь более, чем где-либо еще, важен индивиду­альный подход.

2) В то время, когда Гитлер был молодым, такие слу­чаи были крайне редкими, поэтому у нас практически нет модели для анализа.

3) Еще более важным является наблюдение, которое касается самого Гитлера: он не только не интересовался школьными предметами, он вообще ничем не интересо­вался. Он ни к чему не прилагал усилий — ни тогда, ни потом (мы встретим это отвращение к труду и в то время, когда он изучал архитектуру). Он был ленивым не пото­му, что у него были незначительные потребности, он не был просто гедонистом, который не имеет определенной жизненной цели. Наоборот, у него было острое честолю­бие, жажда власти — то, что заставляет человека дей­ствовать. Кроме того, у него были огромные жизненные силы, какая-то витальная энергия держала его в постоян­ном напряжении, он был всегда "на взводе", и состояние спокойной радости ему было просто незнакомо. Эти черты очень сильно отличают Гитлера от основной массы лентя­ев, бросающих школу. Те же из них, кто страдает таким же честолюбием и, не имея никаких серьезных жизнен­ных интересов, стремится к власти, представляют настоя­щую угрозу для окружающих.

Когда я категорически утверждаю, что неспособность трудиться и отсутствие чувства ответственности — одно­значно отрицательные свойства личности, меня могут упрекнуть в "консерватизме". Но я считаю, что здесь мы выходим на очень важный фактор, имеющий отношение к "радикализму" современной молодежи. Нельзя путать лень с отсутствием интереса, лень лени рознь. Одно дело, когда человек любит одни учебные дисциплины, а другие — ну терпеть не может, и совсем другое, когда человеку вообще ничего не интересно. Попытки уклониться от ответствен­ности и серьезной работы обусловлены неправильным раз­витием в период становления личности, и это — факт, который должны иметь в виду родители и не возлагать на общество вину за дурные нравы своих детей. А если кто-то считает, что отсутствие постоянного труда формирует революционеров, то он заблуждается. Умение напряженно трудиться, самоотверженность, сосредоточенность — вот что составляет сущность настоящей, развитой личности (в том числе и личности революционера).

Вена (1907-1913)

В начале 1907 г. мать Гитлера предоставила ему финан­совую возможность переехать в Вену, чтобы изучать жи­вопись в Академии художеств. Благодаря этому Гитлер стал полностью независимым. После избавления от от­цовского гнета он стал теперь недосягаем и для полных любви увещеваний матери и мог делать все, что хотел. Ему не надо было думать о деньгах, так как он спокойно мог жить какое-то время на деньги, унаследованные от отца, и на пенсию, которую выплачивало государство де­тям умерших чиновников[285] . Он оставался в Вене с 1907 по 1913 г., здесь закончилась его юность и начался период молодости. Что делал он в этот важный период? Прежде всего он облегчил свою жизнь в Вене тем, что уговорил поехать с собой Августа Кубичека, товарища его послед­них лет в Линце. Кубичек и сам очень хотел этого, но отец его яростно сопротивлялся художественным планам своего сына, и переубедить его было довольно трудно, так что удачу в этом деле можно считать первым прояв­лением гитлеровского дара убеждать. Кубичек, так же как и Гитлер, был пламенным поклонником Вагнера. Это общее восхищение свело их в оперном театре в Линце, и они стали большими друзьями. Кубичек работал учеником в отцовском магазине мягкой мебели, но у него была мечта стать музыкантом. Он обладал большим чувством ответственности и был прилежнее Гитлера. Но по лич­ностным качествам он был, конечно, значительно слабее Гитлера и потому очень скоро попал под его влияние. Гитлер проверял на нем свою способность оказывать влияние на других. Кубичек им постоянно восхищался и неизменно укреплял его самовлюбленность. Эта дружба была для Гитлера во многих отношениях некой заменой того, что давали ему прежде игры с товарищами: ведь ему всегда нравилось быть предводителем и вызывать восхи­щение.

Вскоре после приезда в Вену Гитлер явился в Акаде­мию художеств и подал заявление о допущении к ежегод­ному вступительному экзамену. Он, очевидно, не сомне­вался, что его примут. Однако экзамен он не сдал; выдер­жав первый экзаменационный этап, второй он провалил.

Сам Гитлер пишет в книге "Майн кампф": "Я был так уверен в успехе, что отказ был для меня как гром среди ясного неба". Он пишет, что один из профессоров Акаде­мии художеств сказал ему, что, по-видимому, он имеет большую склонность к архитектуре, чем к живописи. Но даже если это и соответствовало истине, Гитлер все же не последовал его совету. Его могли принять в архитектур­ную школу при Академии при условии, если он еще год будет посещать реальное училище. Но нет фактов, дока­зывающих, что он всерьез думал об этом. Слова Гитлера в "Майн кампф" не соответствуют действительности. Он пишет, что осуществление его творческих стремлений со­рвалось "из-за человеческих стереотипов мышления": ведь у него не было аттестата зрелости. А затем идет чистое самолюбование и хвастовство: "Я хотел стать архитекто­ром; препятствия же существуют не для того, чтобы пе­ред ними капитулировать, а для того, чтобы их преодоле­вать. И я хотел их преодолеть..." Но в действительности все было как раз наоборот.

Его личность и образ жизни не позволяли ему признать свои ошибки и оценить провал на экзамене как признак того, что следует измениться самому. Его эскапизм* еще больше усилился из-за его социального снобизма и презрения к лю­бому труду (особенно к работе грязной, утомительной и унизительной). Это был молодой, невежественный сноб, который так долго был предоставлен самому себе, что мог думать лишь о той, как облегчить себе жизнь. После провала в Академии единственное, что ему оставалось, — это вернуться на Штумпергассе и жить дальше так, будто бы ничего не случилось. В этом святом уединении он снова предался тому, что высоко­парно именовал "занятиями". На самом деле он просто бес­цельно что-то рисовал и время от времени шел в город на прогулку или в оперу.

Окружающим людям Гитлер говорил, что учится в Ака­демии художеств, и повторял эту ложь даже Кубичеку, когда тот приехал в Вену. Но однажды Кубичек усомнил­ся в его словах, он просто не мог себе представить, как это можно совместить: учиться в Академии и вместе с тем с утра до вечера валяться в кровати. Гитлер сказал ему правду. Он яростно проклинал всех преподавателей Ака­демии художеств и грозился доказать им, что и без их помощи станет знатоком в области архитектуры. Его "ме­тод изучения" состоял в том, что он бродил по городу, разглядывал монументальные строения, а вернувшись до­мой, делал бесконечные рисунки, наброски, эскизы фаса­дов. Его уверенность в том, что таким образом можно подготовиться к профессии архитектора, свидетельство­вала лишь о недостатке чувства реальности. С Кубичеком он обсуждал планы архитектурного обновления Вены, а также свое намерение написать оперу. Он посещал парла­мент, чтобы послушать дебаты в рейхсрате. Он еще раз подал заявление в Академию художеств, но на этот раз не был допущен даже к первому экзамену.

Больше года он провел в Вене, не занимаясь ничем серьезным. На вступительных экзаменах он дважды про­валился, однако продолжал утверждать, что находится на пути в большое искусство. Несмотря на весь этот об­ман и показуху, у него самого, видимо, все-таки было ощущение провала, который он потерпел за год. И это было гораздо серьезнее, чем в реальном училище, когда он мотивировал свои неудачи желанием стать художником. Не состоявшись как художник, он не имел больше подоб­ных оправданий. Он получил отпор именно в той области, которая, по его убеждению, сулила ему большое будущее. И ему не оставалось ничего другого, как обвинить профес­соров Академии, общество и весь мир. Тогда, очевидно,

начала крепнуть его ненависть к жизни. При этом нар­циссизм заставлял его все больше и больше отворачивать­ся от реальности[286] .

С этого момента Гитлер почти полностью изолировал­ся от людей, и это ярче всего выразилось в том, что он внезапно порвал отношения даже с Кубичеком, который был единственным человеком, с кем он хоть изредка еще общался. Он отказался от комнаты, которую они вместе снимали, сделал это в его отсутствие, когда Кубичек был у родителей, и даже не оставил ему своего нового адреса. Кубичек потерял его из виду и встретился с ним только тогда, когда Гитлер был уже рейхсканцлером.

Приятное времяпрепровождение — безделье, вечные разговоры, прогулки и рисование — медленно подходило к концу. При экономной жизни денег у него оставалось не больше чем на год. Поскольку говорить ему было не с кем, он начал больше читать. В то время в Австрии было много политических и идеологических групп, которые вы­ступали с позиций немецкого национализма: "национал-социализма" (в Богемии) и антисемитизма или расизма. Все они действовали разрозненно, выпуская свои изда­ния, проповедуя свою собственную идеологию. Гитлер вза­хлеб читал все эти памфлеты и жадно впитывал смесь из национал-социалистских и расистских идей, которые впо­следствии были положены в основу его собственной кон­цепции великой Германии. Итак, в этот венский период он не стал художником, зато заложил основу для буду­щей политической карьеры.

Осенью 1904 г. у него закончились деньги, и он тайно покинул квартиру, не заплатив за жилье. Началась пора тяжелых испытаний. Он ночевал на скамейках, в ночлежках, а к декабрю 1909 г. стал настоящим бродягой и проводил ночи в приюте, который существовал на сред­ства филантропического общества защиты бездомных. Мо­лодой человек, который менее трех лет назад прибыл в Вену с твердым намерением стать великим художником, вместо этого стал бездомным бродягой, который с жадно­стью кидался к филантропической тарелке горячего супа и не имел никаких видов на будущее. Но при этом он ничего не делал, чтобы заработать себе на жизнь. Он сник. И уже сам факт пребывания в приюте для бездомных, по словам Смита, свидетельствовал о том, что он "признал свое окончательное поражение".

В результате этого поражения Гитлер не состоялся не только как художник, он не состоялся и как представи­тель немецкого среднего класса, как сытый, хорошо оде­тый бюргер с приличным образованием, имеющий право и привычку презирать представителей низших слоев. Те­перь он сам пополнил эту армию отверженных, убогих, он стал бродягой, а они считаются отбросами общества. Это было сильным унижением для представителя средне­го класса, для любого буржуа, а уж тем более для такого нарцисса, каким был Адольф Гитлер. Но зато он был упрям, и это не позволило ему отчаяться. Более того, столь безнадежная ситуация в какой-то мере, видимо, за­ставила его собрать свои внутренние ресурсы. Ведь самое страшное уже было позади, он опустился на самое дно, но не утратил ни капли своего нарциссизма.

Теперь надо было выйти из состояния унижения и кра­ха, отомстить своим "врагам" и доказать всем, что этот нарцисс и в самом деле чего-то стоит.

Этот процесс можно лучше понять, если вспомнить из­вестные нам клинические случаи крайнего нарциссизма. В кризисных ситуациях чаще всего нарцисс не способен опра­виться от удара. Поскольку его внутренний мир (субъек­тивная реальность) и внешний (объективная реальность) совершенно не совпадают, наступает полное раздвоение личности, от которого он буквально впадает в душевное расстройство. Иногда нарциссу удается найти некоторое убежище в реальной жизни. Например, его может устро­ить положение подчиненного, которое позволяет сохра­нять нарциссические мечты, обвинять весь мир в своих бедах и жить, ничего не делая и не страдая от ощущения катастрофы. Особо одаренный человек может найти дру­гой выход. Он может попытаться преобразовать реаль­ность так, чтобы воплотить в жизнь свои фантазии. Но для этого требуется не только талант, но и соответствую­щие исторические условия. Нередко возможность такого решения предоставляется политическим лидерам в перио­ды социальных кризисов. Если у лидера есть дар убежде­ния, если он умеет говорить с народом, если он достаточ­но ловок, чтобы организовать массы, то он может преоб­разовать реальность в соответствии со своей фантазией. Нередко демагог,